Ярое Око (фрагменты) - Андрей Воронов-Оренбургский 4 стр.


– Заколи меня, как Разгуляя... – прошептал Сорока; повернул к зверобою свое бледное, осунувшееся от безмерных мук и усталости лицо с глубоко запавшими глазами. В них горела мольба.

Дядька Василий мрачно молчал, чутко прислушиваясь к глухому топоту копыт за своей спиной.

Внезапно он поднялся и, выдернув из кожаных ножен обоюдоострый меч, решительно подошел к своему Гороху, обнял его за подрагивающую шею и порывисто прижался щекой. Конь доверчиво стоял, уткнувшись бархатно-розовыми ноздрями в грудь своего хозяина, и со сторожливой печалью смотрел, будто прощался. Через минуту Горох тяжело рухнул на землю. Кровь хлестанула пузырящимся фонтаном из его распоротого горла. То же самое зверобой проделал и со вторым конем, предварительно подведя его к окровавленной туше.

Теперь на открытой, как ладонь, равнине у них был довольно сносный «укрыв», за которым можно было спрятаться от стрел и подороже продать свою жизнь.

...Василий жадно окинул взглядом млевшую под майским солнцем зеленую, обновленную молодыми травами степь. Лишь местами, под стать огородным пугалам, стоячились метелки прошлогоднего чернобыльника да жухлой полыни. Шалый ветер обдувал мореный, с жесткими складками морщин, лик зверобоя, трепал слипшиеся от пота седоватые пряди волос и как будто звал его за собою куда-то...

Дядька Василий смахнул проклюнувшуюся слезу и ободряюще кивнул тихо стонущему Савке:

– Я-ть думаю, малый, нонче не самый худой день Богу душу отдать. Не горюй, Сорочёнок, мы ишо повоюем. Иш-шо покажем им, кровожадам, кузькину мать! Воть подскочут ближ?й, и ага!..

Он поскреб свой большой коршунячий нос и принялся не спеша натыкивать стоймя в землю возле себя стрелы, которые остались у них в колчанах.

– Кум... – Савка с трудом расстегнул медную пряжку душившего его кожаного нагрудника и попытался растянуть губы в улыбке. Он был до слез тронут участием Василия, который не бросил его, безродного сироту, и не оставил подыхать в одиночестве после того, как погиб в бою Савкин отец и померла мать. – Ты уж... прости, кум, ежли шо... Ты ж знаешь, я пыхаю, як береста...

– Знаю, сынок... а посему советую, до встречи с Господом... побереги его, огонь-то свой, значить. Стрелять сможешь? – Он приподнял крылатые брови.

Савка, уперевшись спиной в еще теплое, потное брюхо своего коня, согласно протянул руку.

* * *

Длинная цепь преследователей шумно выросла на гряде ближайшего бугра и странным образом замерла. Кое-где запаленные скачкой лошади вставали на дыбы, но в целом шеренга татар держала равнение.

Савка и дядька Василий переглянулись:

– Каково рожна... суки, медлют?

Монгольский разъезд продолжал оставаться на месте, сдерживая коней и глядя на беглецов так, как если бы они по меньшей мере поднялись из могил.

– Господи Свят!.. Ангелы небесные! Не может быть!.. – прохрипел Сорока, крепче сжимая рукоятку меча, и вдруг, задыхаясь от радостной блажи, навзрыд закричал: – Наши! Наши-и-и! Свои-и-и-и!!

Василий обернулся, напрягая жилистую шею. Судорожно дернул заросшим буйным волосом кадыком... О, нет! Он не верил глазам: над сторожевым курганом Печенегская Голова клубилась большущая туча пыли. Потом она отделилась от земли, поплыла над степью и медленно рассеялась. И тут со всех сторон, вырастая словно из-под земли, показались первые всадники. Их группы сгущались, покуда не задрожала земля под копытами рослых коней.

Не сбавляя хода, киевская застава перестроилась в боевой порядок. В центре взвился и затрепетал на ветру пунцовый с золотом стяг – «Божией Матери Одигитрии»[71]...

