Зачем? Разве он несчастлив и ему нужна Машина? Нет, он счастлив, просто он хочет навсегда сохранить свое счастье. Что же тут плохого, если мальчик умен, и знает цену счастью, и хочет его сохранить? Ничего плохого в этом нет. И все-таки…
Внезапно у Саула в окне колыхнулось что-то белое. Сердце Лео бешено заколотилось. Но он сейчас же понял — это всего лишь ветром подхватило белую занавеску. А ему показалось — что-то нежное, трепетное выпорхнуло в ночь, словно сама душа мальчика вылетела из окна. И Лео Ауфман невольно вскинул руки, словно хотел поймать ее и втолкнуть обратно в спящий дом.
Весь дрожа, Он вернулся в комнату Саула, поймал хлопавшую на ветру занавеску и накрепко запер окно, чтобы oна не могла больше вырваться наружу. Потом сел на кровать и положил руку на плечо сына.
— «Повесть о двух городах»? Моя. «Лавка древностей»? Ха, уж это-то наверняка Лео Ауфмана. «Большие надежды»? Когда-то это было мое. Но теперь пусть «Большие надежды» остаются ему.
— Что тут происходит? — спросил Лео Ауфман, входя в комнату.
— Тут происходит раздел имущества, — ответила Лина. — Если отец ночью до полусмерти пугает сына, значит, пора делить все пополам. Прочь с дороги, «Холодный дом» и «Лавка древностей»! Во всех этих книгах, вместе взятых, не найдешь такого сумасшедшего выдумщика, как Лео Ауфман!
— Ты уезжаешь — и даже не испробовала, что такое Машина счастья! — запротестовал он. — Попробуй хоть разок, и, уж конечно, ты сейчас же все распакуешь и останешься!
— «Том Свифт и его электрический истребитель», а это чье? Угадать нетрудно.
И Лина, презрительно фыркнув, протянула книгу мужу.
К вечеру все книги, посуда, белье и одежда были поделены: одна сюда, одна туда; четыре сюда, четыре туда; десять сюда, десять туда. У Лины Ауфман голова пошла кругом от этих счетов, и она присела отдохнуть.
— Ну ладно, — выдохнула она. — Пока я не уехала, Лео, попробуй докажи мне, что это не по твоей вине ни в чем не повинным детям снятся страшные сны.
Лео Ауфман молча повел жену в сумерки. И вот она стоит перед огромным, вышиной в восемь футов, оранжевым ящиком.
— Это и есть счастье? — недоверчиво спросила она. — Какую же кнопку мне нажать, чтобы я стала рада и счастлива, всем довольна и весьма признательна?
А вокруг них уже собрались все дети.
— Мама, не надо, — сказал Саул.
— Должна же я знать, о чем прошу судьбу, Саул, — возразила Лина.
Она влезла в Машину, уселась и, качая головой, посмотрела оттуда на мужа.
— Это нужно вовсе не мне, а тебе, несчастному неврастенику, который стал на всех кричать.
— Ну пожалуйста, — сказал он. — Сейчас сама увидишь.
И закрыл дверцу.
— Нажми кнопку! — закричал он.
Раздался щелчок. Машина слегка вздрогнула, как большая собака во сне.
— Папа, — с тревогой позвал Саул.
— Слушай! — ответил Лео Ауфман.
Сперва все было тихо, только Машина подрагивала — где-то в ее глубине таинственно двигались зубцы и колесики.
— С мамой там ничего не случилось? — спросила Ноэми.
— Ничего, ей там хорошо. Вот сейчас… Вот!
Из Машины послышался голос Лины Ауфман:
— Ах!.. О!.. — Голос был изумленный. — Нет, вы только посмотрите! Это Париж! — И через минуту — Лондон! А это Рим! Пирамиды! Сфинкс!
— Вы слышите, дети: сфинкс! — шепнул Лео Ауфман и засмеялся.
— Духами пахнет! — с удивлением воскликнула Лина Ауфман.
Где-то патефон тихо заиграл «Голубой Дунай» Штрауса.
— Музыка! Я танцую!
