Тайна всех тайн - Успенский Лев Васильевич 7 стр.


Он возлежал на моем диванчике, курил черт его знает какие папиросы, укрепленные вместо мундштуков на соломинках, и говорил со мной топом доверительно-откровенным. Но чт он говорил?!

— Я вот думаю (мне пришлось о многом подумать в последние дни) — мне, собственно, сам бог велел теперь стать этаким Мориарти… Королем преступников, страшным и неуловимым… Но — не стит, верно? Лучше — всё по честности, ха-ха… Сам подумай: вот мы с тобой могли бы… Ты вообрази: маленький аптекарский магазинчик, тихая лавчонка, торгующая — так, всякой дрянью… Реактивами, химической посудой… Стеклянными трубками (он вдруг ни с того, ни с сего рассмеялся, и я со страхом посмотрел на его папиросу)… На Шестой линии, представляешь себе? Под сенью бульварчика, а? «Коробов и Шишкин»… Так, для начала… Теперь прикинь: двести кубометров эн-два-о это семь гривен затрат да сутки сидения над перегонным кубом… И — «пожалуйста, заходите! Вам сколько угодно? Двести кубометров? Ради бога, двести по рубль двадцать три — это…» Морщишься? Кустарщина? Ну давай искать финансиста… С ушами и с головой, но — без языка! Ваши деньги, наша идея, начала паритетные… Завод — где-нибудь у черта на куличках, подальше от всяких глаз… И через три года. — его глаза вспыхнули, он вскочил на ноги, — к чертям собачьим всю эту говорильню, все эти сантименты, дурацкие споры!.. Шовинизм, пацифизм, идиотство: Вячеслав Шишкин не желает, чтобы в мире были войны! И — баста! И — точка! Всё! И — не будет!

Лицо мое выразило: «Ну, это уж ты, друг мой…»

— Ах, ты всё еще не веришь? Хочешь — картинку? Две армии — на позициях. На стороне одной — я, Шишкин… Мой газ. Противники готовы ринуться вперед… Вдруг — дальний гул… Странные снаряды. Взрыва почти нет, осколков нет, только клуб темно-зеленого дыма… Солдат окутывает изумрудный туман… А дальше… дальше тебе всё известно. Прошло, скажем, четверть часа… «Ваше благородие, дозвольте спросить… Чего это ради нам помирать надо? Не пойду я, господин ротный, в атаку, ну его!.. До поры в яму лезть никому не охота!» — «А что, Петров (или там Сидорчук), ты ведь прав!.. Идем на смерть ни за хвост собачий. Царь у нас юродивый, министры ракалии, всех пора долой, слово офицера!»

Повоюй в этих условиях! А ведь я, — он в одних носках забегал по комнате, — я пока создал только икс дважды! А кто тебе сказал, что через год не найдется игрека трижды, зета, кси или пси? Кто сказал, что, если вместо закиси азота я возьму какое-нибудь йодистое, бромистое, натриевое соединение, я не получу вещества с совершенно иными свойствами? Таблетка, а в ней — все инстинкты Джека-Потрошителя?.. Флакончик — а там одаренность Скрябина или Бетховена? Порошок, и за ним — фанатическая одержимость всех Магометов, всех Савонарол… Ты уверен, что такие «снадобья» не были уже кустарно, конечно, вслепую! — открыты и изготовлены? А средневековые мании? А дикий фанатизм Торквемады? А семейка Борджиа?.. Гении рождались всегда: эти Борджиа мне весьма подозрительны. А коли так…

«Сам ты маньяк!» — промелькнуло у меня в голове.

— Слушай, баккалауро, ты же теряешь меру! Ну тебе повезло: ты наткнулся… Но теория вероятностей говорит…

Он остановился, точно уперся в песок, и уставился на меня острым, колючим взглядом. Потом не спеша вытащил из жилетного кармана что-то, напоминающее маленькую плиточку шоколада, тщательно завернутую в свинцовую бумажку.

— Вспомни историю химии, милый… Восемьдесят лет назад Вёлеру повезло: он наткнулся на синтез мочевины… А спустя два — три десятилетия — и понесло, и замелькали… Зинин и Натансон, Перкин и Грисс, Гребе и Либерман… Теория вероятностей? Нет, фуксин, ализарин, индапрены… Видимо, тебя не было припугнуть их этой самой вероятностью! Хочешь? — он протянул мне свою плитку. — Попробуй, не бойся, не помрешь… На вкус — терпимо, а результаты… Ага, побаиваешься всё-таки? И правильно делаешь: после Вячесла на Шишкина народ начнет остерегаться химии. Еще как!

Ну а я? Что я мог сказать ему теперь путного, после того, что произошло накануне?

***

— Сергей Игнатьевич, помнишь, что было потом? Мы-то с тобой помним, а вот коллегам… Трудно им всё сие даже вообразить… А каково же нам было решать?

