Рубеж
Кэтрин Фаркуар и в сорок лет оставалась красивой и, хотя утратила былую стройность, привлекала пышной и зрелой женственностью. Носильщики-французы суетились вокруг нее, казалось, сами чемоданы этой дамы будят в них чувственность. К тому же Кэтрин одаряла их непомерно высокими чаевыми. Во-первых, она никогда не знала цены деньгам, а во-вторых, панически боялась недоплатить, да еще услужливому мужчине.
И впрямь, смешно смотреть, как эти французы — и не только носильщики — суетятся вокруг нее, величают «мадам». Сколько чувственности в их обхождении! Ведь она немка, из бошей. За пятнадцать лет супружества с англичанином — вернее, с двумя англичанами — она в сути своей не изменилась. Как родилась дочерью немецкого барона, так ею и осталась, и душою и телом, хотя и обрела в Англии вторую родину. Да и по виду немка: свежее, моложавое лицо, крепко сбитая фигура. Впрочем, как и у большинства людей, в жилах ее текла не только немецкая кровь, были у нее в роду и русские, и французы. Она часто переезжала из страны в страну, и все вокруг уже изрядно приелось. Можно понять, почему так суетились парижане, ловили для нее такси, уступали место в омнибусе, предлагали меню в ресторане, подносили чемоданы, — для них это почти плотское удовольствие. Кэтрин они очень забавляли. И что греха таить, парижане пришлись ей по душе. Угадывала она в них мужское начало, хотя и иное, нежели в англичанах. Завидит парижанин миловидное лицо, пышную фигуру, искорку беспомощности в глазах и самозабвенно бросается на помощь. Кэтрин отлично понимала, что с сухой и внешне суровой англичанкой или американкой французы не стали бы церемониться. И их отношение Кэтрин полностью разделяла: нарочитая самостоятельность претит любой женщине.
На Восточном вокзале французам, конечно, в каждом пассажире мерещился бош, и носильщики держались с показной, почти детской заносчивостью, впрочем, скорее по привычке. Однако Кэтрин Фаркуар проводили до самого ее места в первом классе — все с той же плотоядной готовностью. Как-никак мадам путешествует одна.
В Германию она ехала через Страсбург, в Баден-Бадене ее поджидала сестра. Филип, ее муж, тоже был в Германии — корреспондентом от своей газеты. Кэтрин порядком надоели газеты и их высосанные из пальца «Корреспонденции». Филип, правда, человек умный и по журналистским меркам незаурядный.
Она давно убедилась, что и весь ее круг составляли в основном люди незаурядные. С заурядными она не водилась никогда, а все Выдающиеся (да еще с большой буквы) давно и основательно вымерли. Да и нынешняя жизнь, насколько она знала, такова, что в ней нет места истинно выдающейся личности. Зато она кишмя кишит ничтожными заурядностями, да и незаурядных людей хватает. Видимо, думалось ей, так и должно быть.
Но иной раз закрадывались сомнения.
К примеру, Париж, его Лувр, Люксембургский сад, Нотр-Дам — все это для Выдающихся. Места эти так и взывали к великим духам прошлого. А «заурядные» и «незаурядные» людишки точно воробьи: дерутся из-за крох да пачкают дворцовый мрамор.
Париж воскрешал для Кэтрин ее первого мужа, Aлaна Ацструтера, рыжеволосого воина-кельта, отца ее двоих ныне взрослых детей. Жила в Алане сверхъестественная убежденность, что обычные человеческие мерки не для него. И откуда она взялась, Кэтрин так и не разгадала. Сын шотландского баронета, капитан шотландских стрелков — возгордиться вроде бы не с чего. У Алана была привлекательная внешность, неистовые голубые глаза, ему шла форма, даже килт — юбка шотландского стрелка. Ничто, даже нагота не умаляла его мужественности, сухопарое тело дышало отвагой и властностью. Не по нраву Кэтрин пришлась лишь его непоколебимая внутренняя уверенность в собственном превосходстве, своей избранности. Алан был умен и допускал, что генерал А. или полковник Б. по положению выше его. Но столкнись он с кем-нибудь из них, сразу на худом лице надменно выгибалась бровь и в почтительное приветствие вкрадывалась едва заметная презрительная нотка.
