Игры для мужчин среднего возраста - Иосиф Гольман 2 стр.


Пашка развел огонь — сухие дрова были заранее припасены, а уголь остался со старых времен, — туда побросали окровавленные чехлы с сидений и Пашкину, тоже испачканную, куртку. Пламя гудело, тяга была отличная, рассчитанная на серьезную работу.

Пашка, стоявший между Скрепером и огненной дырой, вдруг посуровел: с этой топкой у него были связаны не очень приятные воспоминания. Ведь, как говорят менты, нету тела — нету дела. И от тел избавлялись любыми доступными способами.

— Так что с порошком будем делать? — отвлекся от нерадостных мыслей Пашка. Его опасения были понятны. Если у Али остались люди — а они наверняка остались, — серьезно торговать здесь нельзя. Все равно выйдут на источник.

— Это мое дело, — откровенно грубо ответил Скрепер. — Я и решу. — Он говорил с каким-то непонятным ожесточением, как будто на Пашку за что-то обиженный.

— А я что, уже не при делах? — теперь разозлясь всерьез, спросил Пашка.

— Уже нет, — сказал Скрепер.

Пашка мгновенно развернулся, и впервые за годы знакомства Скрепов не обнаружил на его лице улыбки. Развернуться успел, а вот больше ничего сделать не смог. Потому что «наган» в руке Скрепера дважды выбросил пламя, и мощные остроносые пули не оставили Пашке никаких шансов.


Скрепов сел прямо на кучу угля и некоторое время глядел в огонь, лишь слегка прикрыв глаза рукой, державшей оружие. Потом вздохнул, подошел к бывшему компаньону, тщательно обыскал одежду. Все документы бросил в топку. Потом туда же полетела одежда. А потом и сам Пашка — пышущее жаром чрево было более чем вместительное, пришлось только угля добавить, предварительно обработанного керосином.

Последним в пламя ушел «наган». За пару часов — на столько должно хватить угля — не останется следов не только от Пашки, но даже от оружейной стали.

Уходя, Скрепов обернулся на яростно гудящий огонь.

Нет, конечно, никакой радости от содеянного он не испытывал. Но ведь два миллиона нельзя и сравнить с одним миллионом. Это даже не на пятьдесят, а на все сто процентов больше.

Да и матерью Скрепера Пашка никогда не был…

Глава 1

Москва, 15 июля

В пробег уходят настоящие мужчины…

Мороженое называлось «Стратиачелло». В России почему-то такого не было. Руки еще, наверное, не дошли. Казино были, причем числом поболее, чем в Монте-Карло. «Мерседесы» тоже были, уличной своей концентрацией намного превышая берлинскую или дюссельдорфскую. А вот «Стратиачелло» пока не было.

Суть этого изыска заключалась в том, что и в без того вкуснейший нежирный белый пломбир ровным слоем внедрялись крошечные шарики черного шоколада. И эта смесь даже без помощи зубов божественно таяла во рту, оставляя после себя воистину изумительное ощущение.

Но и это еще не все. Прелесть «Стратиачелло» утраивалась, если вкушать его, во-первых, в июльскую испанскую жару, когда в тени не менее 35 по Цельсию, и, во-вторых, порциями опять же не менее 400 граммов.

Вот такую замечательную порцию Ефиму как раз и приготовились сейчас создать. Девушка-продавщица, укротив высоким белым колпаком обрамлявшие лицо кудряшки, уже и стакан пластиковый взяла, объемом соответствующий Ефимовым вожделениям. Не стакан — стаканище! Уже ложку длинную в теплую воду окунула, чтоб мороженое легче из бачка зачерпывать.

Береславский не выдержал и хищно облизнулся в предвкушении.

Однако полакомиться не пришлось.

Потому что Наташа, жена, нежно, но настойчиво потрепала его по объемистой теплой со сна щеке:

— Ефимчик, милый, тебе пора!

— Куда? — без особой надежды попытался отбиться Береславский, ибо просыпающимся своим сознанием уже отчасти понимал — куда. Нет, не в Испанию с ее ласковым морем, 35 по Цельсию и целыми тележками «Стратиачелло». А совсем в другую сторону. Ровно в обратную. И в два раза дальше. И, что самое печальное, не на самолете.

У пока еще не снесенной гостиницы «Россия» в такой ранний час собрались только те, кому следовало. Пять кричаще пестрых — ярко-желтых и ярко-голубых — длиннобазных «Нив-2131», человек пятнадцать в дорожных куртках такой же раскраски и вдвое больше народу — сочувствующих.

Шум, галдеж, вспышки любительских камер.