Ты пришел ко мне назавтра, весьма смущенный. Баккалауро не терял времени: он побывал у тебя и, несколько высокомерно информировал тебя о сути дела, предложив тебе переговорить на эту тему с твоим батюшкой, может быть, твой родитель пленится идеей и выложит деньги… Ты пришел посоветоваться со мной. Так ведь?

Мы весь вечер просидели в моей комнате: ты, Лизаветочка и я. Мы говорили почти что шепотом: мы хотели, чтобы Шишкин ничего не узнал о наших сомнениях, а в то же время нам начало казаться — не слишком ли сильное влияние с его стороны испытывает Анна Георгиевна?

Да, всем было понятно: судьба поставила нас, как говорится, у колыбели очень важного открытия… Неужто в этом положении брать на себя роль обскурантов, маловеров? Это нам никак не подходило. Мы помнили десятки примеров: французские академики за год до Монгольфье объявили полет немыслимым делом. Английские ученые ратовали за запрещение железных дорог: коровы от грохота потеряют молоко! Уподобляться этим мракобесам? Конечно, нет! Но в то же время…

Имели ли мы право запретить человеку реализовать его удивительное изобретение? Не имели. Но было ли у нас и право позволить ему в тайне и секрете реализовать открытие для себя?

Помешать этому? Выдать товарища? Но ведь это — предательство самой чистой воды… Не выдавать его? Но не окажется ли это чем-то куда более худшим, предательством человечества?.. И у меня, и у него, Сергея, за то время, что баккалауро убеждал нас, открылись на него глаза: человеком-то он, по-видимому, был далеко не на уровне своих ученых достоинств… Как же нам поступить?

Ах, какими маниловыми мы все тогда были, такие интеллигентики! Мы решили подождать, а что могло быть хуже?! Мы сделали великую ошибку: «Попробуем затянуть, отсрочить решение дела… Поговорим со Сладкопевцевым-отцом. То да се… Авось…»

И баккалауро в свою очередь допустил не меньший промах, видимо, допустил!

В самонадеянном нетерпении своем он не нашел в себе силы ждать. Кому-то (были смутные основания думать, что тем самым Клугенау, о которых уже шла речь) он открыл свою тайну. Возможно, над ними он проделал такой же опыт, как у нас на Можайской. У нас все «обошлось», если не считать, что дядя Костя Тузов внезапно разошелся с женой и уехал за границу с тетей Мери Бодибеловой. А вот у Клугенау разыгралась настоящая трагедия: в июне месяце восемнадцатилетняя Матильда отравилась, ее едва спасли…

А вскоре события понеслись таким галопом, что наша тактика кунктаторов оказалась вовсе не применимой, и всё пришло к печальному концу раньше, чем мы успели ее проверить.

После Лизаветочкиных именин Венцеслао сразу же исчез с наших глаз. Когда это случалось раньше, мы не тревожились: явится! Теперь начались волнения: где он, что делает, какие новые сюрпризы готовит там у себя, не то на Охте, не то за Невской заставой? Что ожидает ничего не подозревающий мир? Больше других тревожился вот он, Сладкопевцев.

— Так еще бы! — неожиданно проявил сильное чувство до сего времени помалкивавший сопроматчик. — Если только икс дважды — шут с ним! А если он и впрямь нащупал общий путь воздействия на человеческую психику (об условных рефлексах кто тогда знал?)? Изобретет какой-нибудь там «антиволюнтарин» или «деморалин» и не то что сам его применять будет, а продаст на толчке любому сукину сыну с тугой мошной… Нет ничего на свете опасней сорвавшейся с цепи науки, если ею не управляет добрая воля!.. Я не прятал голову под крыло, как вы… Я предлагал сразу же начать действовать…

— Верно, Сереженька, верно, — подмигнув Игорьку, благодушно согласился Коробов. — Мы были Рудины, а ты ориентировался более на Угрюм-Бурчеева… Положи мой ножик на стол: нет поблизости Шишкина!.. Он его тогда буквально возненавидел!

Да, по правде сказать, и все мы… помешались на Шишкине, бредить им стали. Сидим с Лизаветочкой в Павловске, в весенней благости, на скамейке у Солнечных часов, и — «Шишкин! Шишкин, Шишкин… Баккалауро! Венцеслао!» Тошно, ей-богу!

Но и понятно. Вообразите: пришел к вам приятель и на ухо шепчет, что вчера случайно заразился чумой… Как быть? Как уберечь от заразы людей, не повредив себе самому?.. Премучительное наступило для нас время…

Жизнь, однако, шла своим руслом… Венцеслао обретался в нетях, приближались весенние экзамены. И вот, мая пятого числа, в девять часов пополуночи, направились мы с тобой, Сереженька, можно сказать — тут же через улицу, в альма-матер. В Техноложку… Шли спокойно, но…

Альма-матер вскипела!