Сколь бы избранным Алан себя ни сознавал, добился он в делах житейских не очень многого. Неоспоримо одно: Кэтрин любила его, а он — ее. Правда, когда дело касалось их врожденной избранности, коса находила на камень. Ибо очаровательная Кэтрин, подобно царствующей в улье пчеле, полагала, что только ей должны воздаваться самые высокие почести.
Неуступчивый и высокомерный, Алан ни словом не попрекал ее, лишь порой в его взгляде вспыхивали ярость, оторопь и негодование. Это оторопелое негодование было просто невыносимо. Да что, в конце концов, он о себе мнит?!
Суровый неглупый шотландец с философским складом ума, но обделенный чувствами. Обожаемого ею Ницше он презирал. Как стерпеть такое! Алан представлялся себе скалой, о которую разобьются все волны современного ему мира. Однако они не разбивались.
Тогда Алан всерьез занялся астрономией и стал разглядывать в телескоп другие миры, один дальше другого. Казалось, он нашел в этом успокоение.
Десять лет прожили они вместе, потом судьба разлучила их, хотя они по-прежнему страстно любили друг друга. Ни простить, ни уступить один другому не мог — мешала гордость, а связать свою жизнь с кем-либо со стороны тоже мешало высокомерие.
С университетской скамьи Алан водил знакомство с другим шотландцем — Филипом. Тот учился на адвоката, но занялся журналистикой и весьма преуспел. Невысокий брюнет, хитрый, умный, проницательный. Женщин в нем как раз и привлекали проницательный взгляд черных глаз да некая загадочность маленького смуглого шотландца. И еще одним замечательным свойством обладал он: словно любящий пес, умел одарить теплом и лаской. Причем в любую минуту, стоило лишь захотеть. Долгие годы Кэтрин относилась к нему весьма прохладно, даже чуть пренебрежительно, но потом подпала под чары темноглазого хитреца.
— Эй ты! — бросила она как-то Алану, разозлившись на его господское высокомерие. — Тебе даже невдомек, что женщина тоже живое существо! В этом тебе до Филипа далеко! Он неплохо разбирается в женской душе.
— Ха! Этот плюгавый… — И Алан наградил друга презрительно-непристойным эпитетом.
Однако знакомство их не угасло, в основном стараниями Филипа, он необычайно сильно любил Алана. А тот лишь равнодушно снисходил. Впрочем, он привык к Филипу, а привычка значила для него много.
— Алан поразительный мужчина! — делился Филип с Кэтрин. — Истинный мужчина, таких мне не доводилось встречать.
— Ну почему же? — удивилась Кэтрин. — А себя вы разве не считаете истинным мужчиной?
— Ну что вы, я совсем не такой. Я всегда уступаю, подчиняюсь — в этом моя сила. Могу увлечься, потерять голову, правда, до сих пор всякий раз удавалось ее вновь найти. Алан же, — голос у Филипа зазвучал почтительно и даже с завистью, — Алан же никогда не потеряет головы. Таких мужчин я больше не встречал.
— Если бы! — вздохнула Кэтрин. — Алана легко обвести вокруг пальца, сыграв на чем угодно, хотя бы на тщеславии.
— Нет, вам это полностью не удастся, — возразил Филип. — Его просто невозможно обмануть. Все, что для него в жизни имеет смысл, проверено им раз и навсегда. Проверено на истинность, понимаете? Весь он в этом — истинен до мозга костей и другим быть просто не может.
— Ну, вы его переоцениваете, — презрительно фыркнула Кэтрин.
