Мотор взревел, Эмили вцепилась в руль, напряженно вглядывается в извилистые, мокрые от дождя улицы. Тетушка Тилди потрясает зонтиком.
— Быстрей, девочка, быстрей, не то эти привереды прозекторы впрыснут в мое тело какое-нибудь зелье, и освежуют, и разделают на части. Разрежут, а потом так сошьют, что оно уже никуда не будет годиться.
— Ох, тетушка, тетушка, отпусти меня, зря мы туда едем. Все равно толку не будет. Ну никакого толку, — вздыхает девушка.
— Вот мы и приехали.
Эмили затормозила у обочины и без сил привалилась к рулю, а тетушка Тилди выскочила из машины и засеменила по подъездной аллее морга туда, где с блестящих черных дрог сгружали плетеную корзину.
— Эй! — накинулась она на одного из четверых носильщиков, — Поставьте ее наземь!
Все четверо подняли головы.
— Посторонитесь, сударыня, — говорит один из них. — Не мешайте дело делать.
— В эту плетенку запихали мое тело! — Тилди воинственно взмахнула зонтиком.
— Ничего не знаю, — говорит второй носильщик. — Не стойте на дороге, сударыня. У нас тяжелый груз.
— Вот еще! — оскорбленно восклицает она. — Да будет вам известно, что я вешу всего сто десять фунтов.
Носильщик даже не смотрит на нее.
— Ваш вес нам без надобности. А вот мне надо поспеть домой к ужину. Коли опознаю, жена меня убьет.
И четверо пошли своей дорогой — по коридору, в прозекторскую. Тетушка Тилди припустилась за ними.
Длиннолицый человек в белом халате нетерпеливо поджидал корзину и, завидев ее, удовлетворенно улыбнулся. Но тетушка Тилди на него и не смотрела, жадное нетерпение-, написанное на его лице, ее мало трогало. Поставив корзину, носильщики ушли.
Мельком глянув на тетушку, человек в белом халате сказал:
— Сударыня, даме здесь не место.
— Очень приятно, что вы так думаете, — обрадовалась она, — Именно это я и пыталась втолковать вашему черному человеку.
Прозектор удивился:
— Что еще за черный человек?
— А тот, который околачивался возле моего дома.
— Среди наших служащих такого нет.
— Не важно. Вы сейчас очень разумно заявили, что благородной даме здесь не место. Вот я и не хочу здесь оставаться. Я хочу домой, пора готовить ветчину для гостей, ведь Пасха на носу. И еще надо кормить Эмили, вязать свитеры, завести все часы в доме…
— У вас, я вижу, философский склад ума, сударыня, и приверженность к добрым делам, но мне надо работать. Доставлено тело.
Последние слова он произносит с явным удовольствием и принимается разбирать свои ножи, трубки, склянки и разные прочие инструменты.
Тилди свирепеет:
— Только дотроньтесь до этого тела, я вам…
Он отмахивается от нее, как от мухи.
— Джордж, проводи, пожалуйста, эту даму, — вкрадчиво говорит он.
Тетушка Тилди встречает идущего к ней Джорджа яростным взглядом:
— Пошел вон, дурак!
Джордж берет ее за руки:
— Пройдите, пожалуйста.
Тилди высвобождается. С легкостью. Ее плоть вроде бы… ускользнула. Чудны дела твои, Господи. В таком почтенном возрасте — и вдруг новый дар.
— Видали? — говорит она, гордая этим своим талантом. — Вам со мной не сладить. Отдавайте мое тело!
Прозектор небрежно открыварт корзину. Заглядывает внутрь, кидает быстрый взгляд на Тилди, снова — в корзину, вглядывается внимательней… Это тело… кажется… возможно ли?.. А все-таки… да… нет… нет… да нет же, не может быть, но… Он переводит дух. Оборачивается. Таращит глаза. Потом испытующе прищуривается.
— Сударыня, — осторожно начинает он. — Эта дама вот здесь… э… ваша… э… родственница?
— Очень близкая родственница. Обращайтесь с ней поосторожнее.
— Сестра, наверно? — хватается он за ускользающую соломинку здравого смысла.
— Да нет же. Вот непонятливый! Это я, слышите? Я!
Прозектор минуту подумал.
— Нет, так не бывает, — говорит он. И принимается перебирать инструменты. — Джордж, позови кого-нибудь себе в помощь. Я не могу работать, когда в комнате полоумная.
Возвращаются те четверо. Тетушка Тилди вызывающе вскидывает голову.
— Не сладите! — кричит она, но ее, точно пешку на шахматной доске, переставляют из прозекторской в мертвецкую, в приемную, в зал ожидания, в комнату для прощаний и наконец в вестибюль. Тут она опускается на стул, стоящий на самой середине. В сумрачной тишине вестибюля стоят скамьи, пахнет цветами.
