Вестовой скромно ответствовал, что он не бирюк и что воинского духу в нем не меньше, чем в ком бы то ни было, но он не считает правильным изумляться уду боевого товарища.
– Да ты посмотри получше, каков у него уд! Только посмотри, каковы размеры-то! – запальчиво восклицал подполковник.
Вестовой на это опять же скромно заметил, что у него самого уд едва ли меньше, чем у меня. Ганич, разумеется, потребовал, чтобы Базиль немедленно представил на обозрение свое орудие.
– Не считаю возможным это сделать, господин подполковник, – сказал тот.
– А это почему же?
– Свой уд я показываю только дамам, а господам – стесняюсь.
Будь на месте Ганича какой-нибудь пехотный командир, несдобровать бы вестовому, но наш подполковник, несмотря на вспыльчивость, был человеком либеральным и зачастую впадал в мысли там, где в них обычно не впадают. Вот и теперь он потер нос и уперся вдумчивым взглядом под стол. Признаться, и сам я задумался над этими словами вестового. Действительно, почему мы легко и без стеснения обнажаем свои орудия пред дамами, а пред товарищами тушуемся это сделать?
Всякое размышление, как известно, порождает желание выпить. Как-то само собою получилось, что в бокалах оказалась мадера, и мы с подполковником выпили.
Базиль же стоял в дверях и переминался с ноги на ногу, ожидая приказаний. Ганич прошелся по комнате, помотал головой в разные стороны и вдруг воскликнул:
– Ах, как нехорошо получилось! Мне стыдно за себя! Это недостойно офицера и благородного человека! Я, поручик, твой уд видел, ты, как честный человек, показал его мне, а я… Стыдно мне, стыдно!
Тут подполковник решительно расстегнул ремень и потянул свое орудие на обозрение.
– Смотрите! – воскликнул Ганич. – И хоть мой уд не такой геройский, как у тебя, поручик, но я тоже показываю его! Братья по оружию должны быть до конца честны друг перед другом! Ты показал, и я покажу!
Тут уж и Базиль, почесав за ухом, расстегнул штаны и вышел на середину комнаты.
Разумеется, я не мог остаться в стороне. Теперь все трое мы стояли кружком, каждый держал на ладони свое орудие и разглядывал чужие. Орудие Базиля и в самом деле лишь немного уступало моему в размерах, а вот подполковнику похвастаться было нечем. Если наши с Базилем уды были подобны вольным донским лещам, с той лишь разницей, что мой больше нагулял «жирка» и был куда осанистее и серьезнее, то подполковничий уд лежал на его ладони, как пьяный инвалид на площади, вытоптанной у кабака, вокруг которой одни репейники да проплешины. Разумеется, чтобы не обидеть командира, я сказал, что его орудие, хоть и не такое могучее, как у нас, но сразу видно, что оно хорошо закалено в любовных баталиях.
Базиль поддержал меня, простодушно отметив, что орудие подполковника хоть и невелико размерами, но смотрится очень грозно.
– Как глянешь, ажно мурашки по спине бегут! – молвил Базиль.
– Это ты хорошо сказал – грозно смотрится! – Ганич довольно хохотнул и, поводя головой из стороны в сторону, чтоб не пропустить ни один ракурс, любовно осмотрел свой уд. – Действительно, грозен. Именно, именно так!
Подполковник осторожно отпустил свой уд на волю и застегнул штаны. Мы последовали его примеру.
Затем Ганич наполнил мадерой три бокала и предложил всем нам выпить за доблестное гусарство. Вестовой начал было отнекиваться, ссылаясь на то, что он не смеет выпивать во время несения службы, но Ганич усовестил его:
– Ну, вот опять! Да ведь тебе не Пронька в кабаке предлагает, а командир твой! Да какой же ты воин, коль не желаешь с командиром своим выпить?!
– Так ведь служба же! Как же я ее нести буду, коль пьяным стану?
– Эх, баба ты, баба!