Двести ратников, закованных в кольчуги и латы, отгородили несчастных от преследователей. В какой-то момент старшина-воевода Белогрив дал знак, и стальной ряд дружины озарила во всю его длину яркая вспышка – это воины выхватили из ножен мечи.

А потом, сотрясая землю, застава бросилась вперед. Команды и крики к этому времени смолкли, и не было слышно ни звука, кроме сухого грохота сотен подкованных копыт да звяка пустых ножен.

Монголы некоторое время продолжали оставаться на гребне, словно околдованные зрелищем. Потом огрызнулись нестройной стрельбой из луков и, окончательно убедившись, что проиграли, шумно, точно стервятники, у которых отобрали добычу, погнали коней на юго-восток, к юртам своей орды.

Глава 4

Князь галицкий Мстислав Удатный поднялся с ложа, когда холодный рассвет только-только засочился сквозь тяжелые темные тучи на востоке.

Ветер с Днепра рябил ржавую поверхность застоявшихся луж, жирных и вязких, как смола. Время было проведать свою дружину, потолковать с воеводой Степаном Булавой о предстоящих ратных делах, а дождь не знал терпежу, все сыпал и сыпал.

Князь растер ладонью широкую, как у тура, грудь. Встал на колени, трижды перекрестился на образа: «...Пресвятая Троице, помилуй нас... Господи, очисти грехи наша; Владыко, прости беззакония наша; Святый посети и исцели немощи наша имени Твоего ради. Господи, помилай. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Аминь».

...И все равно не было покою, не было лада и мира на душе Мстислава. Тяжелые думы одолевали его: темное, грозовое время приближалось к южным границам родной Руси... Черные вести приносила Дикая Степь... Неведомый доселе ворог объявился с востока – лютый, безбожный язычник. Люди, бежавшие из степи, на разные голоса вещали одно: «Числа сему ядовитому, злому семени нет! Аки голодные волки, рыщут оне по земле... Милости и добра отродясь не ведают, почитают лишь кровь, грабеж и насилие, зовутся “татары”, и ведет сей злобный народ виду ужасного краснобородый хан Чагониз! И есть ли он человек, аль упырь, али нечистый дух, – никто не знает...»

Князь свел воедино темно-русые крылья бровей. Его синие, как воды Днепра при ясной погоде, глаза потемнели. Прислугу кликать не стал – отродясь не терпел, – сам стал облачаться, натягивать сафьяновые сапоги, когда за высоким окном послышались голоса поднявшейся вместе с зарей челяди[72].

На крепостных колодцах калено гремели ведра и перекликались теплые после недавнего сна женские голоса. Над сырыми крышами теремов и храмов поднимались пушистые дымы и таяли в оловянном бесцветье неба.

«Где добытчики? Бес их носит, чертей окаянных... Куда запропастился Савка Сорока? Уж трижды воротиться могли, – сокрушенно вздохнул Мстислав. – Ну, дайте срок... будут вам почести, дармогляды... княжий кнут в обнимку с вожжой...»

Он плотнее запахнул багряный кафтан[73], надел соболью шапку с золотой горбастой бляхой своего Углича, пристегнул к поясу легкий меч и еще раз перекрестился на строгий, беспристрастный лик Спасителя.

Длилось это занятье всего ничего, ан в памяти ударили гулкие колокола... точно стайка быстрокрылых стрижей, пронеслась череда последних событий. И как от киевского стола[74] ко всем южным князьям были посланы гонцы на ретивых конях сзывать силу ратную на защиту земли Русской; и как он сам, после долгих колебаний, выдвинулся со своей дружиной в Киев, на съезд больших и малых князей...