— Ну вот, сударыня, — говорит один из четверых. — Здесь тело будет находиться завтра, до начала отпевания.
— Я не сдвинусь с места, пока не получу то, что мне надо.
Плотно сжав губы, она теребит бледными пальцами кружевной воротник и нетерпеливо постукивает по полу ботинком на пуговках. Если кто подходит поближе, она бьет его зонтиком. А стоит кому-либо ее тронуть — и она… ну да, она просто ускользает.
Мистер Кэррингтон, президент похоронного, бюро, услыхал шум и приковылял в вестибюль разузнать, что случилось.
— Тсс, тсс, — шепчет он направо и налево, прижимая палец к губам. — Имейте уважение, имейте уважение. Что тут у вас? Не могу ли я быть вам полезен, сударыня?
Тетушка Тилди смерила его взглядом:
— Можете.
— Чем могу служить?
— Подите в ту комнату в конце коридора, — распорядилась тетушка Тилди.
— Д-да-а?
— И скажите этому рьяному молодому исследователю, чтоб оставил в покое мое тело. Я — девица. И не желаю никому показывать свои родинки, родимые пятна, шрамы и прочее, и что нога у меня подворачивается — тоже мое дело. Нечего ему во все совать нос, трогать, резать — еще, того гляди, что-нибудь повредит.
Мистер Кэррингтон не понимает, о чем речь, он ведь еще не знает, что за тело находится в прозекторской. И он глядит на тетушку Тилди растерянно и беспомощно.
— Чего он уложил меня на свой стол, я ж не голубь какой-нибудь, меня незачем потрошить и фаршировать! — сказала Тилди.
Мистер Кэррингтон кинулся выяснять, в чем дело. Прошло пятнадцать минут; в вестибюле стояла напряженная тишина, а там, за дверями прозекторской, шел отчаянный спор; наконец, бледный и осунувшийся, мистер Кэррингтон возвратился.
Очки свалились у него с носа, он поднял их и сказал:
— Вы нам очень осложняете дело.
— Я?! — рассвирепела тетушка Тилди. — Святые угодники, да что же это такое! Послушайте, мистер Кожа-да-кости или как вас там, так, по-вашему, это я осложняю?
— Мы уже выкачиваем кровь из… из этого…
— Что?!
— Да-да, уверяю вас. Так что вам придется уйти. Теперь уже ничего нельзя сделать. — Он нервно засмеялся. — Сейчас наш прозектор произведет частичное вскрытие и определит причину смерти.
Тетушка Тилди вскочила как ошпаренная.
— Да как он смеет! Это позволено только судебным экспертам!
— Ну, нам иногда тоже кое-что позволяется…
— Сейчас же отправляйтесь назад и велите вашему Режь-не-жалей сию минуту перекачать всю отличную благородную кровь обратно в это тело, покрытое прекрасной кожей, и если он уже что-нибудь вытащил из него, пускай тут же приладит на место, да чтоб все работало как следует, и бодрое, здоровое тело пускай вернет мне. Слышали, что я сказала?
— Но я ничего не могу поделать. Ни-че-го.
— Ну вот что. Я не сдвинусь с места хоть двести лет. Ясно? И распугаю всех ваших клиентов, буду пускать им прямо в нос эманацию!
Ошеломленный Кэррингтон кое-как пораскинул мозгами и даже застонал:
— Но вы погубите нашу фирму! Неужели вы решитесь?
— Еще как решусь! — усмехнулась тетушка Тилди.
Кэррингтон кинулся в темный зал ожидания. Даже издали слышно было, как он судорожно крутит телефонный диск. Спустя полчаса к похоронному бюро с ревом подкатили машины. Три вице-президента в сопровождении перепуганного президента прошествовали в зал ожидания.
— Ну, в чем тут дело?
Перемежая свою речь отменными проклятиями, тетушка все им растолковала.
Президенты стали держать совет, а прозектора попросили приостановить свои занятия хотя бы до тех пор, пока не будет достигнуто какое-то соглашение… Прозектор вышел из своей комнаты и стоял тут же, курил большую черную сигару и любезно улыбался.
Тетушка Тилди воззрилась на сигару.
— А пепел вы куда стряхиваете? — в страхе спросила она.
Попыхивая сигарой, прозектор невозмутимо ухмыльнулся.
Наконец совет был окончен.
— Скажите по чести, сударыня, вы ведь не пустите нас по миру, а?
Тетушка оглядела стервятников с головы до пят:
— Ну, это бы я с радостью.
Кэррингтона прошиб пот, он отер лицо платком.
— Можете забрать свое тело.
— Ха! — обрадовалась Тилди. Но тут же опасливо спросила: — В целости-сохранности?
— В целости-сохранности.
— Безо всякого формальдегида?