– Никак нет, не баба!
– Докажи, что не баба!
Вестовой нехотя принял бокал и, поморщившись, выпил.
– Что, мадера не нравится? – с лукавинкой в голосе спросил подполковник и подкрутил ус.
– Да вы же, господин подполковник, знаете, что я водку люблю. Что толку от этой микстуры! Пожаловали бы уж водки, коли желаете, чтоб я непременно выпил!
– Это я его так к разумному винопитию приручаю, – сказал Ганич, вновь наполняя бокалы. – Чтоб не пьянствовал, как зверь, а вдумчиво употреблял благородные напитки.
Мы подняли бокалы и выпили. Потом еще, еще и еще. Пили за доблесть, за наш гусарский эскадрон, за государя, а Базиль все только бубнил себе что-то под нос про водку. Поначалу я закусывал жареной курицей и раками, но потом уже всем, что только ни попадалось мне в руку со стола – в том числе и черешней.
Впоследствии я не раз размышлял – откуда же взялась на том столе черешня – ведь май был на дворе, – но так и не смог сыскать вразумительного ответа на свой вопрос. Возможно, на самом деле это была не черешня, а клюква, однако ж я прекрасно помню, как выплевывал косточки в пустую бутылку.
* * *Подполковник достал из боевого ящика пистолеты и поинтересовался, как хорошо я стреляю. Я ответил, что попаду в карту с двадцати шагов.
– Ну, что ж, поручик, проверим нашу меткость! – сказал Ганич, распахивая окно и подавая мне пистолет.
– Проверим! – охотно согласился я. – А где мишень?
– А вон посмотри, сколько мишеней! Выбирай любую! – Ганич указал на лужайку, где паслись куры. – Только, чур, целимся в глаз! Только в глаз!
Я подумал, что Ганич так мстит за свой выбитый глаз, но он словно прочитал мою мысль.
– В глаз надо потому, что в корпус курице и прусский обозник попадет! – сказал подполковник.
– Пули, пожалуй, для куриного глазу велики… – заметил я.
– Плохому танцору яйца мешают! А меткий стрелок и большой пулей попадет в маленький глаз.
Выстрелили. Комнату заволокло пороховым дымом, а когда он начал рассеиваться, мы увидели, что окрестные бабы дружно гонят на лужайку прутиками целые выводки хохлаток.
Признаться, я удивился этому: ведь бабы должны были бы стараться сберечь своих курочек, а они их гнали на убой. Впрочем, скоро выяснилось, почему они так поступали. Оказалось, что подполковник не раз уже устраивал охоту на кур из своего окна, и когда ему удавалось сразить какую-нибудь хохлатку, платил за нее хозяйке рубль. Разумеется, бабы только и ждали, когда он начнет охотиться, ведь это обещало им доход. Я увидел, как какая-то старуха потащила за рога козу на лужайку.
– Убери свою козу! – закричал Ганич. – В нее не то что прусский обозник попадет, но даже и простая баба!
Базиль заряжал нам пистолеты, а мы с подполковником вели огонь. Надо признать – трудно попасть курице в глаз не то что с тридцати, но даже и с пяти шагов – ведь голова птицы все время в движении. Как будто курица издевается, поклевывая зернышки; кивает и кивает головой: не попадешь, не попадешь, не попадешь! Тем не менее подполковнику, который был отменным стрелком, это иногда удавалось. Не буду утверждать, что он попадал точно в глаз, но куры после его выстрелов падали. Что касается меня, то в глаз им я даже и не чаял попасть – после выпитого их глаз я вовсе не видел, а сами куры двоились в моих глазах. «В которую же из двух следует метить?» – думал я. Поначалу я стрелял в ту из двух, что выдваивалась вправо, потом – в ту, что влево, а когда понял, что это не дает результата, стал метить как бы между ними. Это дало свои плоды, две курицы были сражены моими выстрелами.
