Шелестело, шуршало, звенело – и комната растворялась, таяла в звездном небе.
Там однажды я брел по аллее кипарисов – зеленых титанов, кипарисов – с моею душой. Брел с Психеей, моею душой… Было сердце мое горячее, чем бурлящая лава вулканов, огненосные реки вулканов, что струятся от гор-великанов там, где гордо вздымается Яник, в отдаленнейших северных странах, где господствует бешеный Норд, где угрюмо вздымается Яник, там, где Северный полюс простерт…
Разговор наш был тих и печален, наши думы – увядшие листья, наша память – засохшие листья. Не заметили ночи вначале, главной ночи забытого года. (Ночь ночей в этот час наступила!) Не заметили мы небосвода, на котором луна не светила, не заметили озера Обер на пространствах уснувшего мира… Хоть и были здесь вместе когда-то, но печальной не вспомнили даты. Мы не вспомнили озера Обер, где в чащобах селились вампиры, там, в угрюмых пространствах Уира…
Плыло, качалось звездное небо, и звучал тихий голос, и не было, не было больше комнаты со столом, креслами и ковром над диваном.
Молча, медленно ночь отступала, притушив своих звезд циферблаты. Солнца ждали небес циферблаты. Ночь дорогу во тьме растворила, но забрезжил вдруг свет в вышине, и над нами возник полумесяц, и алмазный возник полумесяц, полумесяц двурогий Астарты перед нами возник в тишине…
Я промолвил: «Дианы теплее, она движется в мире печали, наслаждается краем печали, видит слезы, чащобы, аллею, что лежит под созвездием Льва. Нас ведет сквозь пространства небес в дрему Леты, в объятья небес. Вознесемся, не глядя на Льва, и земные исчезнут печали. Вознесемся сквозь логово Льва в край любви, забытья и чудес».
Но Психея в ответ возразила: «Нет, печальная это звезда, странно бледная это звезда. Торопись – и пока в наших силах, улетим, улетим навсегда». Так со страхом она повторяла, опустив свои белые крылья. Так, рыдая, она повторяла, и ее белоснежные крылья волочились печально и вяло, волочились в дорожной пыли. Волочились печально в пыли…
Тихий голос. Словно старался напомнить что-то, пробудить, растормошить… Давнее, забытое, запертое в подземелье одинокой башни…
Я сказал: «Это только мечтанья, нам не страшен мерцающий свет, свет хрустальный, трепещущий свет. Он Пророчеством в небе сияет, Красота и Надежда нас ждут. Так уверуем в эти мерцанья, нас они не напрасно ведут. Можно верить алмазов сверканью, за собой не напрасно зовут эти тихого неба мерцанья…»
Целовал, успокоил Психею, превозмог ее дрожь и печаль, все сомненья ее и печаль. Так дошли мы до края аллеи, погруженные в таинство дум, молчаливо застыли у склепа, у дверей легендарного склепа… «Что за надпись, – спросил я, бледнея, – на дверях легендарного склепа?» Отвечала душа: «Юлалум. В этом склепе лежит Юлалум…»
Сердце кануло в серые воды, превратилось в засохшие листья, превратилось в увядшие листья… Я воскликнул: «В далекие годы, в ночь октябрьскую мрачного года приходил, приходил я сюда! Груз ужасный принес я сюда в ночь октябрьскую мрачного года, обливаясь слезами бессилья… Что за демон привел нас сюда, к ней, потерянной? К этой могиле…» Я узнал это озеро Обер, это тусклое озеро Обер на туманных пространствах Уира. Я узнал это озеро Обер, где в чащобах селились вампиры!
И сказали мы вместе: «Быть может, это духи чащобы Уира, милосердные духи-вампиры знали, ЧТО нас гнетет и тревожит, и поэтому путь преграждали, и поэтому долго скрывали путь к могиле в чащобах Уира?..»
Плескалось, плескалось, шелестело…
Нет, хватит! Хватит. Как это там – «довлеет дневи злоба его»? Одна забота – надо работать. Плюнуть на эту сырую мразь, зашторить окно – и за стол. Делать дело. Нет… Сначала выйти, выйти хотя бы на полчаса, пусть даже в эту серую мерзость, но – выйти, попытаться вдохнуть хоть немного воздуха. Слежка? К черту мнительность! Умер… Да, умер, ну так что ж? Ежедневно в городе, по статистике, умирают четыре человека. Смерть ходит по кварталам, караулит на перекрестках, заглядывает в окна и бесстрастно отсчитывает… Где гарантия, что завтра не попадешь в число этих четырех? Даже если уедешь в Самарру. Хватит – одеться и выйти. А потом – за дело.