Но когда позже в разговоре с мужем они коснулись Филипа и Алан лишь равнодушно пожал плечами, Кэтрин не стерпела:
— Плохой ты друг!
— Друг? — переспросил он. — Никогда не держал его за друга. Если он считает меня своим другом, так это его дело. Меня он решительно никогда не интересовал и не интересует. Он совсем другой человек, меж нами рубеж.
— Тогда не позволяй ему считать себя твоим другом. Не позволяй преклоняться перед тобой, скажи прямо, что тебе это не по душе.
— Говорил не раз. Его это лишь умиляет. По-моему, он не представляет наших отношений по-иному.
И Алан вернулся к своему телескопу.
Пришла война, а с ней и разлука с Аланом, его полк отправляли во Францию.
— Ну вот, теперь тебе расплачиваться за то, что вышла замуж за солдата. Еду сражаться с твоими соотечественниками. Вот как обернулось.
Она даже не заплакала — так больно ударили его слова.
— До свидания! — Он нежно и крепко поцеловал ее в губы. Как-никак, прощался со своей женой.
Обернулся: во взгляде — и нежность и забота мужа о любимой женщине. А еще читалось в голубых глазах смирение перед судьбой. И от этого взгляда вскинулась душа Кэтрин. Переменить бы все! Переменить бы прошлое, весь ход истории, чтобы отвратить эту ужасную войну! В потайном уголке души еще теплилась надежда: ее всесильная любовь и воля способны пустить историю по другому руслу, даже вспять.
Но в привычно-ласковом мужнином поцелуе, в его объятиях, во взгляде угадала она отрешенность и смирение и поняла, что ее надеждам не сбыться. Что вся сила, вся власть ее материнского и женского сердца — ничто перед неодолимым течением человеческой судьбы. Правильно говорил Алан: лишь мужской холодный и сильный разум, приемля неодолимые невзгоды, способен угадать требование судьбы, которое принесет его к спасительным берегам. Но сперва нужно выдержать эту долгую череду невзгод.
На мгновенье дрогнула ее воля, отчаялась душа. Но вот Алана уже нет. И сразу в глубине ее существа возродились прежние уверенность и сила.
Немалым утешением стал для нее Филип. Он проклинал войну и все, что ее породило, считал, что человечество должно признать ее величайшей и позорнейшей ошибкой.
Кэтрин, однако, чуяла немецким своим нутром, что это не ошибка. Война явилась как неизбежность, даже как необходимость. Но любовь Филипа несказанно успокаивала, и мало-помалу Кэтрин приходила в себя.
Алан не вернулся. Весной 1915года он пропал без вести. Кэтрин не горевала по нему. И представляла его не иначе как живым. Она даже ликовала. Еще бы: теперь пчелка-царица расправит крылья, ей покорится весь мир, ей — Женщине, Матери, Кормилице с хлебным колосом в руке, а не Мужчине с мечом.
Филип всю войну прошел журналистом, отстаивая гуманность, истину и мир. И безмерно утешая Кэтрин. В 1921 году она вышла за него замуж.
Хоть и отмерен уготованный нам жребий — осталось лишь отрезать по этой мерке, — иной раз промедлит десница судьбы, будто кто отведет ее.
Поначалу новое замужество радовало Кэтрин, успокаивало душу, услаждало плоть — могла ль она желать лучшего в тридцать восемь лет? Он и ласкал, и утешал, и предугадывал любое ее желание.
Потом Кэтрин стала замечать в себе необъяснимые и все более пугающие перемены. Она сделалась неуверенной и нерешительной, словно заболела. Жизнь казалась все скучнее и фальшивее, такого чувства она раньше не испытывала. Она даже не сопротивлялась и не страдала. Тело омертвело, не внимало окружающему. Жизнь обернулась мерзостной трясиной.
