На Сохо-сквер он довольно долго простоял под окнами венецианской резиденции, надеясь, что ее глава, Дзуккато, поглядит из окна на беспрестанно снующие экипажи и заметит его, живого и невредимого, добравшегося до Лондона и равнодушного к суровой цензуре далекой и давно покинутой им республики.
Он вздохнул, ссутулился и двинулся через усаженный деревьями центр площади к дому напротив. Казанову пригласила к себе старая приятельница, мадам Корнелюс — одна из тех, с кем он, в прошлом и под иными небесами, провел часы, полные страсти. Она была известна также как де Тренти и Рижербоос, вдова танцора Помпеати, того самого Помпеати, который покончил с собой в Венеции, вспоров живот бритвой.
Она приняла Казанову в гостиной на первом этаже. Лампы еще не были зажжены, и он не мог сказать, пока не приблизился и не склонился к ее руке с почтительным поцелуем, милосердно ли обошлись с ней прошедшие годы. На ней было платье с нижней юбкой — темно- и светло-синих тонов, — а лицо чуть накрашено и напудрено. Он обратил внимание, что она по-прежнему тонка и стройна, как мальчик, но мальчик с телом, закалившимся в огне тяжелой жизни.
Они осыпали друг друга комплиментами. Каждый из них отметил, что другой — другая — совсем не изменились. Время просто обошло их стороной! Как молодо она выглядит. Каким благополучным и процветающим кажется он. Они засмеялись. И она сказала, что сумрак ей льстит. Казанова отражался в ее взгляде, как в зеркале, и скрытность не имела между ними ни малейшего смысла. Все, о чем бы они ни умолчали — а молчать приходилось о многом, — не могло быть важной тайной.
Казанова и хозяйка прошли по дому, взявшись за руки, и остановились у высокого окна с видом на площадь. Отдав должное этикету, они заговорили о старых знакомых, о Марчелло и Итало, о Фредерике, Франсуа-Мари и Федоре Михайловиче. Мрачный список имен и быстро всплывшие в памяти лица — слишком многие из них уже стали жертвами катастроф, хватаясь за горло, за сердце, истекая кровью в парке на рассвете, затеяв чистить пистолет с засунутым в рот дулом. На мгновение под маской меланхолии пробудилась их старая привязанность. Вечер как будто подействовал на них, соблазнив скорым наступлением ночи. Они замолчали. Две или три минуты, пока они наблюдали за меркнущим над лондонскими крышами светом, за шалью золотистого заката над шпилями церквей и трубами и за полетом мелких птиц, Казанова раздумывал, уж не обнять ли ее или, может быть, отнести на lit de jour[7] и хоть на краткий миг получить удовольствие от любовной связи. Затем пробили часы и в комнату вошли слуги со свечами. Двое у окна отстранились друг от друга.
Теперь она зарабатывала себе на жизнь, устраивая званые приемы для высшего общества. Раз в месяц она приглашала на праздничные обеды; билеты продавались заранее и стоили по две гинеи. Корнелюс с канделябром в руке провела его в банкетный зал, продемонстрировав огромный полированный стол, за которым свободно умещалось пятьсот гостей. И сказала, что подобных приемов нет нигде в городе.
— Должно быть, вы преуспеваете, моя дорогая Тереза.
— Я могла бы преуспеть, — ответила она, взглянув на него сквозь пламя свечи, — но меня все грабят. Работники, торговцы, слуги. На моих счетах в прошлом году значилось двадцать четыре тысячи фунтов, а для себя не найдется и пенни. Мне нужен, — она отвернулась, — твердый, решительный человек, способный защитить мои интересы.
Казанова осмотрел огромный зал. Это было первое предложение, полученное им в Лондоне, и, очевидно, им не следовало пренебрегать, но он тут же понял, что не примет его. От нее веяло неудачей, и он сумел это уловить. Ее благодарность будет пропитана ядом, и в конце концов он тоже обманет Корнелюс. Казанова легко мог представить себе убожество ее званых приемов. Нет, он приехал в Лондон совсем не за этим.
— Я уверен, что вы найдете такого человека, — проговорил шевалье.
— Не сомневаюсь, — ответила она и словно вычеркнула его имя кончиком пера.