*Дверь подъезда глухо захлопнулась за спиной. Он спустился по ступеням, покрытым грязью, и побрел сквозь бурую жижу, расползшуюся по асфальту. Что-то влажное сочилось, выдавливалось из туманного воздуха, оседало на лице, забивалось в легкие, вызывая кашель.
Каждому – свое… Да, каждому – свое. Одни отражают жизнь в словах, другие – в звуках, третьи – в красках… Очень многие никак не отражают, и сами только отражаются в жизни. А потом приходит вечер – и отражения гаснут. Или брошенный кем-то (кем?) камень разбивает зеркало, и рассыпается оно с пронзительным звоном тысячью бесполезных осколков. А есть такие, кто отражает жизнь с помощью фактов. И ничуть не хуже они тех – приверженцев слов, звуков и красок, а может быть… И он, Кузьмин… Каждому свое…
Он вспомнил – и оглянулся. Ему показалось, что в тумане качнулась за угол неясная тень, торопливо качнулась, поспешно, словно не желала выдать свое присутствие и свое к нему, Кузьмину, отношение. Поежился.
Следили… Должны – забрать. Все-то с усмешечкой говорил, а ведь и забрали. Да только – куда? Десять минут ходьбы, два квартала отсюда… И все.
Громоздились, нависали здания, неопрятные, грязно-серые, в оспинах окон, в волдырях балконов. И грязь, грязь, грязь, Господи, сколько же грязи в этом городе, а ведь была же землей, полем ведь была, и что же это?..
И не знал еще, что идет – туда, не замечал, что идет по грязи туда, где холмик уже просевший, где черные мокрые ленты с расползшимися надписями, где скелеты деревьев изломанными тенями в тумане, и жестко шуршат, шуршат полинявшие искусственные цветы. Где все так, словно…
Повернул за угол – одинокая фигура в стылой сырости, – о чем-то думал, руки в карманах, шарф слипся от влаги, ботинки в грязи – и по обочине, обходя лужи. Думал о чем-то, не замечал серой тени, что сопровождала терпеливо, выжидая…
Вдоль улицы забор до самого поворота, за забором что-то крупноблочное, недостроенное, впереди – необъятная выбоина с коричневой водой. Пошел в обход, по дороге, не поднимая головы, съежившись от сырости, забыв, что… За спиной – гул мотора, впереди, от поворота, – тоже. Надвинулся гул, обрушился, гудки, визг тормозов… Словно взорвалась белесая муть. Поднял голову, рванулся вправо… назад… Переплелось, сцепилось, покатилось клубком, подмяло, потащило с железным грохотом и лязгом. Металлом оборотился туман, навис, ударил по затылку.
И – исчезла серая тень.
Каждо…
Вздыбилось – и опало.
*И было – жесткое жужжание, словно металась, металась в ночи туча рассвирепевших ос… И мчались, мчались – мимо, мимо, мимо… – черные стенки колодца, гладкие ледяные стенки колодца, и льдом была тьма, и лед был тьмой. Вниз, вниз, вни-и-и… Резкий звон. Со звоном раскалывался лед, звенела, рушась, ледяная тьма. Вверх, выше, выше… Мчались стенки колодца, свет, бледный свет в вышине…
Он оглянулся – и увидел мокрую дорогу, увидел пятна лиц в окнах домов, грузовик поперек дороги и заляпанные грязью рыжие «Жигули», уткнувшиеся в покосившийся от ветров забор. Из-за поворота выползла желтая гусеница автобуса, выползла и застыла – и посыпались, посыпались люди, побежали к тому, что лежало на мокром холодном асфальте у выбоины с коричневой водой. Шарф размотался, ботинки заляпаны грязью… Лицо…
Он повернулся к бледному свету – свет разрастался, стихало жужжание, и черные стенки замедляли бег, раздвигались и светлели, светлели…
И наступила – тишина.
«Вот так. Я хотел с тобой встретиться».