— Ей только кажется, что она танцует, — поведал миру Лео Ауфман.
— Чудеса! — сказала в Машине Лина.
Лео Ауфман покраснел:
— Вот что значит жена, которая понимает своего мужа.
И тут Лина Ауфман заплакала в Машине счастья.
Улыбка сбежала с губ изобретателя.
— Она плачет, — сказала Ноэми.
— Не может этого быть!
— Плачет, — подтвердил Саул.
— Да не может она плакать! — И Лео Ауфман, недоуменно моргая, прижался ухом к стенке Машины. — Но… да… плачет, как маленькая…
Он открыл дверцу.
— Постой. — Лина сидела в Машине, и слезы градом катились по ее щекам. — Дай мне доплакать.
И она еще немного поплакала.
Ошеломленный, Лео Ауфман выключил свою Машину.
— Какое же это счастье* одно горе! — всхлипывала его жена. — Ох как тяжко, прямо сердце разрывается… — Она вылезла из Машины. — Сначала там был Париж…
— Что ж тут плохого?
— Я в жизни и не мечтала побывать в Париже. А теперь ты навел меня на эти мысли. Париж! И вдруг мне так захотелось в Париж, а ведь я отлично знаю, мне его вовек не видать.
— Машина, в общем-то, не хуже.
— Нет, хуже! Я сидела там и знала, что все это обман.
— Не плачь, мама!
Лина посмотрела на мужа большими черными глазами, полными слез:
— Ты заставил меня танцевать. А мы не танцевали уже двадцать лет.
— Завтра же сведу тебя на танцы!
— Нет, нет! Это не важно, и правильно, что не важно. А вот твоя Машина уверяет, будто это важно! И я начинаю ей верить! Ничего, Лео, все пройдет, я только еще немножко поплачу.
— Ну а еще что плохо?
— Еще? Твоя машина говорит: «Ты молодая». А я уже не молодая. Она все лжет, эта Машина грусти!
— Почему же грусти?
Лина уже немного успокоилась.
— Я тебе скажу, в чем твоя ошибка, Лео: ты забыл главное — рано или поздно всем придется вылезать из этой штуки и опять мыть грязную посуду и стелить постели. Конечно, пока сидишь там внутри, закат длится чуть не целую вечность и воздух такой душистый, так тепло и хорошо. И все, что хотелось бы продлить, в самом деле длится и длится. А дома дети ждут обеда, и у них оборваны пуговицы. И потом, давай говорить честно: сколько времени можно смотреть на закат? И кому нужно, чтобы закат продолжался целую вечность? И кому нужно вечное тепло? Кому нужен вечный аромат? Ведь ко всему этому привыкаешь и уже просто перестаешь замечать. Закатом хорошо любоваться минуту, ну две. А потом хочется чего-нибудь другого. Уж так устроен человек, Лео. Как ты мог про это забыть?
— А разве я забыл?
— Мы потому и любим закат, что он бывает только один раз в день.
— Но это очень грустно, Лина.
— Нет, если бы он длился вечно и до смерти надоел бы нам, вот это было бы по-настоящему грустно. Значит, ты сделал две ошибки. Во-первых, задержал и продлил то, что всегда проходит быстро. Во-вторых, принес сюда, в наш двор, то, чего тут быть не может, и все получается наоборот, начинаешь думать: «Нет, Лина Ауфман, ты никогда не поедешь путешествовать, не видать тебе Парижа. И Рима тоже». Но ведь я и сама это знаю, зачем же мне напоминать? Лучше забыть, тянуть свою лямку и не ворчать.
Лео Ауфман прислонился к Машине, ноги у него подкашивались. И с удивлением отдернул обожженную руку.
— Как же теперь быть, Лина? — спросил он.
— Вот уж этого я не знаю. Но только, пока эта штука стоит здесь, меня все время будет тянуть к ней, и Саула тоже, как прошлой ночью: знаем, что глупо и ни к чему, а все равно захочется сидеть в этом ящике и глядеть на далекие края, где нам вовек не бывать, и всякий раз мы будем плакать, и такая семья тебе вовсе не годится.
