Одинокая тропка мурлыкала себе песню жуков, а ярдах в пятидесяти от шоссе ждала прохладная, тенистая роща, откуда, как из пещеры, веяло заветной влагой. Во все стороны тянулись клеверные холмы и открытое небо. Теперь одеревеневшие руки и ноги обрели подвижность, в холодном животе рассосалась железная тяжесть, а из пальцев ушла дрожь.
Вдруг в рощице на холме, уже совсем далеко, сквозь просвет в кустарнике он снова увидел все ту же девушку, которая уходила и уходила в теплую даль, пока не скрылась из виду.
Он медленно запер машину. Лениво направился в сторону рощи — его не отпускали звуки, которые своей неохватностью могли заполнить вселенную, самые прекрасные звуки на свете: перепевы беспечной речушки, которая стремится неведомо куда.
Отыскав эту речку, в которой сливались свет и тьма, свет и тьма, он снял одежду, искупался, а потом растянулся на гальке, чтобы обсушиться и передохнуть. Вслед за тем не спеша оделся, и на него нахлынуло потаенное желание, былое видение, родом из семнадцатилетия. Он не раз описывал и пересказывал его лучшему другу:
— Выхожу я весенней ночью — ну, ты понимаешь, когда уже закончились холода. Иду гулять. С девушкой. Через час мы приходим в такое место, где нас не видно и не слышно. Поднимаемся на горку, садимся. Смотрим на звезды. Я держу ее за руку. Вдыхаю запах травы, молодой пшеницы и знаю, что нахожусь в самом сердце страны, в центре Штатов, вокруг нас — города и дороги, но все это далеко, и никто не знает, что мы сидим на траве и разглядываем ночь… Мне хочется просто держать ее за руку, веришь? Пойми, держаться за руки… это ни с чем не сравнить. Держаться за руки так, чтоб было не различить, есть в них движение или нет. Такую ночь не забудешь никогда: все остальное, что бывает по ночам, может выветрится из головы, а это пронесешь через всю жизнь. Когда просто держишься за руки — этим все сказано. Я уверен. Пройдет время, все другое повторится раз за разом, войдет в привычку — но самое начало никогда не забудешь. Так вот, — продолжал он, — я бы хотел сидеть так долго-долго, не произнося ни слова. Для такой ночи слов не подобрать. Мы даже не будем смотреть друг на дружку. Будем глядеть вдаль, на городские огни, и думать о том, что испокон веков люди вот так же поднимались на холмы, потому что ничего лучше еще не придумано. И не будет придумано. Никакие дома, обряды, клятвы не сравнятся с такой ночью, как эта. Можно, конечно, сидеть и в городе, но дома, комнаты, люди — это одно дело, а когда над головой открытое небо и звезды, и двое сидят на холме, держась за руки, — это совсем другое. А потом эти двое поворачивают головы и смотрят друг на друга в лунном свете… И так всю ночь. Разве это плохо? Скажи честно, что в этом плохого?
— Плохо только то, — был ответ, — что мир в такую ночь остается прежним, и возвращение неизбежно.
Так говорил ему Джозеф пятнадцать лет назад. Джозеф, закадычный друг, с которым они трепались днями напролет, философствовали, как подобает в юности, решали проблемы мироздания. После женитьбы один из них — Джозеф — затерялся на задворках Чикаго, а другого судьба привела на Средний Запад, и вся их философия пошла прахом.
Он вспомнил свой медовый месяц. Они с Элен отправились в путешествие по стране: в первый и последний раз она согласилась на эту «бредовую затею» (то есть поездку на машине). Лунными вечерами они ехали сквозь пшеничные, а потом сквозь кукурузные просторы Среднего Запада, и однажды Томас решился:
— А не провести ли нам одну ночку под открытым небом?
— Под открытым небом? — переспросила Элен.
— Да хотя бы вот здесь. — Напускная небрежность давалась ему с трудом. Он махнул рукой в сторону обочины. — Смотри, какая красота, кругом холмы. Ночь теплая. Лучше не придумаешь.
— Боже правый! — вскричала Элен. — Ты серьезно?
— Почему-то пришло в голову…
— Деревенские луга, будь они трижды прокляты, кишат змеями и всякими паразитами. Еще не хватало на ночь глядя пробираться в чужие угодья — все чулки будут в зацепках.
— Да кто об этом узнает?
— Об этом, милый мой, узнаю я.
— Мне просто…
— Том, голубчик, ты ведь пошутил, правда?
— Считай, что этого разговора не было, — ответил он.
