Искусство стареть (сборник) - Игорь Губерман 10 стр.


Грустно думать под вечермужчине о его догоревшей лучине

Нас годы гнули и коверкали,
но строй души у нас таков,
что мы и нынче видим в зеркале
на диво прежних мудаков.


Следя, как неуклонно дни и ночи
смываются невидимой рекой,
упрямо жить без веры – тяжко очень,
поскольку нет надежды никакой.


Теперь я смирный старый мерин
и только сам себе опасен:
я даже если в чём уверен,
то с этим тоже не согласен.


Сегодня мне работать лень,
затею праздничный обед:
отмечу рюмкой первый день
оставшихся от жизни лет.


Не пожелаю и врагу
своё печальное терпение:
хочу я только, что могу,
и потому хочу всё менее.


К нам годы приходят с подарками,
и я – словно порча прилипла —
хочу кукарекать, но каркаю —
надрывно, зловеще и хрипло.


Былое живо в нашем хворосте,
ещё гуляют искры в нём,
и только старческие хворости
мешают нам играть с огнём.


Мне очень симпатичны доктора
и знаний их таинственное царство:
порой не понимают ни хера,
но смело назначают нам лекарство.


Кончается никчёмная карьера,
меняются в душе ориентиры,
мы делаемся частью интерьера
своей благоустроенной квартиры.


Про гибельную пагубу курения
врачи не устают везде писать,
и я стою на той же точке зрения,
но глупо из-за этого бросать.


Давно уже когда-то куролесили,
забросили мы это ремесло,
однако же ни ржавчины, ни плесени
ещё на нас нигде не наросло.


От помеси вранья и суесловия,
из подло сочетающихся звуков
рождаются духовные условия,
которые свихнут и наших внуков.


Никак не уловлю воспоминание
о времени, где был я дураком...
Недавно... И давно... И много ранее...
И ныне в состоянии таком.


Нет, я ни глубоко, ни далеко
смотреть не помышлял. Играл в игру.
Зато легко дышал, и жил легко,
а если даст Господь – легко умру.


Вдыхаю покоя озон,
с усилием видя и слыша,
старение – дивный сезон,
пока не поехала крыша.


В предчувствии и близости кончины,
хотя и знает каждый, что не вечен,
по-разному ведут себя мужчины,
блажен, кто наплевательски беспечен.


Раньше я не думал, если честно,
что такая это благодать,
что настолько будет интересно
гомон жизни вчуже наблюдать.


Напрасный труд, пустые хлопоты,
ненужных сведений объём —
вот наши жизненные опыты,
что детям мы передаём.


Такие случаются светлые дни,
такое души колебание,
что кажется – посланы Богом они,
чтоб легче текло прозябание.


Время сушит мыслящие стебли
на короткой жизненной дороге,
меньше я пишу теперь о ебле,
чаще начал думать я о Боге.


Когда я ночью слышу шорохи,
я не тону в предположениях:
то в отсыревшем нашем порохе
скребутся мысли о сражениях.


Увы, ничьё существование
уже никак нам не вернуть,
и нам целебно упование
на встречу позже где-нибудь.


Я сам рубил узлы в моей судьбе,
то мягко управлял собой, то строже,
всем худшим я обязан сам себе,
но лучшим я себе обязан тоже.


На кладбищах висит очарование,
несущее томительную ясность,
что жизни этой краткой дарование —
пустяшная случайная прекрасность.


Что-то вертится прямо с утра
в голове, где разгул непогоды...
Вот! Я думал о том же вчера:
наливать надо, помня про годы.


Вечер жизни полон благодати,
если есть мыслительная мельница —
и мели что хочешь, в результате
в мире ничего не переменится.


Стремясь и рвясь нетерпеливо,
победно молодость кричит,
а старость мешкает блудливо
и осмотрительно молчит.


На нас когда кидают девки взор,
уже зрачок нисколько не дрожит,
как будто непородистый Трезор
куда-то мимо них сейчас бежит.