— Безо всякого формальдегида.
— Безо всякого формальдегида.
— С кровью?
— Да с кровью же, забирайте его, ради Бога, и уходите!
Тетушка Тилди чопорно кивнула.
— Ладно. По рукам. Приведите его в порядок.
Кэррингтон обернулся к прозектору:
— Эй, вы, бестолочь! Нечего стоять столбом. Приведите все в порядок, живо!
— Да смотрите не сыпьте пепел куда не надо! — прикрикнула тетушка Тилди.
— Осторожней, осторожней! — командовала тетушка Тилди. — Поставьте плетенку на пол, а то мне в нее не влезть.
Она не стала особенно разглядывать тело. «Вид самый обыкновенный», — только и заметила она. И опустилась в корзину.
И сразу вся словно заледенела; потом ее отчаянно затошнило, закружилась голова. Теперь вся она была точно капля расплавленной материи, точно вода, что пыталась бы просочиться в бетон. Это долгий труд. И тяжкий. Все равно что бабочке, которая уже вышла из куколки, сызнова втиснуться в старую жесткую оболочку.
Вице-президенты со страхом наблюдали за тетушкой Тилди. Мистер Кэррингтон то ломал руки, то взмахивал ими, то тыкал пальцами в воздух, будто этим мог ей помочь. Прозектор только недоверчиво посматривал, да посмеивался, да пожимал плечами.
«Просачиваюсь в холодный, непроницаемый гранит. Просачиваюсь в замороженную старую-престарую статую. Втискиваюсь, втискиваюсь…»
— Да оживай же, черт возьми! — прикрикнула тетушка Тилди. — Ну-ка, приподнимись!
Тело чуть привстало, зашуршали сухие прутья корзины.
— Не ленись, согни ноги!
Тело слепо, ощупью поднялось.
— Увидь! — скомандовала тетушка Тилди.
В слепые, затянутые пленкой глаза проник свет.
— Чувствуй! — подгоняла тетушка Тилди. Тело вдруг ощутило теплый воздух, а рядом — жесткий лабораторный стол и, тяжко дыша, оперлось на него.
— Шагни!
Тело ступило вперед — медленно, тяжело.
— Услышь! — приказала она.
В оглохшие уши ворвались звуки: хриплое, нетерпеливое дыхание потрясенного прозектора, хныканье мистера Кэррингтона, ее собственный трескучий голос.
— Иди! — сказала тетушка Тилди.
Тело пошло.
— Думай!
Старый мозг заработал.
— Говори!
— Премного обязано. Благодарствую. — И тело отвесило поклон содержателям похоронного бюро.
— А теперь, — сказала наконец тетушка Тилди, — плачь!
И заплакала блаженно-счастливыми слезами.
И отныне, если вам вздумается навестить тетушку Тилди, вам стоит только в любой день часа в четыре подойти к ее лавке древностей и постучаться. На двери висит большой траурный венок. Не обращайте внимания. Тетушка Тилди нарочно его оставила, такой уж у нее нрав! Постучитесь. Дверь заперта на две задвижки и на три замка.
— Кто там? Черный человек? — послышится пронзительный голос.
Вы, смеясь, ответите: нет-нет, тетушка Тилди, это я.
И она, тоже смеясь, скажет: «Входите побыстрей!»— распахнет дверь и мигом захлопнет ее за вами, так что черному человеку нипочем не проскользнуть. Потом она усадит вас, и нальет вам кофе, и покажет последний Связанный ею свитер. Уже нет в ней прежней бодрости, и глаза стали сдавать, но держится она молодцом.
— Если будете вести себя примерно, — провозгласит тетушка Тилди, отставив в сторону чашку кофе, — я вас кое-чем попотчую.
— Чем же? — спросит гость.
— А вот, — скажет тетушка, очень довольная, что ей есть чем похвастать, и шуткой своей довольная.
Потом неторопливо отстегнет белое кружево на шее и на груди и чуточку его раздвинет.
И на миг вы увидите длинный синий шов — аккуратно зашитый разрез, что был сделан при вскрытии.
— Недурно сшито, и не подумаешь, что мужская работа, — снисходительно скажет она. — Что? Еще чашечку кофе? Пейте на здоровье!
Смерть и дева
Далеко-далеко, за лесами, за горами жила Старушка. Девяносто лет прожила она взаперти, не открывала дверь никому — ни ветру, ни дождю, ни воробьям вороватым, ни мальчишкам голопятым. И стоило только поскрестись к ней в ставни, как она уже кричит:
— Пошла прочь, Смерть!
— Я не Смерть! — говорили ей.
Но она в ответ:
— Смерть, я узнаю тебя, ты сегодня вырядилась девочкой. Но под веснушками я вижу кости!
Или кто другой постучит.