На трассе среди лунной ночи им попался заштатный, убогий мотель, где вокруг голых электрических ламп кружили ночные мотыльки. В душной комнатушке, где стояла одна железная кровать, воняло краской, из придорожного бара неслись пьяные крики, а по шоссе всю ночь напролет, до самого рассвета, грохотали тяжелые фуры…
Он углубился в зеленую рощу, прислушиваясь к голосам тишины. Тишина здесь звучала на разные голоса: это под ногами пружинил мох, от деревьев — от каждого по-особому — падали тени, а родники, разбегаясь в разные стороны, спешили захватить новые владения.
На поляне он нашел несколько ягод лесной земляники и отправил их в рот. Машина… да черт с ней, мелькнуло у него в голове. Если с нее снимут колеса или вообще растащат по частям — плевать. Расплавится на солнцепеке — туда ей и дорога.
Опустившись на траву, он подложил руки под голову и уснул.
Первое, что он увидел, проснувшись, — это собственные часы. Шесть сорок пять. Проспал почти целый день. Его щекотали прохладные тени. По телу пробежала дрожь, он сел, но вставать не торопился, а наоборот, снова прилег, опершись подбородком на локоть и глядя перед собой.
Улыбчивая девушка сидела в нескольких шагах от него, сложив руки на коленях.
— Я и не слышал, как ты подошла, — сказал он.
Да, походка у нее совсем неслышная.
Без всяких причин, если не считать одной-единственной тайной причины, у Томаса зашлось сердце.
Девушка молчала. Он перевернулся на спину и закрыл глаза.
— Живешь в этих краях?
Она действительно жила неподалеку.
— Тут и родилась, и выросла?
Именно так, никуда отсюда не уезжала.
— Красивые здесь места.
На дерево опустилась птица.
— А тебе не страшно?
Он выжидал, но ответа не последовало.
— Ты же меня совсем не знаешь, — сказал он.
Да ведь и она ему не знакома.
— Ну, это большая разница, — сказал он.
А в чем разница-то?
— Сама должна понимать — это другое дело, и точка.
Минут через тридцать — по его собственному ощущению — он открыл глаза и посмотрел на нее долгим взглядом.
— Ты и самом деле здесь? Или это сон?
Она спросила, куда он едет.
— Далеко — куда вовсе не хочется.
Понятно, все так отвечают. Здесь многие останавливаются, а потом едут дальше, куда вовсе не хочется.
— Вот и я так же, — сказал он, медленно поднимаясь. — А знаешь, я только что сообразил: ведь у меня с утра ни крошки во рту не было.
Она протянула ему узелок, захваченный из дому: хлеб, сыр, печенье. Пока он жевал, они молчали, а он ел очень медленно, чтобы не спугнуть ее неосторожным движением, жестом или словом. День близился к закату, в воздухе повеяло прохладой; и тут он решил присмотреться к ней повнимательнее.
И увидел: она хороша собой, у нее белокурые волосы и безмятежное лицо, а на щеках играет свежий, здоровый румянец совершеннолетия.
Солнце ушло за горизонт. Они по-прежнему сидели на поляне, а небо, покуда доставало сил, хранило закатные цвета.
Тут до него донесся неразличимый шепот. Она поднималась на ноги. Потянулась к нему, взяла за руку. Стоя рядом, они окинули глазами рощу и уходящие вдаль холмы.
Потом сошли с тропинки и начали удаляться от машины, от трассы, от города. Землю на их пути освещала розовая весенняя луна.
От каждой травинки уже исходило предвестие ночи, теплое дыхание воздуха, бесшумное и бескрайнее. Они поднялись на вершину холма и там не сговариваясь сели на траву, глядя в небо. Ему подумалось: не может быть, такого не бывает; он даже не знал, кто она такая и каким ветром ее сюда занесло.
Милях в десяти прогудел паровоз, который умчался сквозь весеннюю ночь по темной земле, полыхнув коротким огнем.
И тут ему снова пришла на ум все та же похожая на сон история, поведанная лучшему другу много дет назад. Должна быть в жизни такая ночь, которая запомнится навсегда. Она приходит ко всем. И если ты чувствуешь, что эта ночь уже близка, уже вот-вот наступит — лови ее без лишних слов, а когда минует — держи язык за зубами. Упустишь — она, может, больше не придет. А ведь ее многие упустили, многие даже видели, как она уплывает, чтобы никогда больше не вернуться, потому что не смогли удержать на кончике дрожащего пальца хрупкое равновесие из весны и света, луны и сумерек, ночного холма и теплой травы, и уходящего поезда, и города, и дальних далей.
Мысли его обратились к Элен, а от нее — к Джозефу. Джозеф. Интересно, у тебя это получилось? Сумел ли ты оказаться в нужное время в нужном месте, все ли сложилось, как ты хотел? Этого теперь не узнать, потому что кирпичный город, забравший к себе Джозефа, давно потерял его среди кафельных лабиринтов подземки, черных лифтов и уличного грохота.