Порой тоска отступала, и Кэтрин, как и прежде, радовалась жизни. Но вскоре вновь накатывала мутная волна, и Кэтрин задыхалась, чувствуя себя ничтожной и жалкой. Но почему, почему виделось ей в этих переменах собственное ничтожество? Конечно, сознание это жило лишь в самом сокровенном уголке души и никоим образом не было заметно со стороны.
Вновь ей стал вспоминаться Алан, его неумолимый и жесткий нрав, но теперь, не давая воли сердцу, Кэтрин вспоминала о первом муже без злобы и враждебности. К памяти о нем прибавилось даже некоторое благоговение. Кэтрин противилась этому. Благоговеть она не привыкла.
Как по-разному складывалась ее жизнь с мужьями: первый — неутомимый борец, прирожденный воин, всю жизнь с обнаженным мечом; второй — хитроумный миротворец, верткий и умный суеслов, пытающийся уравнять весы справедливости.
Филип был умнее ее. Он возвысил Кэтрин, пчелку-царицу. Мать. Женщину, ее суждения, хитроумно подладился под нее, вверил ей вершить справедливый суд. Но, крепко завязав ей глаза, выносил все решения сам.
Кэтрин смутно догадывалась об этом. Но лишь догадывалась, ибо, стараниями Филипа, не могла убедиться воочию. Он, словно фавн, исподволь завораживал ее взор, заволакивал его пеленой.
Порой она задыхалась: не хватало воздуха, простора. И перед глазами появлялось угловатое, жесткое и властное, но такое бесхитростное лицо Алана, и на душе делалось легко, как в былые годы; сладострастная душная пелена спадала, мерзостная трясина отпускала, и душа воспаряла, радуясь бескрайней небесной стихии. Даже споря с нею.
Именно такое чувство нахлынуло на нее на борту парохода, пересекавшего Ла-Манш. Будто рядом Алан, а Филипа вообще не было. Будто Филип всего лишь портняжка, снимавший с нее мерку в ателье. Тогда-то, во время своего одинокого путешествия из Англии во Францию по холодному, неприветливому проливу, и утвердилось в ней это чувство: Филипа никогда не было, а муж у нее один — Алан. Муж и по сей день. И едет она к нему.
Потому она и блаженствовала в Париже, потому и благоволили к ней французы: приятно видеть женщину, очарованную мужчиной, грезящую им наяву. Какие бы ни складывались отношения между народами, главное — отношения между мужчиной и женщиной.
Сейчас поезд вез Кэтрин на восток. На душе неспокойно: и тревожно, и радостно. Словно в былые дни, когда она навещала в Германии родной дом. Нет, в былые дни, но не в те, а когда она возвращалась к Алану. Всякий раз, когда она ехала к нему, ей казалось, что поезд несет ее словно на крыльях, какие бы чувства к мужу она в тот момент ни питала. Даже наверняка знала, что Алан обойдется с ней грубо и жестоко, растопчет ее любовь, но все равно летела на крыльях.
А к Филипу она ехала всегда с необъяснимой неохотой, как к чужому. Впрочем, лучше вообще о нем не вспоминать.
Задумавшись, она смотрела в вагонное окно, не замечая холодного зимнего пейзажа. Вдруг словно кто толкнул ее, и она прозрела. Серая равнина, пашня, земля на полях, что прах погибших, тонкие, голые, окоченевшие деревья, точно проволочное заграждение по обочинам уводящих в небытие дорог. Средь деревьев проглянул разрушенный дом, потом разоренная деревня: остовы домов, как гнилые зубы, на ровной, прямой улице.
Внезапно ее пронзил ужас — наверное, поезд проезжает долину Марны, страшное место. На берегах этой реки и окрест из века в век складывают головы люди в бесславных боях. Рубеж, на котором и по сей день истребляют друг друга народы романских и германских кровей.
Может, в этой пепельно-серой земле покоится и ее муж.
Невыносимо! Лицо у нее посерело от ужаса. Бежать бы отсюда без оглядки.
«Знай я, что поедем этой дорогой, — подумала она, — выбрала бы кружной путь через Базель».