В душе он где-то сочувствовал своему тезке – великому князю Киевскому Мстиславу Романовичу, последнему из славного рода Мономаховичей. Шутка ли – принять в своих обедневших хоромах с честью и княжеской широтой «гурт» именитых гостей... Принять и их прославленных витязей... Ведь каждый князь являлся на съезд со своей дружиною... И чем выше был князь, тем с большей свитой он ехал. «Да... забот полон рот, – желчно усмехнулся Мстислав. – Ныне не та сила у Киева, как век назад, в пору правления Мономаха[75]. Тогда под его десницей была без малого вся Русь... И Киев, и Суздаль, и Смоленск, и Переяславль с Ростовом, и даже далекий богатый Новгород – кланялись в пояс великому князю Киевскому... Да что там, принадлежали ему всецело, как говорится, “со всеми потрохами”. Тогда и половцы, и хазары знали место! Боялись Киева, как огня. По всем рубежам он, белокаменный, разнес славу русского имени. Эх, кабы ныне так!.. – Мстислав вздохнул и, покусывая кончики усов, блистая глазами, мечтательно улыбнулся. – Вся Русь: и юг, и север, – единый стальной кулак! Сбудется ли мечта? Иль вечно нам по разные стороны быть?.. Еди-на-я Русь... Да я б кровь свою червонную до капли выцедил, чтоб дожить до такого... Эх, огонь жаркий мне сердцевину жжет...»

Он подошел к распахнутому окну-бойнице, глянул хмуро на слякотный двор, на людскую суету, и подумал: «Как все же хлипко да зыбко устроен мир. Вот был прежде Киев... да весь вышел. Не так уж много и годов прогремело, ан на тебе – род Мономахов издробился, як просо... То куры поклевали, то свиньи пожрали, а то вражина пожег... Князья роздали города и волости своим сыновьям, племянничкам, внукам, ей-Богу, как на Пасху сласти... И что? С чем теперь остался Мстислав Романович? Владеет Киевом урезанным да хилым. И Киев, град его златоглавый, не тот уж боевой жеребец, а мерин выхолощенный. За последнюю четверть века только ленивый не точил меч на Киев. Набеги и разгромы своих же, православных князей истощили матерь городов русских...»

И то правда: «Стонал и зализывал раны Киев не раз. Шли на него и владимирцы, и галичане, и суздальцы, и призванные чернодушными князьями дикие половцы[76]... И все они грабили, жгли, сильничали и зорили древнюю столицу»[77].

Так было... И многие шрамы, рубцы, бреши и выбоины от тех рубок и боев мог наблюдать сейчас из своей высокой горницы галицкий князь.

Тяжким и непосильным грузом оказалось для киевлян возрождение своего стольного города после стольких нашествий. Много улиц и теремов, башен и храмов и теперь хранило следы пожарищ и разрушений...

Но в эту годину новая беда, куда более страшная, надвигалась из Дикой Степи... И она грозила не только Киеву, но всей Русской земле. «Страх перед этой грозой и собрал вместе непримиримых князей, гордых и упрямых, враждовавших между собой всю жизнь из-за лучшего простора, более доходного города, людной волости. Теперь и старые враги, коварные половцы, сами с поклоном бежали в Киев, прося подмоги»[78]. Их огромные лагеря буквально заполонили поля и подъезды к городу. Тут и там курились дымами их юрты, шатры, скрипели повозки... А сами они, угрюмые и поникшие, сидели на корточках, сбившись в огромные толпы, и ждали милости, ждали упорно ответа княжеского двора.

...Мстислав собрался уже было задуть перед уходом светильники, когда в сенях раздался частый скрип половиц, и незапертая дверь приоткрылась.

– Княже пресветлый, дозволишь? Это я – Булава, воевода...

– Поздно дозволенье испрашивать, коль за порог шагнул! Да проходи, Степан... Как там на княжем дворе?

– Эк, зараза, так и не распогодилось небушко... Здравия желаю, защита-князь! Как спалось, Мстислав Мстиславич?

Седоусый матерый ратник, с буро-сизым сабельным шрамом через левую скулу и бровь, поклонился в пояс. Князь тепло приобнял старшину[79] и молвил:

– Слава Богу, Степан, без снов. Но ты мне зубы не заговаривай, воевода. Что, до дружины дойдем?