Конечно, муки ада – не безделица,
однако, мысля здраво и серьёзно,
уже на рай нам нечего надеяться,
а значит – и воздерживаться поздно.


Кончается с фортуной наш турнир,
который был от Бога мне завещан,
остался мной не познан целый мир
и несколько десятков дивных женщин.


Любил я книги, выпивку и женщин,
и большего у Бога не просил,
теперь мой пыл по старости уменьшен,
теперь уже на книги нету сил.


Доволен я сполна своей судьбой,
и старюсь я красиво, слава Богу,
и девушки бросаются гурьбой
меня перевести через дорогу.


Вытерлись из памяти подружки,
память заросла житейским сором,
только часто ветхие старушки
смотрят на меня с немым укором.


Смерть не минуешь, очевидно,
легко я кану в никуда,
и лишь порой весьма обидно,
что умираешь навсегда.


Стелилась ночная дорога,
и мельком подумалось мне,
что жизни осталось немного,
но есть ещё гуща на дне.


Старики не сидят с молодыми,
им любезней общение свойское,
и в ветрах, испускаемых ими,
оживает былое геройское.


Случится ещё многое на свете,
история прокручена не вся,
но это уже нам расскажут дети,
на кладбище две розы принеся.


А книжек в доме очень мало
сейчас держу я потому,
что сильно с возрастом увяло
моё доверие к уму.


Я начисто лишён обыкновения
в душе хранить события и лица,
но помню я те чудные мгновения,
когда являлась разная девица.


Старушки мне легко прощают
всё неприличное и пошлое,
во мне старушки ощущают
их неслучившееся прошлое.


Весьма, разумеется, грустно,
однако доступно вполне:
для старости важно искусство
играть на ослабшей струне.


Сохранно во мне любопытство,
мерцают остатки огня,
и стыд за чужое бесстыдство
ещё посещает меня.


Увлекательно это страдание —
заниматься сухим наблюдением,
как телесное в нас увядание
совпадает с ума оскудением.


Каждый год, каждый день, каждый час
и минуту (всего ничего)
то ли время уходит от нас,
то ли мы покидаем его.


Я печально живу, но не пресно,
уважаем по праву старейшего,
и дожить мне весьма интересно
до падения нравов дальнейшего.


Наша мудрость изрядно скептична —
опыт жизни оставил печать,
и для старости очень типично —
усмехнуться, кивнуть, промолчать.


Ушла игра, ушла, паскуда,
ушла тайком и воровато —
как из ума, так и оттуда,
откуда выросла когда-то.


Уже мы торопиться не должны,
все наши дни субботни и воскресны,
а детям как бы мы ещё нужны,
хотя уже совсем не интересны.


Старость обирает нас не дочиста,
время это вовсе не плохое,
очень только давит одиночество —
ровное, спокойное, глухое.


Влекусь душой к идее некой,
где всей судьбы видна картина:
если не вышло стать Сенекой,
то оставайся Буратино.


Меньше для общения гожусь,
в гости шляюсь реже с каждым годом;
я ведь ещё вдоволь належусь
рядом со своим родным народом.


Характер наш изношенный таков,
что прячутся эмоции живые,
а добрая улыбка стариков —
ослабнувшие мышцы лицевые.


Когда нам удаётся вставить слово,
мы чудным наполняемся теплом
и больше вспоминаем из былого,
чем было в том растаявшем былом.


Много лет мы вместе: двое
как единый организм,
за окошком ветер воет,
навевая оптимизм.


Теперь я в лиге стариков,
а старость хоть и бородата,
меж нас не меньше дураков,
чем было в юности когда-то.


Увы, но дряхлой жизни антураж —
печальная в судьбе моей страница:
едва лишь пошевелится кураж —
сей миг заболевает поясница.


Мне кажется, что в силу долголетия,
исправно и стремительно текущего,
теперь уже нисколько не в ответе я
за шалости сезона предыдущего.


Дурея на заслуженном покое,
я тягостной печалью удручён:
о людях я вдруг думаю такое,
что лучше бы не думал ни о чём.