– Молодец! – похвалил меня подполковник. – А ну, Базиль, скачи за гусарами, поднимай на маневры! А то сидят там за печками и совсем уже обабились!
Базиль ускакал, мы с подполковником еще выпили мадеры и, взобравшись на коней, направились к Мокрому логу, где был объявлен сбор. Путь туда лежал рядом с шинком Мотузки, куда мы, конечно, не преминули заглянуть, чтобы для поднятия молодеческого духа выпить водки.
Наконец мы добрались до Мокрого лога. Там уже было с полсотни гусар.
– А ну, молодцы, за мной! – скомандовал Ганич, и мы пошли галопом к речке. Там и происходили маневры: мы скакали по берегу и стреляли в мишени. Потом стреляли через речку в воображаемых супостатов. Затем было метание пик на скаку, конное и пешее фехтование.
В заключение маневров мы устроили на берегу пикник, благо некоторые из нас прихватили с собой напитки. Двоих же наших товарищей, один из которых неудачно упал с коня, а второй проткнул ногу пикой, отправили с попутной телегой в лазарет.
Когда солнце уже стало садиться за лес, эскадрон крупной рысью двинулся в город. Большая часть гусар во главе с Ганичем разъехалась по своим квартирам, но с дюжину моих товарищей решили продолжить пикник с девицами госпожи Клявлиной. Мы накупили конфект, пряников, тортов и прочих сластей, которые только были в купеческих лавках. Все это сложили в одну телегу, а в другую, подстелив сена, – батареи шампанского.
Улицы опустели, испуганные обыватели прятались кто куда, заслышав наш залихватский посвист и песню:
Начинай, запевай
Песню полковую,
Наливай, выпивай
Чару круговую!
Мы выстроились в шеренгу напротив борделя. Из его дверей стайкой выпорхнули мордастенькие купчики и, на ходу надевая кафтаны, нырнули в проулочек, словно аляпки в ручей. Барышни Клявлиной растворили окна и со смехом стали задирать нас шуточками.
Мы выстроились в шеренгу напротив борделя. Из его дверей стайкой выпорхнули мордастенькие купчики и, на ходу надевая кафтаны, нырнули в проулочек, словно аляпки в ручей. Барышни Клявлиной растворили окна и со смехом стали задирать нас шуточками.
– Эй, гусары, что стоите как вкопанные! – кричали нам барышни. – Мы сейчас уснем!
– Ба, а вон и поручик, который… вчерась кузнечиху. Что, поручик, все никак не угомонишься? Ну, иди к нам, уж мы-то тебя живо объездим!
Глаза барышень, как светлячки, весело сияли нам из окон.
– Корнет Вольский! – скомандовал штаб-офицер.
Вперед выехал корнет Вольский. Барышни захохотали, заулюлюкали, некоторые вскочили на подоконники и стали зажигательно плясать, раздразнивая нас.
– Корнет Вольский! Играть «К атаке»! – снова скомандовал штаб-офицер.
Корнет залихватски вскинул горн.
– Тру-ту-ту-ту-ту-ту! – зазвучало на всю округу. – Тру-ту-ту-ту-ту-ту!
Дружным залпом хлопнули пробки шампанского в наших руках, барышни Клявлиной завизжали.
– Взять корабль на абордаж! Никого не щадить! – привстав на седле, зычно крикнул наш предводитель. – Вперед, гусары!
С криками «ура!» мы ринулись на штурм.
…Под утро меня везли домой на телеге, поскольку после «боев» в борделе я не имел сил держаться не только в седле, но даже и на ногах. Я лежал навзничь в сене, и мне казалось, что на мои щеки падают с неба теплые звезды. Это были слезы милой моей Авдотьюшки, которая и везла меня домой.