— Ничего не понимаю, — сказал Лео Ауфман. — Как же это я так оплошал? Дай-ка я сам посмотрю, верно ли ты говоришь. — Он уселся в Машину. — Ты не уйдешь?
— Мы тебя подождем, — сказала Лина.
Он закрыл дверцу. Чуть помедлил в теплой тьме, потом нажал кнопку, откинулся назад и уже готов был насладиться яркими красками и музыкой, но тут раздался крик:
— Пожар, папа! Машина горит!
Кто-то забарабанил в дверцу. Лео вскочил, ударился головой и упал, но тут дверца поддалась, и сыновья вытащили его наружу. Позади что-то глухо взорвалось. Вся семья кинулась бежать. Лео Ауфман оглянулся и ахнул.
— Саул! — выкрикнул он, задыхаясь. — Вызови пожарную команду!
Саул кинулся было со двора, но Лина схватила его за рукав.
— Подожди, — сказала она.
Из Машины вырвался язык пламени, раздался еще один приглушенный взрыв. Когда Машина разгорелась как следует, Лина Ауфман кивнула:
— Ну вот, Саул, теперь можно звонить в пожарную команду.
Все, соседи и не соседи, сбежались на пожар. Были тут и дедушка Сполдинг, и Дуглас, и Том, и почти все жители их квартала, и несколько стариков из другой части города, что за оврагом, и все ребятишки из шести окрестных кварталов. А дети Лео Ауфмана стояли впереди всех и очень гордились — вот какое отличное пламя вырывается из-под крыши их гаража!
Дедушка Сполдинг пригляделся к высокому — под самое небо — столбу дыма и негромко спросил:
— Лео, это она? Ваша Машина счастья?
— Счастья или несчастья — в этом я когда-нибудь разберусь и тогда отвечу вам, — сказал Лео.
Лина Ауфман стояла в темноте и смотрела, как бегают по двору пожарники; наконец гараж с грохотом рухнул.
Лина Ауфман стояла в темноте и смотрела, как бегают по двору пожарники; наконец гараж с грохотом рухнул.
— Тебе вовсе незачем долго в этом разбираться, Лео, — сказала она. — Просто оглянись вокруг. Подумай. Помолчи немного. А потом приди и скажи мне. Я буду в доме, надо поставить книги обратно на полки, положить одежду обратно в шкафы, приготовить ужин. Мы и так запоздали с ужином, Смотри, как темно на улице. Пойдемте, дети, помогите маме.
Когда пожарные и соседи ушли, Лео Ауфман остался с дедушкой Сполдингом, Дугласом и Томом; все они задумчиво смотрели на догорающие остатки гаража. Лео ткнул ногой в мокрую золу и медленно высказал то, что лежало на душе:
— Первое, что узнаешь в жизни, — это что ты дурак. Последнее, что узнаешь, — это что ты все тот же дурак. Многое передумал я за один только час. И сказал себе: да ведь ты слепой, Лео Ауфман! Хотите увидать настоящую Машину счастья? Ее изобрели тысячи лет тому назад, и она все еще работает — не всегда одинаково хорошо, нет, но все-таки работает. И она все время здесь.
— А пожар… — начал было Дуглас.
— Да, конечно, пожар, гараж! Но Лина права, долго раздумывать над этим незачем: то, что сгорело в гараже, не имеет никакого отношения к счастью.
Он поднялся по ступеням крыльца и поманил их за собой.
— Вот, — шепнул Лео Ауфман — Посмотрите в окно. Тише, сейчас вы все увидите.
Дедушка Сполдинг, Дуглас и Том нерешительно заглянули в большое окно, выходившее на улицу.
И тай, в теплом свете лампы, они увидели то, что хотел им показать Лео Ауфман. В столовой за маленьким столиком Саул и Маршалл играли в шахматы. Ребекка накрывала стол к ужину. Ноэми вырезала из бумаги платья для своих кукол. Рут рисовала акварелью. Джозеф пускал по рельсам заводной паровоз. Дверь в кухню была открыта, там, в облаке пара, Лина Ауфман вынимала из духовки дымящуюся кастрюлю с жарким. Все руки, все лица жили и двигались. Из-за стекол чуть слышно доносились голоса. Кто-то звонко распевал песню. Пахло свежим хлебом, и ясно было, что это — самый настоящий хлеб, который сейчас намажут настоящим маслом. Тут было все что надо, и все это — живое, неподдельное.