– Да погоди, пресветлый, успеется. Я-ть только от них... Всё добром. Пущай хоть мальца уймется проклятый. – Булава стряхнул с серого плаща дождевую россыпь, снял с головы стальной шлем со следами былых боев. – Погутарить бы трошки след... да чайку испить? С рассвету маковой росинки у рте нет.

Сели на лавки друг против друга за широкий дубовый стол, накрытый белой кистючей скатертью.

Посыльный – тут как тут – по кивку князя тотчас сладил «купца» на мятном листу, принес и орешков в мёде, и прочих капризных заедок.

* * *

...За чаем слов не роняли, сосредоточенно дули на кипяток, делая осторожные глотки. Мстислав Удатный знал Степана Булаву вот уже без малого сорок зим, почитай, с самого нежного детства, еще по торопецкой и новгородской[80] поре; уже тогда Степан, сын оружейника, был правой рукой отца Мстислава.

Воевода был крепкого русского духа и силы человек. Воин по призванию, «по природной жиле», как говорил народ. В бойцовом сердце его жила неугомонная страсть к победам во славу своего князя, во славу Русской земли. Страсть эту он превратил в свое коренное дело. Им только и жил. Да и воины-дружинники, ходившие под ним, подбирались не с кондачка, многие не приживались: воевода был крут в своем ратном рвении; те, кто давал послабку своей воле и мужеству, – гибли в сечах, другие просто уходили, затаив злобу; но зато те, кто оставался, не хаяли свою служацкую судьбу и прикипали к старшине намертво.

Князь Мстислав помнил: своим удачным победам над дерзкими уграми[81] и спесивыми ляхами[82] он во многом обязан Степану. И если характер и господскую хватку он выковал еще под крылом отца, то закалил ее у воеводы.

Цепкая память князя держала суровое, но вдохновенное время первых рубежей, когда в походах на юг и запад закладывались камни его будущей славы. Там лилась рекой кровь, но поднимались в небо и пенные кубки за победы русских мечей и знамен. Оттуда, с высоты своего триумфа, зрили они сквозь забрала на сводящие с ума просторы новых границ земли Русской, завоеванной ими своей кровью, отвагой и великими страданиями.

– Ты что такой постный, князь? Хоть просвирки из тебя лепи, – тронул Мстислава вопросом Степан. – Вьюга тебе, шо ли, в лицо заглянула?

– Не береди душу. – Местислав отодвинул испитую кружку. Взгляд его вспыхнул на миг, но тут же погас, как искра, на которую наступили ногою. – Вот уж скоро совету быть в палатах Мономаховичей... а что-то не видно союзных князей с дружинами... Мы да ростовчане с молодым князем Василько явились на зов Киева... А может, на посмешище? Где суздальцы? Где их князь Юрий Всеволодович[83]? Али грибами объелся, что гордыней и спесью зовутся?! Так гордыня и у нас в избытке имеется... и ножны наших мечей не заткал паутиной паук! У меня тоже – старые счеты с двоюродным братцем... Однако ж я в Киеве... Русь-то одна!

– Остынь, княже! Будет из-за сего кручиниться. Гляди, уж и так стал темнее тучи. Приедут князья! Куды им деться? Уж не думает же суздальский князь, что татарва, придя на Русь, обойдеть его стороной?

– А вот и вопрос!.. – Мстислав мстительно сузил глаза. – Каждый нынче промышляет о своей голове... Я слышал, этот надменный суздальский гордец алчет съезда у себя во Владимире... а потому и не едет на совет в оскудевший Киев.