В гостиной, где кофе подали на французский манер, Казанову представили дочери Корнелюс, Софи. Прикинув, сколько ей лет, — подобным расчетам он предавался не раз и не два, — шевалье решил, что вполне мог быть ее отцом. Он провел прямую линию от скрипучей кровати, крика, последнего беззаботного толчка к этой девочке с холодными глазами, в строгом чепце и скромном платье. Она одинаково свободно говорила по-английски и по-французски. Играла на фортепиано. Пела. Танцевала. Ей было десять лет. Он протанцевал с ней, а затем покрыл ее лицо нежными поцелуями, ощутив медовую сладость детской кожи. Он вел себя, как мудрый отец, узнавший своего ребенка. Когда она остановилась у его кресла, они посмотрели друг другу в глаза, словно пытаясь увидеть самих себя. Конечно, она никогда не встретится со всеми своими братьями и сестрами. Да и он не знал почти никого из них, но дожил до таких лет, когда они мерещились ему на главных улицах любого города, от Брюгге до Фамагусты. Он не мог отделаться от впечатления, что они окидывают его игривыми взглядами и улыбаются его губами. Другого это, наверное, было бы способно воодушевить, но он чувствовал лишь нервное напряжение и подавленность.
Это случилось 11 июня 1763 года.
глава 2
Две недели он прогостил у Корнелюс, но больше не выдержал ее укоризненных взоров, болтовни о слугах и страха перед кредиторами, из-за которого она тряслась перед каждым выездом в город. Казанова снял себе четырехэтажный особняк на Пэлл-Мэлл за двести гиней в месяц. На всех этажах было по две комнаты, ванная и туалет. Дом тщательно убрали, а вещи вычистили, сложили и подготовили к приезду жильца. Ему бросились в глаза ковры, зеркала, фарфоровые сервизы, набор серебряных блюд, отличная кухня и запасы хорошего белья. В небольшом саду за особняком стоял кирпичный флигель и был вырыт пруд — каменный Купидон на его берегу смотрел на заросли сирени.
В найме дома и переговорах ему помог синьор Мартинелли. Казанова познакомился с ним в кофейне «Орандж» напротив театра Хеймаркет, где обосновались беглые, плутоватые итальянцы. Мартинелли сидел у окна, не обращая внимания на торговцев vongole[8], бесчестных confidenti[9] и профессиональных мужей, и правил рукопись, словно работал в библиотеке Падуанского университета. Он прожил среди англичан пятнадцать лет, как ученый клоп, сосущий знания. В этом человеке ощущалась спокойная энергия: казалось, что он преодолел штормы своей жизни и достиг того душевного покоя, к которому Казанова мог лишь стремиться. Недавно Мартинелли рискнул представить миру свой последний труд — новый перевод «Декамерона», для издания которого организовали подписку: выпустили билеты ценой в гинею. Казанова купил их целую дюжину. Он преклонялся перед писателями, считал их отмеченными знаком свыше, и ему никак не удавалось себя переубедить.
Когда все дела с домом благополучно завершились, Мартинелли повел шевалье осматривать город. Они добрались до рынка Ройал-Иксчейндж в Чипсайде. Там, в толпе, среди разноязыкого говора, торопливых рукопожатий, покачивания головами, деловитого покашливания и жадных взглядов, мгновенно отмечавших прохожих, оценивавших содержимое их кошельков и намертво запечатлевавших в гроссбухах памяти, Казанова нашел себе слугу — образованного темнокожего молодого человека с вежливыми, проницательными глазами и влажным черным лбом. В своем суконном коричневом камзоле он выглядел хрупким, даже немного женственным, а пурпурный шарф полыхал у него на шее, будто пламя.
— Как тебя зовут?
— Жарба.
— Ты говоришь по-итальянски?
— В детстве я жил в доме торговца оливками в Палермо, синьор.
— А по-французски?
— Да, мсье. Я пять лет был кучером у жены стряпчего в Бордо.
— Несомненно, ты также хорошо говоришь по-английски.
— Вы правы, сэр. Я служил у английского капитана флота, ходил вместе с ним в плавание и каждую ночь читал ему Библию.
— И как сложилась жизнь твоего капитана, Жарба?
— Он умер.
— В своей постели?
— Он утонул.
— В таком случае я желал бы услышать подробности.
— Мы плыли к берегу Гвинеи, сэр, и везли ценный груз — хрусталь, медную проволоку и ткани. Поднялся шторм, и нас отнесло далеко на запад. Потом ветры изменили нам, и мы дрейфовали несколько дней. Вся команда страшно ослабела, и никто уже не мог сесть на весла в шлюпки, тащить корабль на буксире. Мы стреляли из пушек, ждали, что от выстрелов поднимется ветер, но воздух точно застыл. Одни говорили, что мы занялись нечестивым делом и судьба решила нас наказать. Поговаривали также, что наш капитан проклят Богом. Мой хозяин молился в своей каюте, но попутного ветра все не было. В море заметили странные вспышки света, мсье. Моряки видели морских тварей с человеческими лицами и призраки кораблей с командами плачущих мужчин. И вот как-то утром, когда море стало похоже на нефть, капитан позвал меня к себе в каюту, благословил, подарил мне на память свою подзорную трубу, а затем вышел на палубу, взобрался на рею и прыгнул в море. Он так и не всплыл на поверхность.