Дедушка, Дуглас и Том обернулись и поглядели на Лео Ауфмана, а тот неотрывно смотрел в окно, и розовый отсвет лампы лежал на его лице.
Ну конечно, — бормотал он. — Это оно самое и есть.
Сперва с тихой грустью, потом с живым удовольствием и наконец со спокойным одобрением он следил, как движутся, цепляются друг за друга, останавливаются и вновь уверенно и ровно вертятся все винтики и колесики его домашнего очага.
— Машина счастья, — сказал он. — Машина счастья.
Через минуту его уже не было под окном.
Дедушка, Дуглас и Том видели, как он захлопотал в доме: то поправит что-нибудь, то передвинет, то складку разгладит, то пылинку сдует, — такой же деловитый винтик большой, удивительной, бесконечно тонкой, вечно таинственной, вечно движущейся машины.
А потом, не переставая улыбаться, они спустились с крыльца в прохладную летнюю ночь.
* * *Два раза в год во двор выносили большие хлопающие ковры и расстилали их на лужайке, где они были совсем не к месту и казались какими-то необитаемыми. Потом из дома выходили мама и бабушка, в руках они несли как будто спинки красивых плетеных кресел, что стоят в парке у павильона с газированной водой. Каждому вручали такой жезл с широкой плетеной верхушкой, и все — Дуглас, Том, бабушка, прабабушка и мама — становились в кружок над пыльными узорами старой Армении, точно сборище ведьм и домовых. Затем по знаку прабабушки — едва она мигнет или подожмет губы — все вскидывали цепы и принимались без передышки молотить ковры.
— Вот тебе, вот, — приговаривала прабабушка. — Бейте блох, мальчики, не жалейте и вшей!
— Ну что ты такое говоришь! — укоризненно замечала ей бабушка.
Все смеялись. Вокруг бушевала пыльная буря, и смех переходил в кашель.
Вихри корпии, струи песка, золотистые хлопья трубочного табака взвивались в воздух и трепетали, подбрасываемые все новыми и новыми ударами. Останавливаясь, чтобы передохнуть, мальчики видели следы своих башмаков и башмаков взрослых, тысячу раз отпечатавшиеся на узорах ковра, — восточный рисунок то исчезал, то появлялся вновь вместе с мерным прибоем ударов, что омывал его берега.
— Вот тут твой муж пролил кофе. — И бабушка ударила по ковру.
— А здесь ты пролила сметану. — И прабабушка выбила из ковра огромный столб пыли.
— Смотрите, тут весь ворс вытоптан. Ах, ребята, ребята!
— А вот чернила, прабабушка!
— Глупости! У меня чернила лиловые, а это обыкновенные, синие.
Хлоп!
— Посмотрите, какую дорожку протоптали, — это из прихожей в кухню. Ох уж эта еда! Она даже львов ведет на водопой. Давайте-ка повернем его другим боком.
— А может, просто запереть все двери и никого не впускать?
— Или пусть разуваются еще в прихожей!
Хлоп, хлоп!
Наконец ковры развешаны на веревках. Том разглядывает узор — хитроумные петли и переплеты, цветы, какие-то загадочные фигуры, разводы и змеящиеся линии.
— Том, ты что стоишь? Выбивай!
— Занятно видеть столько всякого, — говорит Том.
Дуглас подозрительно смотрит на него:
— Что ты там увидел?
— Да весь город, людей, дома, вот и наш дом. — Хлоп! — Наша улица! — Хлоп! — А вон то, черное, — овраг. — Хлоп! — Вот школа. — Хлоп! — А вот эта чудная закорючка — ты, Дуг! — Хлоп! — Вот прабабушка, бабушка, мама… — Хлоп! — Сколько же лет пролежал у нас этот ковер?
— Пятнадцать.
— И целых пятнадцать лет по нему топали! Даже видны отпечатки башмаков! — ахнул Том.