Впрочем, не только любительских. Среди провожавших были две команды с телеканалов. Не центральных, чего уж там. Но тоже вполне достойных, московских дециметровых.

— Ефим Аркадьевич, а как вам пришла в голову идея организовать пробег? — Маленькая глазастенькая девушка чуть не в рот засунула надутому и слегка сонному Береславскому микрофон.

«Сказать ей, что ли?» — про себя ухмыльнулся Бере-славский. Но вслух забористо порассуждал о необходимости продвижения в регионы современных рекламных и PR-технологий.

Ну не объяснишь же девушке — а заодно еще паре миллионов граждан, — что поперся в этот чертов пробег из-за обычного тупого — если не сказать примитивного — мужицкого хвастовства! Сидели на тусовке, выделывались перед симпатичной девицей. Выделывались не из расчета — никто на нее особых планов не строил, — а просто так, от любви к искусству. Вовка — своей действительно крутой фирмой. Олег — спортивным телосложением и проникновением в йогу. А Ефим, который не обладал ни миллионами, ни мускулатурой (но в гендерно-конкурентных условиях промолчать просто не мог), возьми да брякни, что летом организует автопробег Москва — Владивосток.

В итоге — тактически победил: девица сочла пробег романтичным, вполне затмившим и миллион баксов за два удачных месяца, и накачанные мышцы, полученные в придачу к нирване.

А вот стратегически…

Звон пошел сразу — рекламное сообщество относительно небольшое и по определению коммуникативное. И к лету, когда все нормальные люди едут в теплые страны и едят «Стратиачелло», Ефиму предстоял как минимум месяц на колесах. Потому что страна большая, и до Владивостока путь неблизкий. Особенно если преодолевать его не на любимом «Ниссане Патрол», а на демократичнейшей «Ниве».

(Здесь уже настояли опытные друзья, поддержавшие идею пробега. Они разумно предположили, что лучше ехать на пяти «Нивах», везя шестую в разобранном виде в багажниках, и чинить многочисленные поломки, чем оставить гнить где-нибудь в Забайкалье крутой иностранный джип из-за отсутствия маленькой, невиданной в этих местах запчасти.)


Водители уже запустили двигатели, в воздухе пахнуло бензиновым дымком странствий. А Ефим, временно оставшийся без общественного внимания, печально думал о том, что за последние сорок лет его язык так и не стал продолжением его сознания: уж слишком часто эти важные Ефимовы органы действовали совершенно автономно. И поездка длиной в 9200 км была еще не худшим вариантом подобной несогласованности.

— Сыночек, может, передумаешь? — на всякий случай спросила пришедшая проводить Ефима мама, тоже, впрочем, без особой надежды.

Ефим даже отвечать не стал. Ясный пень, что сболтнул не по делу. Но «за базар» — есть ныне у российской интеллигенции такая лексическая единица — отвечать все равно нужно. Здесь у Береславского имелись совершенно незыблемые понятия.

Наташка тоже подошла, поцеловала мужа и как-то по-особому, ревниво его осмотрела.

— Встречать будут как героев? — с подковыркой спросила она. — В воздух чепчики бросать?..

— Посмотрим, — неопределенно ответил супруг, слегка — и подозрительно, на взгляд Натальи, — оживившись.

Она даже пожалела, что высказалась: теперь все равно ничего не изменить, только переживать будешь больше. Кроме того, в этой семье высоко чтился принцип презумпции невиновности, равно как и народная мудрость «Не пойман — не вор».

А самое главное: Наталья больше всего хотела, чтобы Ефим уже поскорее вернулся.

Да, есть в ее любимом кое-какие недостатки, ну да кто ж их не имеет? Лучше уж любимый с недостатками, чем нелюбимый с достоинствами.

Тем временем солнце выбралось из туч и вовсю засверкало на колокольнях кремлевских соборов, на стеклах домов и хроме начищенных «Нив». Теперь, при ближайшем рассмотрении, было видно, что все они — разного цвета, просто одинаково задекорированы виниловой пленкой.

— По машинам! — зычно заорал Василий, командир экипажа № 1, здоровенный, налысо постриженный детина. По общей договоренности в ездовых условиях лидером пробега будет он.

Народ в сине-желтых куртках обменялся с провожающими прощальными поцелуями и забрался в «Нивы».

Порыкивая, они стали выруливать на проезжую часть. Передняя прокатилась вперед, дождалась остальных, и уже походным ордером колонна двинулась на восток.