— И ты не пытался его остановить?
— Он не хотел, чтобы мы его останавливали.
— Он обезумел?
Жарба пожал плечами.
— Сколько лет было твоему капитану? Этому несчастному?
— Он примерно вашего возраста, мсье.
Жарба был нанят и сразу подыскал своему новому хозяину французского повара. Тот стоял поодаль, в самой сутолоке, с поварешками и кастрюлями и уверял прохожих, что прежде готовил куриное фрикассе для королевы Франции.
«Теперь, — подумал Казанова, возвращаясь домой в карете с кедровыми сиденьями и дамасскими занавесями, — ключи от особняка у меня в кармане, и я забьюсь в свою городскую нору. Я смогу жить и обедать как джентльмен. Все хорошо. Мир прекрасен». Однако ему хотелось забыть о капитане Жарбы и его долгом погружении на океанское дно. Он боялся, что начнет им восхищаться.
глава 3
Хотя в свое время шевалье провел девяносто семь дней в одиночной камере тюрьмы венецианского дожа, он так и не сумел постигнуть искусство одиночества. Когда он расхаживал по уютным комнатам своего нового дома, его постоянно преследовали приглушенные настойчивые голоса, как будто в его голове спряталась дюжина мужчин в капюшонах висельников. Они стояли на эшафоте и то исповедовались, то обвиняли… А как тяжело было ему видеть этот огромный, раскинувшийся вокруг город, похожий на неразвернутый подарок. Кто эти люди, что снуют у него под дверью и выезжают в своих каретах из величественных зданий напротив? Соблазну попасть в хорошее общество, да и в любое общество, трудно было противостоять. Казанова продержался неделю, а после сдался, его решимость разлетелась вдребезги, как бутафорское стекло. Корнелюс на первых порах восприняла его просьбу о рекомендательных письмах без особого энтузиазма, словно он мог украсть у нее этих людей, а драгоценный список был ее истинным вторым «я», но наконец, моргая и вздыхая, настрочила необходимые рекомендации. И он не без чувства досадного самообмана стал знакомиться с высшим светом.
В гостиных, казино и ложах опер замужние дамы разглядывали его, будто моль, вившуюся вокруг ламп. Их нарумяненные и спесивые дочери смотрели на него, как кошки на паука. Старики говорили о законах, предках и о том, во сколько им обходятся любовницы. Эксцентричные и порочные молодые люди шли с ним в рестораны, чтобы отведать устриц и шампанского. Казалось, лишь жестокость успокаивала их, этих высокородных юнцов, и они находили утешение в насилии и в игре. Все они писали стихи, успели объездить Европу, повидали Колизей в Риме, а многие посетили и Серениссиму, однако Казанова никак не мог считать их цивилизованными.
Но невзирая на эту душевную грубость, он по достоинству оценил их неугомонную энергию, бесстрашие и резкую смену настроений. Очевидно, эти черты передались юным аристократам по наследству. Один из них, лорд Пемброк, сблизился с Казановой, и между ними завязалась некая дружба. Лорд был богат, хорош собой и щегольски одевался. Он собственноручно брился три раза в день, чтобы многочисленные любовницы — по словам его светлости, он не мог видеть одну и ту же женщину два дня подряд — никогда не прикасались к его колючему подбородку.
Однажды душным вечером в конце июня Казанова пригласил лорда полюбоваться своим особняком. Шевалье сидел и читал при свете заката, скрестив длинные ноги и согнувшись в кресле. На коленях у него лежала открытая книга — «Метаморфозы» Овидия, напоминавшая таинственный фрукт в плотной кожуре и с нежной мякотью. Как часто ему хотелось съесть книги буквально, а не метафорически проглотить их! За минуту до звонка лорда он прочел о том, как Пелей преследовал морскую нимфу Фетиду и поранил о нее свои руки в заливе Гемония, вцепился в добычу, но она превратилась сначала в птицу, потом в дерево и наконец в пятнистую тигрицу. В этот момент герой вырвался и помчался по берегу с искусанными и разодранными в клочья губами, а его рот был набит мехом и перьями…
— Сейнгальт, — проговорил молодой лорд, обойдя круг по комнате с бокалом в руке. Он выглядел столь хладнокровно, будто явился в костюме из мокрых листьев. — Вы здесь очень уютно устроились.
— Надеюсь, ваша светлость, вы окажете мне честь и отдадите должное талантам моего повара.
— С огромным удовольствием. Но скажите, вы не страдаете от одиночества?
— От одиночества, милорд? С какой стати я должен страдать от одиночества?