— Я вижу тебя, Смерть! — крикнет Старушка. — У тебя такой вид, будто ты и вправду точильщик! Но на двери три замка и два засова. Я залепила клейкой бумагой все щели, тесемками заткнула замочные скважины, пыль не даст тебе проникнуть в печную трубу, ставни заросли паутиной, а электрические провода перерезаны, чтобы ты не проскользнула сюда вместе с током! И телефона у меня Нет, так что тебе не удастся поднять меня в три часа ночи и объявить свой смертный час. Я и уши заткнула ватой… Говори не говори — я тебя все равно не услышу. Вот так-то, Смерть. Убирайся!
И сколько помнили себя жители городка, так было всегда. Люди тех дальних краев, что лежат за лесами, вели о ней разговоры, а ребята иногда, не поверив сказкам, поднимали шестами черепицу на крыше и слышали вопль Старушки:. «Давай проваливай, ты, в черной одежде с белым-белым лицом!»
А говорили еще, что, применяя такую тактику, Старушка будет жить вечно. В конце концов, каким образом Смерть может пробраться к ней? Все старые микробы в ее доме давно уже махнули на все рукой и ушли на покой. А новые микробы, которые, если верить газетам, появляются из-под земли под новыми именами каждые десять дней, никак не могут пройти мимо пучков полыни, руты, мимо табачных листьев и касторовых бобов, положенных у каждой двери.
— Она всех нас переживет, — говорили в ближнем городке, мимо которого проходила железная дорога.
— Я их всех переживу, — говорила Старушка, раскладывая в темноте и одиночестве пасьянс.
И вот что случилось.
Шли годы, и уже никто — ни мальчик, ни девочка, ни бродяга, ни путешественник — не стучался к ней в дверь. Дважды в год бакалейный приказчик, которому самому стукнуло семьдесят, оставлял у порога дома запечатанные блестящие стальные коробки с желтыми львами и красными чертиками на крышках, в которых могло быть что угодно — от птичьего корма до сливочных бисквитов, а сам уходил в шумный лес, начинавшийся у самой веранды дома. Пища, калившаяся на солнце и промерзавшая в холода, могла стоять так неделю, то есть проходить соответствующую антисептическую обработку. Потом в одно прекрасное утро она исчезала.
Старушка еще многого ждала от жизни. И ждала усердно, закрыв глаза, стиснув руки, держа, как говорят, ушки на макушке, вся трепещущая и готовая ко всему.
Так что она нисколько не удивилась, когда в седьмой день августа на девяносто первом году ее жизни из лесу вышел загорелый молодой человек и остановился перед ее домом.
Костюм на нем был белый, как снег, который зимой шурша сползает с крыши и укладывается складками на спящую землю. Автомобиля у него не было; он проделал пешком долгий путь, но на вид был свежий и чистенький. Он не опирался на палку и не носил шляпы, чтобы защитить голову от палящего солнца. Он не потел. И что самое главное, при нем была всего одна вещь — маленький пузырек со светло-зеленой жидкостью. Хоть он и загляделся на этот пузырек, но все же почувствовал, что пришел к дому Старушки, и поднял голову.
Он не коснулся: двери. Он медленно обошел дом, чтобы она узнала, что он здесь.
Потом его взгляд, проникавший сквозь стены, встретился с ее взглядом.
— Ой! — вскрикнула Старушка. — Это ты! Я знаю, чей облик ты приняла на этот раз!
— Чей же?
— Молодого человека с лицом розовым, как мякоть спелой дыни. Но у тебя нет тени! Почему бы это? Почему?
— Люди боятся теней. Поэтому я оставил свою за лесом.
— Я не смотрю, а все вижу…
— О! — с восхищением сказал юноша. — У вас такой дар!
— У меня великий дар держать тебя по ту сторону двери!
— Мне ничего не стоит побороть вас, — сказал юноша, едва шевеля губами, но она услышала.
— Ты проиграешь, ты проиграешь!
— А я люблю побеждать. Что ж… я просто оставлю этот пузырек на крыльце.
Он и сквозь стены дома слышал, как быстро бьется ее сердце.
— Погоди! А что в нем? Я имею право знать обо всем, что оставляют в мою собственность!
— Ладно, — сказал юноша.
— Ну, говори же!
— В этом пузырьке, — сказал он, — первая ночь и первый день после того часа, когда вам исполнилось восемнадцать лет.
— Что-что-что?
— Вы слышали меня.
— Ночь, когда мне исполнилось восемнадцать… день?
— Именно так.
— В пузырьке?
Он высоко поднял пузырек, который имел своеобразную форму и был чем-то похож на тело молодой женщины. Он вбирал в себя свет, заливавший мир, и излучал тепло, и горел, как зеленые угольки в глазах тигра. И в руках юноши он горел то ровно, то беспокойно.