Состарясь, угрюмо смотрю сквозь очки,
шепча себе: цыц, не пыхти;
но если и правда мы Божьи смычки,
то Бог – музыкант не ахти.


Я когда свою физиономию
утром наблюдаю, если бреюсь,
то и на всемирную гармонию
мало после этого надеюсь.


Конечно, было бы занятно
продлить мои земные дни,
но только так уже помят я,
что грустно сложатся они.


Живя уже у срока на пороге,
ложусь на свой диван во всю длину
и думаю, вытягивая ноги,
что скоро их и вовсе протяну.


Я мельком повидал довольно много,
и в этой мельтешистой скоротечности
меня хранили три некрупных бога —
упрямства, любопытства и беспечности.


Забавная такая хренотень
меня пугает нагло и бесстыже:
чем дольше я коплю на чёрный день,
тем чёрный день мой делается ближе.


Много в жизни этой не по мне,
много в этой жизни я люблю;
Боже, прибери меня во сне,
как я наслаждаюсь, когда сплю!


Пришла ко мне повадка пожилая,
которую никак уже не спрячу:
актёрскую игру переживая,
в театре я то пукаю, то плачу.


Что-то будит в сонной памяти луна,
шелестят ленивых мыслей лоскутки,
жажду жизни утолил я не сполна,
только стали очень мелкими глотки.


Ничего не воротишь обратно,
время наше уже пролетело,
остаётся кряхтеть деликатно
и донашивать утлое тело.


Я доживаю в тихой пристани
остатки выдавшихся лет,
и беззаветной страсти к истине
во мне уже нисколько нет.


А сгинуть надо, всех любя,
на тонком рубеже,
когда всем любящим тебя
ты стал тяжёл уже.


Легла блаженная прохлада,
слегка душа зашевелилась;
как мало мне от жизни надо —
всего лишь только, чтобы длилась.


Случится если с Богом разговор,
про тайный свой порок Его спрошу:
сейчас, когда состарился и хвор,
я в помыслах разнузданней грешу.


За рюмкой, кружкой, сигаретой —
смотрел вокруг я со вниманием
и много понял в жизни этой —
но что мне делать с пониманием?


Мне жить на свете интересно —
то дух потешится, то плоть,
а что духовно, что телесно,
расчислит вскорости Господь.


Я старюсь в полной безмятежности,
и длится дивная пора:
сопротивляться неизбежности —
весьма занятная игра.


Я храню ещё облик достойный,
но по сути я выцвел уже:
испарился мой дух беспокойный
и увяли мои Фаберже.


А вдруг на небе – Божий дар! —
большие горы угощения,
дают амброзию, нектар,
и чуть по жопе – в знак прощения?


Кончается прекрасное кино,
прошла свой путь уставшая пехота...
И мне уже за семьдесят давно,
а врать ещё по-прежнему охота.


Для подвигов уже гожусь едва ли,
но в жизни я ещё ориентируюсь;
когда меня в тюрьме мариновали,
не думал я, что так законсервируюсь.


Вдруг мысли потянулись вереницей,
хотел я занести их на скрижали,
перо уже скользило по странице,
но дуры эти дальше побежали.


Уходит молча – всем поклон
и просьба не рыдать,
как из Москвы – Наполеон,
из жизни благодать.


До чего же, однако, мы дожили
на житейской подвижной лесенке:
одуванчики эти Божии —
неужели мои ровесники?


Свершается от жизни отторжение,
вослед летит пустое причитание;
Творец нам заповедал умножение,
но свято соблюдает вычитание.


Старости не нужно приглашение,
к нам она является сама,
наскоро даря нам в утешение
чушь о накоплении ума.


Преисполненный старческой благости,
всех любить расположен я внутренне,
но обилие всяческой гадости
мне приходит на ум ежеутренне.


Чувствуя, что жить не будешь вечно,
тихо начиная угасать,
хочется возвышенное нечто
мелом на заборе написать.


Я раб весьма сметливый и толковый,
а рабством – и горжусь и дорожу,
и радостно звенят мои оковы,
когда среди семьи своей сижу.