Он открыл рот, словно желая посмеяться над заданным вопросом, но это ему бы не помогло. Несмотря на встречи с разными людьми — а они никогда не исцеляли, — он почувствовал себя в этот момент бесконечно одиноким. Да, в сущности, он всю жизнь и был одинок. Но неужели он начал производить впечатление одинокого и никому не нужного человека? Это его ужаснуло. Он не мог смириться с мыслью, что Пемброк так легко увидел его неприкаянность с высоты своей социальной лестницы. Шевалье собрался с духом и, надеясь, что особая интонация намекнет на загадочную широту души и глубокое безразличие к нуждам обычных людей, произнес:
— Я собираюсь проводить дни в прогулках по городу, а вечера посвящать чтению.
Лорд скорчил гримасу:
— Не думал, что вы такой заядлый читатель, Сейнгальт. Чтение — занятие для тех, кому не хватает ни ума, ни денег для других развлечений. Как у вас с девушками?
— С девушками, милорд?
— Интересно, вы пользовались успехом? Я дам вам билеты, и вы можете их отправить.
— И девушки придут ко мне домой?
— Конечно.
— Это было бы очень удобно.
Почему бы и нет? Ничто не ослабляет мужчину больше воздержания. А с помощью билетов он смог бы удовлетворить свое любопытство и узнать, что прячут под юбками здешние женщины. При этом он избежит презрения какой-нибудь надменной дочери баронета, косящейся на него из-за развернутой газеты, словно на семейного живописца. Отправить билет и вызвать женщину — несомненно, так он и поступит в будущем. Это его modus operandi. Казанову вполне устраивал подобный метод.
Лорд Пемброк, которого Казанова снабдил писчебумажными принадлежностями, выписал билеты. На каждом значилось имя девушки, место, где ее можно найти, и ее цена. Некоторые стоили четыре гинеи, другие — шесть, а одна целых двенадцать.
— Кто она такая, милорд?
— Любовница владельца шелкопрядильной фабрики. Но он спит с ней лишь раз в месяц.
— Понимаю, — рассеянно откликнулся Казанова, глядя на большую топазовую муху, сидевшую на рукаве молодого человека. Пока она не вздрогнула, он думал, что это украшение.
— В Лондоне для богатого человека, не боящегося тратить деньги, никаких сложностей нет, — сказал лорд Пемброк. — Все легко и доступно. Запомните это, Сейнгальт.
Шевалье поклонился в знак благодарности.
Следующим вечером, когда в особняке пробили часы с их молоточками, Казанова швырнул книгу на пол, взял один из билетов лорда Пемброка и отправил Жарбу за девушкой. Он ждал их, стоя у окна, и думал о том, как бы мог быть счастлив, если вместо этой каменной северной улицы с ее чужестранцами увидел бы по ту сторону окна лунный свет, струящийся по поверхности Большого канала, и нос гондолы, поднимающийся и опускающийся, будто отбивает молитвы, и разрезающий лоскутное одеяло воды, и сворачивающий к ступеням родного дома…
Пришедшая девушка на поверку оказалась вовсе не девушкой, а женщиной несколькими годами старше самого шевалье. Он понял это, заметив складки на ее шее и жесткую, чуть дряблую кожу рук. Она сносно поддерживала свой внешний вид, пользуясь белилами, краской для век, румянами и сурьмой для бровей (совсем как Казанова, по-женски любивший приукрашивать себя). Она не говорила ни по-французски, ни по-итальянски. Он очистил для нее грушу и накормил гостью. Она заплакала. Она ела грушу, плакала и что-то говорила.
— Что она сейчас сказала? — спросил Казанова.
— Она сказала, — пояснил Жарба, — что джентльмен напоминает ей ее мать.
Потом привели вторую. Она поужинала с шевалье. Она знала несколько французских слов. Некогда у нее был друг из Франции.
— А откуда именно из Франции, моя дорогая?
— Да, мсье. Из Франции.
Он поцеловал ее запястья. Она спросила:
— Чем вы угостите меня на сладкое, мсье?
Когда они кончили ужинать, она уселась к нему на колени, пощекотала его нос и заворковала с ним на детском, лепечущем, бессмысленном языке. Профессия убила в ней природную сексуальность. От нее пахло убогими домами и гнетущими снами. Казанова кивнул Жарбе, и слуга вывел ее на улицу.
Девушка, стоившая двенадцать гиней, понравилась ему еще меньше прежних. Похоже, она привыкла к разврату с детских лет. Достаточно было взглянуть ей в глаза. Она чарующе смеялась, но пройдет год, другой, пятый, жучки порока сделают свое черное дело, подточат основу, и от нее ничего не останется. Он поиграл с ней, хотя не смог скрыть страха. И лишь занявшись с девушкой любовью, догадался о причине своей боязни — эта связь граничила с инцестом. Он, не считая, дал ей денег. Она поправила серьги и сунула деньги в кошелек.