Жизнь, однако, шла своим руслом… Венцеслао обретался в нетях, приближались весенние экзамены. И вот, мая пятого числа, в девять часов пополуночи, направились мы с тобой, Сереженька, можно сказать — тут же через улицу, в альма-матер. В Техноложку… Шли спокойно, но…

Альма-матер вскипела!

Гаудеамус игитур,

Ювенес дум сумус…

Студенческая песня

Странный гул и возбуждение встретили нас уже в вестибюле. Не слышно было обычного шарканья профессорских калош, швейцар, прославленный Демьяныч, не возглашал, как заведено было: «Здравия желаю вашество», студенчество не мчалось опрометью по лестницам в аудитории… Подобно киплинговскому «Злому племени», потревоженному Маугли, оно по-пчелиному гудело и жужжало у всех летков.

Скинув шинели, мы ахнули. У гардероба на деревянном диванчике лежал студент-второкурсник, прикрытый каким-то пальтецом, с головой, забинтованной белым. Кто-то щупал ему пульс, кто-то требовал воды, кто-то уже ораторствовал: «Мы не можем пройти мимо случая возмутительного произвола…»

Что случилось, коллеги?

Случилось нечто из ряда вон выходящее.

В тогдашней восемнадцатой аудитории (помнишь, Сережа, в конце коридора, за кабинетом химической технологии?) должна была состояться очередная лекция адъюнкт-профессора Кулябки-Борецкого по этому самому предмету.

Кто ходил на Кулябку? Никто. Его терпеть не могли: талдычит от и до по собственному же учебнику. И личность сомнительная!.. Но где-то рядом сорвалась лекция Гезехуса. Образовалось окно, без дела скучно. Аудитория Кулябки заполнилась случайной публикой. Кулябко, как всегда, гнусил что-то себе под нос, скорее недовольный, нежели обрадованный неожиданным многолюдием.

Студенты — кто да что: читали романы, дремали, собеседовали. Всё было тихо и мирно.

Внезапно с вспоминали очевидцы — где-то под потолком небольшого амфитеатра раздался негромкий звук, хлопок, точно бы пробка вылетела из бутылки зельтерской… Почти тотчас же через небольшой душничок вентилятор, подававший воздух откуда-то с чердака, помещение начало заполняться каким-то дымом или паром своеобразного, зеленоватого, похожего на флуоресцин, оттенка.

Окажись этот туман остропахучим, зловонным — началась бы паника. Но в воздухе вдруг запахло какими-то цветами, заблагоухало, так сказать… Ни у кого ни удушья, ни раздражения в горле…

Профессор, принюхавшись, приказал служителю подняться на чердак, узнать, что это еще за шалопайство? Кулябке было не впервой сталкиваться с тем, что тогда именовалось «устроить химическую обструкцию», странно только, что запах-то — приятный… Впредь до выяснения он прервал свою лекцию (и напрасно!).

Студенты, пользуясь тишиной, стали всё громче и громче обсуждать случившееся. Шепот возрос, перешел в довольно громкий шум. И вдруг кто-то из второкурсников, сидевший почти против кафедры, подняв руку, пожелал обратиться с вопросом к самому Кулябке. Без особой радости Кулябко процедил что-то вроде: «Чем могу служить?»

Студент встал и с какой-то странной ухмылкой оглянулся… Похоже, он сам не понимал, с чего это его дернуло заводить такой разговор. Потом, помявшись:

— Господин профессор… Вы меня уж извините, но я… Вам, верно, приятно, что собралось так много народа? А? Так вот — я хочу предупредить: не обольщайтесь, господин Кулябко! Ваша популярность не возросла… Я давно уже собираюсь вам всё сказать… Как на духу! Мы ведь вас терпеть не можем, а? Да вот, все мы… Химик вы… ну, средней руки, что ли… Сами знаете! А то, что вы покровительствуете этим франтикам в кургузых тужурочках (он досадливо махнул туда, где кучкой сидело несколько «белоподкладочников», черносотенцев), так это вызывает и окончательное пренебрежение к вам… А потом… Ведь про вас нехорошие слухи ходят, господин член «Союза русского народа»! Говорят, на Высших женских вы руководствуетесь при оценке успеваемости отнюдь не способностями к наукам… Это как же так господин истинно русский?

Аудитория остолбенела. Да, так все думали, но никто никогда ничего такого не говорил. Тем более этак… экс катэдра[7]. Скандал, коллеги! Вот как он рявкнет…

Кулябко не рявкнул. Он было открыл рот, соображая, — не может быть! Ослышался?

Но внезапно выражение его лица изменилось. Он вдруг сел, поставил локти на кафедру, подпер щеки кулаками и желчным, острым, ненавидящим взглядом прошелся по рядам студентов.