Я душевно леплюсь к очень разному,
и понятна моя снисходительность:
вкусовые пупырышки разума
потеряли былую чувствительность.


На склоне лет мечты уже напрасны,
хотя душе и в том довольно лести,
что женщины ещё легко согласны
со мной фотографироваться вместе.


Мы так явно и стремительно стареем,
что меняться – и смешно и неприлично,
я не стану уже праведным евреем,
даже сделав обрезание вторично.


Хоть лёгкие черны от никотина
и тянется с утра душа к ночлегу,
однако же ты жив ещё, скотина,
а значит – волоки свою телегу.


Моё поколение тихо редеет,
оно замолчало, как будто запнулось,
мы преданы были отменной идее —
свободе,которая так наебнулась.


Трудна житейская дорога:
среди изрядно пожилых
заметно сразу, как немного
людей, доподлинно живых.


Про предстоящую беду
уже писал я многократно:
беда не в том, что я уйду,
а в том беда, что невозвратно.


Старел бы я вполне беспечно —
доволен я семьёй и домом,
и виноват склероз, конечно,
что тянет к бабам незнакомым.


На кратком этом жизненном пути
плевал я на разумные запреты,
и в мир иной хотел бы я уйти,
вдыхая дым последней сигареты.


Особая присуща благодать
тому, кто обессилел и стареет:
всё то, что мы смогли другим отдать,
невидимым костром нам души греет.


По смерти мы окажемся в том месте —
и вида, и устройства неземного,
где время и пространство слиты вместе,
и нету ни того и ни другого.


Угрюм и вял усохший старикан,
уж нет ни сил, ни смысла колготиться,
но если поднести ему стакан,
то старость воспаряет, словно птица.


До годов преклонных мы дожили —
сдержанны, скептичны и медлительны,
всюду молодые и чужие —
грамотны, поспешны, снисходительны.


Копилка сил уже пуста,
но я не полное убожество,
кусочек чистого холста
ещё остался для художества.


Мы жаждем слышать Божий глас,
возводим очи к небесам,
а Бог чего-то ждёт от нас,
хотя чего, не знает сам.


Хоть явного об этом нету знака,
похоже – мне дарована отсрочка:
везде болит, но в целости, однако,
души моей земная оболочка.


Старость – удивительный сезон:
дух ещё кипит в томленьи жарком,
жухлый и затоптанный газон
кажется себе роскошным парком.


Я понял, дожив до седин
и видя разные прогрессы,
что Бог у всех у нас – един
и только очень разны бесы.


Дьявольски спешат часы песочные,
тратя моё время никудышное,
стали даже мысли худосочные
чахнуть от шуршания неслышного.

Сезон облетевшей листвы

Сезон облетевшей листвы

Когда я, наконец, закончу эту книжку – сяду за любовные романы. Я уже начало сочинил для первого из них: «Аглая вошла в комнату, и через пять минут её прельстительные кудри разметались по батистовой подушке».

Правда же, красиво? Хоть и слабже, несомненно, чем какой-то автор написал о том же самом: там герой в порыве страсти – «целовал губами щёки на её лице». Но я и до такого постепенно дорасту. Вот именно поэтому ничуть не удручаюсь я и не тоскую от моей наставшей старости. Поскольку, как известно всем и каждому, у старости есть две главнейшие печали: отсутствие занятия, которому хотелось бы отдать себя на всё оставшееся время, и томительное ощущение своей ненужности для человечества.