Горькая оскомина
Слава – как ветер, который гонит волны против течения реки. Как ветер ни старается, а река все несет свои воды к морскому долу. Так и моя слава победителя кузнечихи блеснула и быстро потускнела в суете других событий. И если поначалу мне казалось забавным, что многие конотопские обыватели узнавали меня, женщины пугали моим именем непослушных детей, а мальчишки бежали за мной, подобно тому, как бегут они за слоном, когда ведут его по улице, то вскоре это стало раздражать. Слава победы над легендарной кузнечихой, окрылившая поначалу, как бокал игристого, быстро дала оскомину. Некоторые гусары, еще недавно восхищавшиеся моей доблестью, переменили свое мнение и говорили теперь, что я чуть ли не бросил тень на честь полка, публично вступив в любовную баталию с низкой простолюдинкой. Кроме того, пополз слух, будто бы я вступил в баталию с кузнечихой из низменной цели разжиться на пятьдесят рублей. И хотя я, получив эти пятьдесят рублей, в ту же минуту отдал их интенданту Горнову, чтоб он передал их отважной кузнечихе, нелепый слух захватывал все новые умы.
Меня перестали приглашать на приемы к предводителю, где прежде я волочился за его дочками. Предводитель почел, что мое присутствие у него в доме может скомпрометировать их, но была и другая причина отказа. Впрочем, о ней я узнал много позже. Как выяснилось, вскоре после моей баталии с кузнечихой предводитель повесил в своем кабинете новую картину. Она называлась «Битва Геркулеса с Гидрой». Предводитель с гордостью показывал эту картину всем своим многочисленным гостям и утверждал, что она писана с натуры, с самого Геркулеса древнегреческим художником и что ему доставили ее из Греции в знак особых его заслуг в трактовании древних мифов. На самом же деле на картине был изображен мой уд. А Геркулес, сражающийся с Лернейской гидрой, только пририсован к нему. Причем размерами древнегреческий герой лишь немного превосходил мой уд, и малосведущий в мифах зритель запросто мог подумать, что Геркулес не отрубал Лернейской гидре головы, а попросту пронзил ее своим фаллосом, как копьем.
Как так получилось, что у Геркулеса оказался мой уд, – история довольно занятная. Главную роль в ней, как потом выяснилось, сыграл интендант Горнов. Он упросил фельдъегеря, сделавшего с моего уда зарисовку, дать ее на время, чтоб «получше все рассмотреть». На самом же деле Горнов решил извлечь из этой картинки коммерческую прибыль. И извлек. Он отнес рисунок в типографию, где гравер пририсовал к моему уду Геркулеса, сражающегося с гидрой, и сделал копии. Одну копию Горнов тут же продал предводителю как древнегреческую картину, доставшуюся ему в наследство, другую подарил полицмейстеру, а несколько копий отправил друзьям в разные города. На этом бы и остановиться предприимчивому интенданту. Да куда там! Через несколько дней Горнов вновь отправился в типографию, наделал новых копий и пустил их в широкую продажу. Теперь чуть ли не в каждом конотопском трактире и шинке обедающие могли видеть мой уд, пририсованный к античному герою, а интендант подсчитывал барыши. Вот уж действительно точно замечено поэтом, что типография обладает волшебным свойством превращать любой вздор в серьезное и значительное.
Узнав о столь широком распространении картины «древнегреческого художника», предводитель понял, что здорово обмишурился. Он провел расследование и быстро выяснил, чей именно уд был изображен на картине. Особенно удручило предводителя, что орудие мое было запечатлено на картине сразу же после любовной баталии. И – не с дворянкой, а с женщиной низкого звания! Картину предводитель из своего кабинета немедленно удалил, а мне отказал в посещении дома.