– Може, и так... – кашлянул в усы воевода. – Тю, властолюбец чертов! А ведь суздальцы, владимирцы – сильная подмога... Ежли татарев истинно тьмушшая... где ж нам двинуться в степь без них? У Василько Константиныча копий не густо – панцирников горсть, а верховых и того меньше... Да и сам он дитё – недавне из отроков вышел. Усы ишшо нежные, в сыны годится тебе. Вся надёжа на Божью милость! – Голос Степана Булавы прозвучал отрезвляюще горько, но крепче резанули по сердцу другие слова воеводы: – Воть ты глаголешь, пресветлый, защитники мы... – Старый воин наморщил лоб, задумчиво оперся рукою на средокрестие меча. – А воть скажи по совести, княже, кто? Кто знает о наших с тобой бедах и чаяньях там, на севере Руси? Разве все тот же треклятый суздальский князь, дак и он околот южной Руси мыкается... А шо ж сосед наш северный? Коломна, Рязань, Москва и другие... Аль в ихних жилах басурманская бьется кровь? Где ж их секиры и копья?! Слышат ли оне, знают ли?..

– Врешь, Булава! Ишь ты, распыжил брови! – Глаза Мстислава вспыхнули гневом. – «Кто знает? Кто вспомнит?» Гляди-ка, забила его, старого черта, лихоманка! А я тебе скажу, кто! Дети наши, святые хоругви наши, Господь Бог и потомки... право, недурная братия, а? Родина – она, воевода, никого не забывает. А все наши старания и помыслы... для нее. Ты думаешь, что я здесь шапку ломаю? Да и ты? Нет, друже, не свою мошну[84] набить. Мы здесь с тобой не временщики, не наемники, не воры! Знамо дело, богатыми не станем. Заслужим сто – проиграем тыщу... Так ведь не в сем счастье наше, Булава. Аль я не прав?

Князь громыхнул лавкой, обошел стол, обнял спешно поднявшегося воеводу за высокие плечи:

– Как бы ни было, не горюй, старина. Ежли не мы, то кто?.. Мы ли не в стане воинов рождены и крещены русским именем?! Постоим за Русь! Покуда у нее есть верные сыны – она как у Христа за пазухой... Ну-т, что там у нас, развиднелось, похоже?

И тут на звоннице Святой Софии бухнул набатный колокол. С княжеского двора послышались крики и восклицания: «Едут! Еду-ут!»

Мстислав вспыхнул взором:

– Ужель услышал наши молитвы Господь? Никак, суздальцы прибыли! Встретим, Степан... Все краше, чем тут взаперти душу рвать.

* * *

Однако ожиданиям горожан не дано было сбыться. «Эх, начали за здравие... кончили за упокой». Шум и гам на княжем дворе случился совсем по другому поводу. Нет, не суздальцы и не владимирцы пожаловали в Киев...

...Поутру к южным воротам столицы на загнанном коне, забрызганный до бровей грязью, примчался гонец. Жеребец рухнул у самой заставы, в его распоротых шпорами боках копошились черви.

Стража свезла к палатам киевского князя чуть живого посланца. Лицо его было словно обуглено страхом. Изгвожденный ветром и дождем, он слабо хрипел одно и то ж:

– Татары... идут!.. Та-та-ры... близко...

* * *

Его отмыли, влили в глотку добрую чарку ядреного горлодера; чуток привели в чувство, и лишь тогда в гонце кто-то из челяди с сомненьем признал княжеского добытчика – Перебега. «Да только тот... отправляясь в степь, – пояснил дворовый холоп, – то бишь наш Перебег, был черный как смоль... а энтот седой совсем... белый как лунь, и старый».

На вопрос: «Где остальная братия?» – ответ был прям и краток:

– Их всех... свежевали... заживо...

Толпа охнула, обмерла, зароптала, истово осеняя себя крестом. В глазах горожан замерцал суеверный страх. Черная весть расправила крылья, полетела по Киеву...

– Эй, прочь с дороги! Пшли вон!

В толчее засверкали шлемы и щиты дружинников; все как на подбор – видные, статные, в густых тяжелых кольчугах со стальными пластинами на груди, при копьях и длинных мечах. Во главе их шел Мстислав – решительный и быстрый.

Назад Дальше