А я – закоренелый и отпетый графоман. И у меня до самой смерти есть посильное занятие. Малопристойное, но есть. А это очень важно: я прочёл во множестве трактатов о закате, сумерках и тьме, что главное – иметь хотя бы плёвое, но всё-таки какое-никакое дело. По той причине, что досуг, о коем все мы так мечтаем всю сознательную жизнь, – становится невыносим, обременителен и надоедлив, как только мы его обретаем. Ну, чуть позже, а не сразу, но становится. А это, кстати, и по выходным заметно, и по праздникам любым, а в отпуске – особенно. К концу (а то и в середине) этих кратких дней отдохновения спастись возможно только алкоголем, так тоскливо на душе и тянет на обрыдлую работу. А если этот отпуск – навсегда? И ещё пенсию тебе дают вдогонку – чтоб не сразу помер от нахлынувшей свободы и возможности пожить немного без привычного ярма, оглобель и телеги. Но немедля выясняется, что старость – это то единственное время, когда хочется неистово трудиться. А ещё ведь так недавно превосходно понимали (ощущали), что работа – уж совсем не самый лучший способ коротания недлинной жизни. Но куда-то мигом испарилось это безусловно правильное мироощущение. И у всех, почти что поголовно, возникает чувство огорчения, отчаяния даже, что их выпустили, выбросили, не спросясь, из общей мясорубки жизни. Как будто светлое грядущее они слегка достроить не успели. Или им хотелось пособить родной стране догнать хотя бы Турцию по качеству еды на душу населения.

Присмотритесь! Просто вам хотелось, чтобы время вашей краткой жизни убивалось день за днём так именно, как вы уже привыкли, а не как-то иначе, как вы ещё не знаете и не придумали. А мудрый Ежи Лец как-то сказал, что ежели у человека нету обязательной работы, он довольно много может сделать. Но забавно, что как раз такое чувство выброшенности из мельничных бесчеловечных жерновов – сильней всего тревожит и волнует старческие души. И смыкается с томящим этим чувством – ощущение, что ты уже не нужен никому.

Но мне и в этом смысле повезло. Поскольку я давным-давно, десятки лет назад прекрасно осознал и ясно понял свою полную ненужность, бесполезность и отчасти даже вред для неминуемого счастья человечества. И ощутил такую дивную свободу, что впоследствии в тюрьму попал вполне естественно.

Мне даже и на улицу надолго выйти неохота, до того дошло, что я не каждый день осведомлён, какая на дворе погода. А если окажусь на улице по некоей необходимости, то сразу кашляю, поскольку свежий воздух попадает мне в дыхательное горло. И поэтому о грустных сверстниках моих я далее примусь писать – воздержанно, тактично, деликатно, щепетильно, а нисколько не по-хамски и наотмашь, как пишу я о себе и чувствах собственных.

В моём сегодняшнем существовании есть несомненное достоинство: я никуда не тороплюсь, поскольку уже всюду опоздал. Отсюда – плавная медлительность моих суждений и благостная снисходительность во взгляде на бегущих и спешащих. Им ведь, бедолагам, даже ночью снится календарь с разметкой мельтешения на полную неделю. А мои все деловые попечения остались там же, где мечты и упования.

Зато способность к сопереживанию и впечатлительность души – они, по счастью, в нас не только что сохранны – более того: они, похоже, обострились и усугубились. Жаль немного, что играют эти струны более от книг и телевизора, чем от реальной жизни, на которую мы давно махнули рукой. А мысли – не бурлят они уже, а вяло шелохаются, как усталые и снулые раки. Но в этом же и состоит целительная благость отдыха от канувших былых переживаний в откипевшем прошлом.

Про старческий склероз теперь могу я рассказать на собственном примере. Как-то позвонил мне пожилой приятель и оставил на автоответчике сообщение. Он звонил последним, значит – можно было набрать звёздочку и номер сорок два, и попадал ты прямиком к последнему звонившему. Так я и сделал. Трубку подняла маленькая девочка. Попроси дедушку, сказал я. И услышал, как она его позвала: дедушка, дедушка! Но дедушка не подходил, и трубку положили. Спит, наверно, старый пень, подумал я. И позвонил ещё раз. Девочка опять послушно закричала куда-то: дедушка, дедушка! Но старый пень не отвечал, и трубку снова положили. Погодя короткое время выяснилось, что я попал в квартиру дочери и общался с собственной внучкой – это она звонила нам последней, только не оставила сообщение. А дедушка какой-то странный, застенчиво пожаловалась внучка бабушке: я ему кричу – дедушка, дедушка! – а он мне отвечает так задумчиво: уснул, наверно, старый пень.