Об Элен и говорить нечего, она даже в мечтах не познала такую ночь — просто у нее в голове для этого не было места.
А меня вот занесло сюда, спокойно подумал он, за тысячу миль от всего и всех на свете.
Над мягкой луговой темнотой поплыл бой часов. Раз. Два. Три. На рубеже веков в каждом американском городке, будь он самым неприметным, возводили здание суда: от каменных стен в летний зной и то веяло холодком, а башня, заметная издалека даже в темном небе, глядела в разные стороны четырьмя бледными ликами часов. Пять, шесть. Прислушавшись к бронзовым ударам времени, он насчитал девять. Девять часов на пороге лета; залитый лунным светом теплый пригорок дышит жизнью средь огромного континента, рука касается другой руки, а в голове крутится: мне скоро будет тридцать три. Но еще не поздно, ничего не потеряно, ко мне пришла та самая ночь.
Медленно и осторожно, как оживающая статуя, она поворачивала голову, пока глаза не устремились на его лицо. Он почувствовал, что и сам невольно поворачивает голову, как это много раз случалось во снах. Они неотрывно смотрели друг на друга.
Среди ночи он проснулся. Она лежала рядом без сна.
— Кто ты? — шепотом спросил он.
Ответа не было.
— Хочешь, я останусь еще на одну ночь? — предложил он.
Но в душе понимал: другой ночи не бывает. Бывает только одна-единственная, та самая ночь. Потом боги поворачиваются к тебе спиной.
— Хочешь, приеду следующим летом?
Она лежала, смежив веки, но не спала.
— Я даже не знаю, кто ты, — повторил он.
Ответа не было.
— Поедешь со мной? — спросил он. — В Нью-Йорк.
Но в душе понимал: она могла появиться только в этом месте и больше нигде, и только лишь в эту ночь.
— Но я не смогу тут остаться. — Это были самые правдивые и самые пустые слова.
Немного выждав, он еще раз спросил:
— Ты настоящая? Ты и в самом деле рядом?
Они уснули. Луна покатилась встречать утро.
На рассвете он спустился по склону, пересек рощу и приблизился к машине, мокрой от росы. Повернув ключ в дверце, он сел за руль и некоторое время не двигался с места, глядя назад, туда, где в росистых травах осталась дорожка его шагов. Он повернулся на сиденье, готовясь опять выйти из машины, и уже нащупал ручку дверцы, пристально вглядываясь вдаль.
Роща стояла безжизненно и тихо, тропа была пуста, шоссе тянулось вперед чистой, застывшей лентой. На тысячи миль вокруг ничто не нарушало покоя.
Он прогрел двигатель.
Машина указывала на восток, где неспешно занималось оранжевое солнце.
— Ладно, — вполголоса сказал он. — Эй, вы, я еду. Что ж поделаешь, раз вы еще живы. Что ж поделаешь: мир состоит не только из холмистых лугов, а как хорошо было бы ехать без остановки по такой дороге и никогда не сворачивать в города.
По пути на восток он ни разу не оглянулся.
К западу от Октября
West of October 1988 год
Переводчик: Е. Петрова
В конце лета двоюродные братья, все вчетвером, нагрянули в гости к Родне. В старом хозяйском доме места не нашлось, поэтому их устроили на раскладушках в сарае, который вскорости сгорел.
А Родня-то была не простая. Каждый перещеголял своих предков.
Если сказать: все они днями спали, а по ночам проворачивали всякие дела, то лучше и вовсе не заводить историю.
Если поведать: кое-кто из них наловчился читать мысли, а кое-кто — летать с молнией и опускаться на землю с листьями, то получится недомолвка.
Если добавить: одни вовсе не отражались в зеркале, а другие (в том же самом зеркале) принимали любую стать, масть или плоть, то это будет на руку сплетникам, хотя и недалеко от истины.
Обретались в доме и дядья с тетками, и родные с двоюродными, и деды с бабками — что поганки на опушке, что опята на пне.
А разных окрасов и вовсе было не счесть. Сколько можно намешать за одну бессонную ночь, столько и было.
Кое у кого еще молоко на губах не обсохло, а иные были ровесниками Сфинкса: застали ту пору, когда он только-только погрузил каменные лапы в прибрежный песок.
Вот такое невообразимое сборище, примечательное и числом, и подноготной, и норовом, и даровитостью. Но самой примечательной из всех была…
Сеси.
Сеси. На самом-то деле ради нее и наведывались сюда все родичи, а обняв ее, не торопились восвояси. Чудесных талантов у нее было множество — как зерен в спелом гранате. Вернее сказать, был у нее один-единственный дар, который искрился бесконечными узорами. В ней уживались все чувства всех живых созданий. В ней уживались все страсти, от первой до последней, какие с незапамятных времен изображались на холсте, на подмостках, на экране. Что ни попросишь — все исполнит.