— Силен ты болтать, парень, — сказала прабабушка.
— Тут видно все, что случилось у нас в доме за пятнадцать лет. — Хлоп! — Конечно, это все прошлое, но я могу и будущее увидать. Вот сейчас зажмурюсь, а потом — р-раз! — погляжу на эти разводы и сразу увижу, где мы завтра будем ходить и бегать.
Дуглас перестал размахивать выбивалкой:
— А что еще ты там видишь?
— Главным образом нитки, — вставила прабабушка. — Тут только и осталась одна основа. Сразу видно, как его ткали.
— Верно, — загадочно сказал Том, — В эту сторону нитки и в ту тоже. Я все вижу. Черти рогатые. Грешники в аду. Хорошая погода и плохая. Прогулки. Праздничные обеды. Земляничные пиры, — Он с важным видом тыкал выбивалкой то в одно, то в другое место ковра.
— Да по-твоему выходит, что я держу тут какой-то пансион, — сказала бабушка, вся красная и запыхавшаяся.
— Тут все видно, хоть и не очень ясно. Дуг, ты нагни голову набок и зажмурь один глаз, только не совсем. Конечно, ночью видно лучше, когда ковер в комнате, и лампа горит, и вообще. Тогда тени бывают самые разные, кривые и косые, светлые и темные, и видно, как нитки разбегаются во все стороны; пощупаешь ворс, погладишь, а он как шкура какого-нибудь зверя. И пахнет как пустыня, правда-правда. Жарой пахнет и песком — наверно, так пахнет каменный гроб, где лежит мумия. Смотри, видишь красное пятно? Это горит Машина счастья!
— Просто кетчуп с какого-то сандвича, — сказала мама.
— Нет, Машина счастья, — возразил Дуглас, и ему стало грустно, что и тут она горит. Он так надеялся на Лео Ауфмана, уж у него-то все пойдет как надо, он всех заставит улыбаться, и каждый раз, когда Земля, повернувшись от Солнца, накренится к черным безднам вселенной, маленький гироскоп, который сидит у Дугласа где-то внутри, станет поворачивать к Солнцу. И вот Лео Ауфман что-то там прошляпил — и осталась только кучка золы да пепла.
Хлоп! Хлоп! Дуглас с силой ударил выбивалкой.
— Смотрите, вот Зеленый электрический автомобильчик! Мисс Ферн! Мисс Роберта! — сказал Том, — Би-ип! Би-ип!
Хлоп!
Все рассмеялись.
— А вот твои линии жизни, Дуг, они все в узлах. Слишком много кислых яблок! И соленые огурцы перед сном!
— Которые? Где? — закричал Дуглас, всматриваясь в узор ковра.
— Вот эта — через год, эта — через два, а эта — через три, четыре и пять лет.
Хлоп! Проволочная выбивалка зашипела, точно змея.
— А вот эта — на всю остальную жизнь, — сказал Том.
Он ударил по ковру с такой силой, что вся пыль пяти тысяч столетий рванулась из потрясенной ткани, на мгновенье замерла в воздухе, и, пока Дуглас стоял, зажмурясь, и старался хоть что-нибудь разглядеть в переплетающихся нитях и пестрых разводах ковра, лавина армянской пыли беззвучно обрушилась на него и навеки погребла его на глазах у всех родных…
* * *Старая миссис Бентли и сама не могла бы сказать, как все это началось. Она часто видела детей в бакалейной лавке — точно мошки Или обезьянки, мелькали они среди кочанов капусты и связок бананов, и она улыбалась им, и они улыбались в ответ. Миссис Бентли видела, как они бегают зимой по снегу, оставляя на нем следы, как вдыхают осенний дым на улицах, а когда цветут яблони — стряхивают с плеч облака душистых лепестков, но она никогда их не боялась. Дом у нее в образцовом порядке, каждая мелочь на своем привычном месте, полы всегда чисто выметены, провизия аккуратно заготовлена впрок, шляпные булавки воткнуты в подушечки, а ящики комода в спальне доверху набиты всякой всячиной, что накопилась за долгие годы.