За собственною старостью лучше всего наблюдать утром. Голова болит или кружится – даже если пили накануне мало или нехотя. В различнейших частях проснувшегося тела ощутимо ноет, колет, свербит или потягивает (если ничего такого нет, то значит – уже умер). Вообще специалисты утверждают, что здоровая старость – это когда болит всё и везде, а нездоровая – в одном лишь месте. Тут полезно похвалить себя за то, что всё же встал самостоятельно. Желающие могут вознести за это благодарность Богу и судьбе (и будут, несомненно, правы). Застенчивая вялость организма побуждает размышлять об отдыхе. На склоне лет ведь вообще – гораздо меньше надо времени, чтоб ощутить усталость, и гораздо более – на отдых от неё. Однако же ложиться сразу – неудобно (миф о святой необходимости трудиться – хоть и мерзок, но живуч), к тому же – хочется дождаться завтрака с горячим кофе. После него ничуть не лучше, хотя общая туманность ощущений чуть светлеет. Но в просветах ничего хорошего не проступает. Очень тянет выпить рюмку, а мысли о холодном пиве освежают сами по себе. Уже почти одиннадцать к тому же – это время, когда можно уступить влечению. А в утреннем глотке двойной высокий смысл имеется: ты жив и ты свободен! Утренняя лёгкая заправка хороша ещё и тем, что улучшает помышления о вечере с его законной выпивкой всерьёз. Но главное – не слушать с утра радио и не читать газету, ибо от этого жить вообще уже не хочется. А если передача бодрая и с оптимизмом, то ещё и чуть подташнивает. Пока никто не позвонил, а значит – вертится планета, и Мессия не пришёл. Очень также важно до полудня не смотреть на себя в зеркало, что может покалечить душу на весь день. А чистить утром зубы, умываться и причёсываться хорошо вслепую. Кстати, люди оттого, возможно, и лысеют (а точней – затем), чтоб можно было причесаться, в зеркало не глядя. Это нечаянный гуманизм природы. И зубы в пожилые годы лучше чистить, вынув изо рта, тут зеркало совсем не нужно. Посудите сами: если знаешь, как ты плохо выглядишь – зачем же в этом убеждаться лишний раз?

И вообще – насчёт изображения в этом коварном и безжалостном стекле: на склоне лет полезно быть готовым ко всему. От перенесенных печалей, страхов и невзгод все люди с возрастом становятся похожи на печальных пожилых евреев (это далеко не всем приятно). Или – на китайцев, живших много лет среди татар. А старики, кто поумнее (и поэтому страдали в жизни больше) – и на тех, и на других. Так что лучше не приглядываться к своему отражению – подмигнул и умываешь руки.

О времени вставания – отдельно следует сказать, а то я эту тему чуть не упустил. У Льва Толстого есть в «Войне и мире» замечательно оплошные слова: «Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам». Подобной чуши я не ожидал от зеркала русской революции. Не надо обобщать, и обобщён не будешь, как часто говорила моя бабушка. Не все, но большинство – помногу и со вкусом спят на склоне лет. И радость позднего вставания – достойная награда за пожизненную утреннюю пытку звоном подлого будильника. Конечно, нелегко – избавиться от обаяния бесчисленных и гнусно назидательных пословиц типа «Кто рано встаёт, тому Бог даёт» или, к примеру, «Ранней пташке – жирный червяк». Это придумали когда-то бедные крестьяне, наглухо закрепощённые весенними посевами и сбором урожая осенью. Зато зимой они почище спали, чем медведи. А ведь у нас, ровесники, как раз пришла зима! Уж я не говорю о дивных снах, которые нам снятся поздним утром и которые безмерно сладостны, поскольку о весне они и лете. А что долгий сон целебен для здоровья, даже и врачи теперь не отрицают. Так что – спи спокойно, дорогой товарищ, и чем долее ты спишь, тем позже над тобой произнесут эти слова.

Назад Дальше