* * *

Где-то к 20-му километру, когда Горьковское шоссе втекло в Балашиху, начали отставать самые стойкие провожающие, те, кто был на своих машинах. Вот и Наталья, послав мужу воздушный поцелуй, мокрыми глазами, уже безо всяких укоров, глянула в последний раз на бесценного супруга и, включив поворотник, ушла на разворот.

К Купавне пятерка попугаистых «Нив» подъезжала в гордом одиночестве.

А проехав Ногинск, Ефим, к этому времени окончательно расхотевший спать, вдруг ощутил, что его идея может оказаться не столь уж и неудачной: чувство дороги всегда вызывало в нем душевный подъем. А тут — такая дорога!

Он потянулся к рации, чтобы поделиться своими ощущениями со всеми. Но не успел. Потому что из хрипатого динамика чьим-то неузнаваемым голосом донеслось:

— Ребята! Неужели мы едем?!

И разными голосами, перебивая друг друга:

— Едем, мужики! Едем!

— Красота-то какая!

— Вот здорово!

И — чуть запоздалое, как стон души:

— Вырвались!!!

А потом уж и совсем хором:

— Ур-р-р-а-а-а!!!

Глава 2

Москва, 13 июля

Из дневника Самурая (запись первая)

Сегодня была забавная история, которая, впрочем, уже не раз повторялась в прошлом, из-за чего потеряла изрядную толику своей забавности.

Мент на Ярославском вокзале смотрел на меня и мучился: то ли я жертва современной черты оседлости (и тогда он просто обязан был ошкурить инородца рублей на сто), то ли дипломат из почти дружественной Японии или совсем уже дружественной Северной Кореи.

Работа мысли столь явно отражалась на его старшесержантском лице, что я решил ему помочь, пока у бедняги не расплавились мозги. Я поправил очки, потрогал узел галстука и улыбнулся товарищу старшему сержанту улыбкой человека, абсолютно довольного окружающей действительностью.

Такой улыбки точно не могло быть у мигранта без регистрации, и мент — пусть даже упустивший «сотку», но вновь обретший ощущение утерянной было реальности — тоже успокоенно улыбнулся в ответ. В конце концов, я был явно не последней его «соткой»: на одном только Ярославском вокзале бродили тысячи людей, главным уделом которых, по мнению ментов, конечно, было повышение жизненного уровня работников правоохранительных органов.

А я прошел дальше, в очередной раз защищенный своей японско-северокорейской внешностью.

На самом-то деле по национальности я — …

Нет, пожалуй, даже в дневнике не буду указывать деталей, которые могут помешать делу всей моей жизни. Скажем так: самая близкая к моей народность — нанайцы. Но мой народ мал даже по сравнению с нанайским. Он так мал, что вот-вот совсем кончится, и это — главная печаль моей жизни.

Мы даже имена свои потеряли.

Меня, например, зовут Владимир Александрович Черкашин. А моего папу — Александр Глебович Черкашин. Дедушку, естественно, никогда не звали Глебом, но, видно, что-то было в его имени созвучное.

Дедов обоих своих я никогда не видел, потому что мои почти нанайские сородичи нечасто переходят черту в 40–45 лет, а если и доживают до внуков, то опять-таки видят их крайне редко, потому как внуки приобщаются к цивилизации в отрыве от домашней «дикости», иначе говоря, в интернатах. Выходят они оттуда, уже не принадлежащие ни к какому народу: до среднероссийского образования им еще очень далеко, а родные корни за десять долгих лет теряются безвозвратно.

Я знаю все это по себе. По возвращении из интерната в родимую сторону мне безумно не хватало самых обычных вещей. Например, теплого ватерклозета со смывом.

Но ведь до семилетнего возраста я не ощущал никаких проблем от его отсутствия! И если б не моя длительная «командировка» в так называемую цивилизацию, то никогда бы и не ощутил.

Кстати, о ватерклозетах. Наш, интернатский, так же отличался от таежного, как средний советско-гостиничный от интернатского. И что-то мне подсказывает, что сортир в каком-нибудь многозвездном отеле в Монте-Карло может столь же разительно отличаться от отечественного среднегостиничного. Но ведь это не значит, что живущие в наших гостиницах — нецивилизованные люди и их надо срочно отесывать, оторвав лет на десять от семьи в монте-карловский интернат.

А если серьезно, в тайге мне не хватает не только клозета. Мне не хватает книг, которые привозят крайне редко из-за почти полного отсутствия читателей. Мне не хватает телевизора, по которому я с огромным наслаждением смотрю фильмы о природе как нашей, так и совсем далеких стран. Мне не хватает театра, в котором я так захватывающе проживал десятки чужих жизней.