Попроси вырвать у тебя душу, словно больной зуб, и унести к облакам, чтобы охладить пыл, — так она и сделает: поднимется ввысь, да еще облака выберет такие, которые набухли дождем, сулящим свежую траву и ранние цветы.
Попроси взять все ту же душу и облечь ее плотью дерева — наутро проснешься и почувствуешь: на ветках у тебя висят яблоки, а на зеленой макушке средь листвы распевают птицы.
Попроси обратить тебя в лягушку — и будешь днями напролет барахтаться в болоте, а по ночам квакать, выводя свои лягушачьи трели.
Захочешь стать чистым ливнем — и напитаешь собою все, что есть сущего. Захочешь стать луной — и тут же увидишь внизу затерянные города, выбеленные твоим сиянием до цвета савана, туберозы и бестелесного призрака.
Сеси. Она брала твою душу вместе с мудростью и наделяла ею хоть зверя, хоть росток, хоть камень — только слово скажи.
Понятное дело, Родня к ней тянулась. Понятное дело, никто не спешил прощаться после обеда, все засиживались допоздна после ужина, не расходились далеко заполночь — и так неделю за неделей!
Так вот, четверо двоюродных братьев тоже наведались в гости.
И на закате первого дня, почитай, хором спросили:
— А можно?..
Они стояли рядком в хозяйском доме, подле ложа Сеси, а та не выбиралась из постели ночами напролет и даже в полдень, потому что родным и близким все время требовались ее таланты.
— Что «можно»? — с ласковой улыбкой переспросила Сеси, не открывая глаз. — Чего вам хочется?
— Мне… — начал Том.
— Как бы это… — сказали Уильям и Филип.
— А ты сумеешь?.. — спросил Джон.
— Перенести вас в здешнюю психушку, — угадала Сеси, — и показать, что творится в головах у дуриков?
— Точно!
— Сказано — сделано! — кивнула Сеси. — Идите к себе в сарай и ложитесь спать.
Все четверо помчались со всех ног. Улеглись.
— Молодцы. Повернулись бочком, сели торчком… и полетели гуськом! — промолвила она.
Их души вырвались наружу, как пробки. Воспарили, как птицы. Блестящими, но невидимыми иголками проникли в большие и маленькие уши, коих предостаточно было в лечебнице для умалишенных, что стояла за оврагом, у подножья холма.
— Ах! — Увиденное привело их в восторг.
Пока братья витали, где им хотелось, сарай сгорел дотла.
Домочадцы, охваченные паникой, сбились с ног, пока таскали воду, и никто не задумался, что же хранилось в том сарае, куда подевались братья-летуны и к чему приложила руку Сеси, которая сейчас крепко спала. До того безмятежен был сон общей любимицы, что она даже не услышала, как завывает пламя, и не ужаснулась, когда рухнула крыша, похоронившая четыре факела в виде человеческих фигур. А двоюродные братья не сразу сообразили, каково будет жить дальше, если от тела остался один пшик. Но вскоре небеса содрогнулись от немого грома: он прокатился по всей округе, дал пинка бестелесным духам погибших братьев, раскружил их четверку на крыльях ветряной мельницы и опустил на ветки деревьев. В это мгновение Сеси охнула и спустила ноги на пол.
Подбежав к окошку, она выглянула во двор и закричала так, что братья пулей примчались домой. А ведь до того как грянул гром, все четверо находились в разных палатах: они отворяли дверцы в головах умалишенных и сквозь вихри конфетти разглядывали многоцветье безумия и темную радугу кошмаров.
Родичи замерли вокруг пожарища. На крик Сеси все, как один, обернулись.
— Что тут стряслось? — прокричал Джон из ее уст.
— Да объясните же! — слетели у нее с языка слова Филипа.
— Ну и дела! — охнул Уильям, обводя двор ее глазами.
— Сарай сгорел, — сказал Том. — Нам каюк!
Черная от сажи, пропахшая дымом Родня, которая теперь смахивала на шутовскую похоронную процессию, в остолбенении глядела на Сеси.
— Сеси! — разгневалась Матушка. — Ты не одна? Кто там у тебя?
— Это я — Том! — прокричал Том ее губами.
— И я — Джон.
— Филип.
— Уильям!
Духи отзывались языком Сеси.
Родня замерла в ожидании.
Тогда четыре молодых голоса хором задали самый последний, сокрушительный вопрос:
— А вы хоть одно тело спасли?
Родичи так и ушли в землю на целый дюйм, пришибленные ответом, который не отважились вымолвить.