— Выражаю вам глубокую признательность, молодой наглец! — произнес он затем, осклабясь в ухмылке старого сатира. — Ценю вашу редкую откровенность. Позвольте ответить тем же… Тоже — не первый год питаю такое желание… Меня — если вам угодно знать-с — отношение к моей особе со стороны быдла, именуемого российским студенчеством, не заботит ни в малой мере-с… И никогда не заботило-с! Выражаясь словами господ либеральных писателей, я — чинодрал, господин этюдьян[8]! Да-с! Вам до химической технологии — никакого дела, и очень прелестно! Мне до вас, господа в пурпуровых дессу[9], — как до прошлогоднего снега. Как свинье до апельсинов, если вас это более устраивает, юные померанцы! Я так: отбарабанил, что в программе записано, и — на травку! Однако на ближайших же испытаниях с превеликим удовольствием буду вам парочки водружать… С наслаждением-с! Садист Кулябко? А мне наплевать-с! Что же до тужурочек, как вы изволили изящно выразиться, то кому, знаете, поп-с до сердцу, а кому — попадья. Вам, к примеру, Сашки Жигулевы импонируют, а я — было б вам известно-с — в девятьсот шестом приснопамятном в своем дворянском гнездышке мужичков-погромщиков — порол-с! А очень просто как: через господина станового пристава: «чуки-чук, чуки-чук!». Оно, после вольностей предшествовавших лет, весьма сильное впечатление на оперируемых производило… Так что — де густибус[10] знаете…

Свирепое мычание прокатилось по рядам. «Долой! Позор!» — послышалось сверху.

— Эй, полупрофессор! — раздался вдруг злой, совсем мальчишеский голос. — А что ты скажешь про дело Веры Травиной, старый циник! Ну-ка вспомни!

И тут Кулябко совсем лег грудью на пюпитр. Мясистая нижняя губа его бесстыдно отвисла, серые глазки прищурились, как у борова, хрюкающего в луже.

— А я и без тебя ее вспоминаю, дурачок! И не без приятности!.. Хомо сум[11]… Очень ничего была девица, а что глупа, то глупа-с! В петлю ее никто не гнал, предлагать же то, что ей было мною или там другим кем-то предложено, сводом действующих законов не возбраняется… А что до вашего мнения, так я на него с высоты Исаакиевского кафедрального плевать хотел, господа гаудеамус игитур…

— Подлец! — взревела теперь уже почти вся аудитория. — Гоните с кафедры негодяя… Так, значит, ты ей предлагал что-то, старый павиан? А что же ты суду чести плел?

Одни вскочили на скамьи во весь рост, другие кинулись по проходам к кафедре…

Неизвестно, что случилось бы в следующий миг, если бы точно в это мгновение у ступенек, ведущих на кафедру не появился седенький и благообразный старичок Алексеич, добродушный приятель студентов, тот самый служитель, которого Кулябко отправил в разведку на чердак.

Несколько секунд Алексеич сердито расталкивал студентов: «Ай-ай-ай, непорядок какой!», но потом остановился и как-то странно шатнулся на ходу. Потом он провел рукой по розовому личику своему и с изумлением выпучил глаза. Взгляд его уперся в белокурого юношу, уже поднявшегося на нижнюю ступеньку кафедры. Лицо этого юноши пылало, это он первый завел перепалку с Кулябкой и теперь клокотал негодованием. Его видели, за ним следили все: общий любимец и приятель, вечный зачинщик всех споров на сходках, заводила смут — Виктор Гривцов. Алексеич уставился в него, точно приколдованный. И Гривцов, сердито сведя брови, наклонился к нему: «Ну, что тебе?» Вот тут-то и грянул гром.

— Га-спа-дин Грив-цов! — неожиданно для всех тоненько протянул, как-то просияв личиком, Алексеич, — ай-ай-ай! Нехорошо, господин Гривцов! Что же это вы господину профессору лишей других «позор» кричать изволите? Дак какой же это, извиняюсь, позор? Тут — «позор», а как в охранном отделении по разным случаям наградные получать, так там первее вас никого и на свете нет? Уж кому-кому очки втирайте, не мне: вместе каждый месяц за получкой-то ходим…

Немыслимо описать страшную, смертную тишину, которая воцарилась за этими словами в той восемнадцатой аудитории. Можно было в те годы бросить человеку в лицо какое угодно обвинение, можно было назвать его обольстителем малолетних, шулером, взяточником, взломщиком, иностранным шпионом, насильником — всё это было терпимо, от всех таких обвинений люди, каждый по умению своему, обелялись и оправдывались. Но тот, кого в лицо — да вот еще так, на людях, в студенческой среде, — назвали провокатором, агентом охранки… Нет, в самом страшном сне не хотел бы я, чтобы мне приснилось такое…

Назад Дальше