В общем, мне много чего не хватает в тайге.

Но именно в тайге мой дом. И именно здесь я проживаю свою жизнь, а не чужую, как в интернате или в театре.

Я сейчас пишу эти строки в маленьком гостиничном номере. Мысль о дневнике возникла вчера. Решил не откладывать дела в долгий ящик. Купил тетрадку с железными кольцами и вот начал. На самом деле плохо начал — с вокзального мента. Как будто в Москве больше не о чем писать.

Так что немедленно исправлю ошибку и оправдаюсь перед Москвой и москвичами.

Этот город — самый красивый из всех, которые я видел. Даже красивее эстетского — изначально, по факту рождения — архитектурного артефакта Питера. Сумасшедшая радость закрученных маковок Василия Блаженного, беспорядочных, но веселых нагромождений Замоскворечья или маленьких разноцветных домиков Заставы Ильича очень близка моему туземному восприятию жизни.

Москва — это город-праздник. И люди здесь в большинстве своем соответствуют своему городу.

Хотя, конечно, это не относится к контингенту, в котором я по преимуществу вынужден вращаться.

Ладно, я подошел к главному. И для чего дневник завел, и для чего жизнь живу.

Я решил спасти свой народ. Всего-навсего.

Оградить его от всех смертельных опасностей, включая цивилизацию. Задачка достаточно безумная, чтобы быть решаемой. Но меня всегда тянуло к плохо решаемым задачам. И я обожаю тост бывших советских диссидентов, которые поднимали бокал «за успех нашего безнадежного дела».

Короче, я хочу создать резервацию для… пусть пока будут нанайцы. Если дело удастся, на последней странице дневника я напишу настоящее имя своего народа.

Слово «резервация» вызывает у всех моих партнеров по переговорам — назовем их так — священный испуг. И я их, конечно, понимаю.

Им с детства внушали про ужасных америкосов, у которых вместо сердца — доллар и которые сначала убивали бедных индейцев из пушек и ружей, а сейчас добивают алкоголем и табаком в концлагерях-резервациях.

На самом деле это не совсем так. То есть первая половина рассказа абсолютно верна: везде те, кто был сильнее, освобождали себе жизненные пространства, уничтожая более слабых. Североамериканцы убивали команчей и чероки, испанцы уничтожили инков и майя.

Мой хороший друг Ефим Береславский рассказывал про памятник, который он видел в далеком Уругвае. Старый вождь, молодой индеец и женщина с ребенком — вся четверка в позеленевшей от времени бронзе, — вот и все, что осталось от огромного племени, получившего от Всевышнего во владение просторные и плодородные уругвайские пампасы. Эту четверку местный гуманист-губернатор в середине позапрошлого века вывез во Францию, в Париж, где они — в точном соответствии с пословицей — в течение года и умерли. Домой вернули только скелетик младенца.

Ефим показывал мне фотографию памятника, и я был поражен выражением лиц индейцев. Они не были ни напуганными, ни обрадованными, ни обнадеженными. Это были спокойные лица людей, знающих, что вовсе не люди управляют главными событиями в их жизни.

А их вождь оказался пугающе похожим еще на одного человека, имя которого тоже пока рано называть вслух. Пусть пока будет просто — Шаман. Именно он первый произнес слово «резервация». Именно он вручил мне некоторые документы и адреса людей, без которых мое дело было бы уж слишком безнадежным. И конечно, именно Шаман дал мне амулет, висящий у меня на шее и позволяющий выходить из таких положений, из которых обычно выносят.

А резервация — это вовсе не добивание народа, если, конечно, не обносить ее колючей проволокой под током и оставить людям полную свободу выбора. Это просто ограждение тех, кто хочет жить по законам предков, от чуждого и зачастую враждебного мира.

И только благодаря резервациям до сих пор существуют примитивные (с точки зрения некоторых) народы Амазонии, пигмеи Экваториальной Африки, эскимосы вполне цивилизованной Америки. Конечно, и там все не гладко. И как только коренной народ становится помехой в деле добывания денег (руды, нефти, древесины, электроэнергии — список можно продолжать долго), его начинают старательно и целеустремленно домучивать. И вот тут-то резервация уже становится не одним из путей сохранения этноса, а единственно возможным.

Ну все. На первый раз хватит, с непривычки рука устала. Самурайский дневник начат.


P. S . Ведь не поймут потомки-читатели, почему самурайский. Потому что из-за моей узкоглазости — и, надеюсь, не только из-за нее — все тот же Ефим Береславский как-то обозвал меня Самураем.

Назад Дальше