Жаль, что вся подноготная этой истории стала известна мне много позже. Узнай я о ней сразу же, многое бы сложилось в моей жизни по-другому. Но увы, увы…
Впрочем, в те дни мне и других «новостей» хватало – чуть ли не каждый день я узнавал от друзей все новые небылицы, которые ходили обо мне в городе и среди моих же товарищей. Как это часто бывает, правдивые истории зачастую перемешивались с клеветническими анекдотами. Так, например, говорили, что однажды, еще в Петербурге, играя в общественной бане в карты с простолюдинами, я якобы поставил свой детородный орган на кон. В случае своего проигрыша я обещал отсечь его и передать в кунсткамеру. Клеветники утверждали, что, когда я окончательно проигрался, не только не отсек уд, как обещал, но, изобразив из себя оскорбленную добродетель, отхлестал им по щекам всех бывших вокруг людей. Вот какие вздорные сплетни распускали обо мне враги, умело превращая толику правды в чудовищную ложь. А эта толика правды заключалась в том, что действительно я как-то играл в карты, но, разумеется, не с простолюдинами, а с товарищами в бане при лупанариуме. При том я заметил, как некий дерзостный лакей, воспользовавшись тем, что внимание всех гусаров приковано к игре, уселся в уголочке и начал преспокойно попивать наше шампанское. И даже ногу на ногу щегольски закинул, словно барин, снисходительно взирающий на забавы своих холопов. Разумеется, я схватил канделябр и метнул его в наглеца-лакея. При этом мой уд невольно – ведь все мы были обнажены – описал нечаянную дугу и ударил по щеке прапорщика Елизарова, сидевшего рядом со мной. Тот выронил из рук карты и пребывал некоторое время в тревожном раздумье: как ему следует поступить? Воспринять произошедшее как некий досадный, но случайный конфуз или же считать пощечину, нанесенную детородным органом, изощренным оскорблением? Елизаров гладил зардевшуюся свою щеку и, не зная, к какому решению склониться, смотрел то на меня, то на мой уд. Разумеется, я тут же извинился перед Елизаровым, которого всегда уважал за благородство и прекрасные душевные качества. Конфуз был совершенно исчерпан, но вот какого слона из мухи раздули господа клеветники!
Я не сомневался, что главным недоброжелателем и источником клеветнических слухов обо мне был не кто иной, как поручик Тонкоруков. Между нами еще в Петербурге пробежала черная кошка, когда Тонкоруков еще только поступил на службу. Прямых поводов для вражды у нас не было, но так бывает: иной раз только взглянешь на человека, и он тебе сразу мил. А иногда – наоборот. Так вот Тонкоруков мне сразу же не понравился: милое личико, лукавый взгляд, светлые кудри. От таких блондинов обычно бывают без ума дамы. Едва я впервые увидел Тонкорукова, сразу же понял – это мелкий пакостник и мы с ним будем врагами. Так оно и вышло. Тонкоруков постоянно говорил за моей спиной всякие колкости обо мне, бывало, подтрунивал надо мной даже и в моем присутствии, но так, чтобы все это легко можно было бы обратить в безобидную шутку и не дать мне повода вызвать его на дуэль.
А теперь у него появился новый повод ненавидеть меня. Опозорившись в деле с кузнечихой, он старался всячески приуменьшить мою доблесть в этом деле и даже старался внедрить в умы гусаров мысль о том, что не он, а мы с ротмистром Щеколдиным чуть ли не бросили тень на честь полка, публично вступив в любовную баталию с низкой простолюдинкой. Тонкоруков никак не мог простить мне своего позора.
* * *Примерно через неделю после моей баталии с кузнечихой к поручику Тонкорукову приехала из Петербурга в гости его молодая жена. В честь ее приезда поручик давал обед, на который, к моему удивлению, пригласил и меня. Признаться, поначалу я даже расчувствовался, подумав, что и в язвительные сердца приходит раскаяние, что бывает и так на свете – лжет человек, хитрит, козни ближним строит, но выдастся вдруг такая минута, взглянет он в свою душу и устыдится въевшейся в нее низости и лукавства. И устыдившись, скажет самому себе, что не может так жить более, и переменится в лучшую сторону. Может, это случилось теперь и с Тонкоруковым? Так думал я, направляясь к нему на вечеринку. Увы, как показали дальнейшие события, я, конечно, ошибался.