Поезд сделал остановку в Суассоне, от одного названия по спине поползли мурашки. Нужно взять себя в руки и ни на что не обращать внимания. Завтрак подоспел как избавление. В вагоне-ресторане она села напротив невысокого французского офицера в небесно-голубой форме. Он менее всего походил на военного. Простодушное, милое, почти детское лицо, невинный взгляд — его сохраняют под маской так называемой порочности многие французы. В его обществе Кэтрин стало много легче. Его бутылка красного вина съехала по тряскому столу на ее половину, и она переставила ее — офицер застенчиво поблагодарил поклоном. Какой милый! Найдись женщина, которой понравился бы такой мужчина, и он с готовностью отдал бы ей всего себя.
Однако ее самое сейчас все это не волновало. Мужчины, женщины, кто-то любит, кто-то любим.
После завтрака, разморенная жарой в вагоне и белым вином — выпила в ресторанчике полбутылки, — Кэтрин заснула, хотя ноги ей припекало: из-под железной решетки на полу веяло жаром, И в полудреме ей представилось, что вся минувшая жизнь — это мираж, обман. И солнце в небе ненастоящее, словно огромный глаз прожектора, над которым курится дымок, оно освещает какие-то ненастоящие кусты и деревья, освещает так ярко, что ночь кажется солнечным днем. Все призрачно, и вся ее жизнь под этим ярким, но фальшивым солнцем точно роскошный бал, призрачный сон. И все ее чувства, и любовь, и страх, что ее можно потерять, — все мираж. А как же боялась она, что, пока идет война, потеряет любовь: больше не полюбит сама и никто не полюбит ее. И вот теперь даже страх этот кажется пустым и надуманным.
За Филипа она уцепилась, как утопающий за соломинку. И вот сейчас оказывается, что и страх, и ее спасение — все мираж.
Что же тогда явь? Если любовь, самое сильное начало в ее душе, — лишь самообман, что же тогда истинно? Бесплотные тени умерших?
За окном стемнело. Поезд миновал Нанси. Она бывала в этих краях еще девочкой. В половине восьмого Кэтрин приехала в Страсбург, здесь придется заночевать, поезд в Германию — только утром.
Русоволосый крепыш носильщик заговорил с ней на эльзасском диалекте. Он вызвался проводить Кэтрин до гостиницы, конечно немецкой, и не отставал ни на шаг, охраняя добросовестно и со знанием дела, будто приставлен к ней часовым. Как это не похоже на французов!
Вечер выдался холодный и ненастный, однако, поужинав, Кэтрин решила сходить в собор. Он запомнился ей еще с той призрачной жизни.
По улицам гулял студеный, колючий ветер. Город словно вымер, и исчезло его обаяние. Редкие коренастые пешеходы разговаривали на гортанном эльзасском диалекте. Вывески магазинов почти все французские, но на многих снисходительный перевод на немецкий внизу. Витрины буквально ломятся от товаров с некогда немецких фабрик Мульхаузена и окрестных городов.
По мосту она перешла через реку, едва различимую в ночной мгле. Вдоль берега на мостках стоят будки прачек, даже сейчас, в тусклом свете электрических фонарей, видно, как несколько женщин наклонились над темной водой и полощут белье. Кэтрин вышла на просторную площадь, и сразу рванул леденящий ветер, на площади ни души. Город покорился, на этот раз стихии.
А вдруг она забыла, как пройти к собору? Вон застыл француз полицейский в голубой пелерине и высокой фуражке, сиротливо и неприкаянно, в этом грубом эльзасском городе его французский лоск нелеп, точно шелковая заплатка на толстом сукне. Она подошла и спросила по-французски, далеко ли собор. Полицейский указал ей первый поворот налево. Кэтрин не заметила в нем враждебности, лишь томление: оттого что зима, оттого что это чужой город, оттого что рядом извечный рубеж.