Да, это был Художник, он сразу понял, что это Художник. Ровный свет лился со всех сторон, заливая пустоту, какую-то тесную пустоту… Нигде ничего… Никого… И нет ни Художника, ни…
«Это и есть вечность?» – хотел спросить он, только подумал, но Художник уже отозвался и чувствовалось, что улыбается.
«Нет, это не вечность. Хотя помнишь, у Достоевского? Нам все представляется вечность, как что-то огромное, а вместо этого вдруг будет там одна комнатушка, вроде бани деревенской, копоть и пауки по всем углам – вот и вся вечность».
Художник смеялся, но не было Художника, ничего не было. Только ровный свет в пустоте.
«Это не вечность, – продолжал Художник. – Это просто предбанник, если по Достоевскому. Я попросил… Хотел с тобой встретиться».
«Ты умер? И я?..»
И почувствовал, что Художник опять улыбается. Странно, но он чувствовал Художника, хотя не было вокруг никого и ничего, кроме ровного, совсем не слепящего света.
«Теперь вспомним Чехова. Что значит – умереть? Может быть, у человека сто чувств и со смертью исчезают всего лишь пять нам известных, а остальные остаются».
«Так значит, действительно следили?»
«Следили. Выжидали удобный момент, чтобы чуточку вмешаться. Я ведь тоже сюда – как ты».
И почувствовал, что Художник опять улыбается. Странно, но он чувствовал Художника, хотя не было вокруг никого и ничего, кроме ровного, совсем не слепящего света.
«Теперь вспомним Чехова. Что значит – умереть? Может быть, у человека сто чувств и со смертью исчезают всего лишь пять нам известных, а остальные остаются».
«Так значит, действительно следили?»
«Следили. Выжидали удобный момент, чтобы чуточку вмешаться. Я ведь тоже сюда – как ты».
«Кто следил? Кто они?..»
Он почувствовал, что Художник словно бы пожал плечами.
«Могу сказать только одно, даже не я – Гарсиа Лорка: «Охотники неземные охотятся на планеты – на лебедей серебристых в водах молчанья и света». Охотники неземные охотятся на нас. Но кто они?..»
«Так что же – загробный мир?..»
«Да. Для нас – да. Но кто сказал, что с нашей смертью кончается наша жизнь? Она может обрести иные формы. Тем, кто здесь… вернее, там, дальше, за следующей дверью, дают новую возможность… Нет, просто – дают возможность. На все… Навсегда».
«И мне?»
Ровный свет чуть колыхнулся, и словно повеяло ветром.
«Нет, – после долгого молчания отозвался Художник. – Дают не всем. Видишь ли, я просто попросил. Очень… Хотел помочь тебе, разбудить, заставить вспомнить. Я ведь надеялся, все это время надеялся – вспомнишь, а ты не хотел. Загнал внутрь, забил наглухо, завесил пудовыми замками и никогда не оглядывался, не смотрел внутрь, в глубину. Я ведь не зря пришел к тебе тогда, дождь – помнишь? И «Юлалум», мой перевод Эдгара По – тоже не зря. Для тебя. Ради тебя. Он-то ведь все-таки вспомнил, Психея-то все-таки не смогла больше скрывать, не выдержала… А ты… Охотники славно поохотились, и я не смог заставить тебя вспомнить, но попросил их устроить нашу встречу. Может быть, последняя возможность… Конечно, тебе так удобней, но вспомни же, наконец! Двадцать лет назад, почти двадцать лет назад… Вспомни себя, вспомни, меня вспомни, звезду Альфард, Юдифь… Может быть, последняя это у тебя возможность, даже не может быть
– последняя. Прошу тебя, ради тебя же! Ну?.. Учти, наша встреча коротка, и тебе предстоит вернуться. И я хочу, хочу, чтобы она была не напрасной. Вспомни, войди в свою башню с подземельем, отодвинь засовы. Ну?.. Тебе помочь?..»
Потускнел ровный свет, умолк Художник.
Звезда Альфард… Юдифь… Господи, что же это, когда?.. Двадцать лет назад… Вспомнить… Звезда Альфард… Юдифь… Двадцать лет назад… Выбить двери одинокой башни на пустой равнине, войти под темные своды, спуститься в подземелье, вниз, вниз, сорвать запоры – и туда, в темноту, с факелом в руке. Осветить, осветить все углы, все тайники и выпустить… Звезда Альфард… Юдифь… Двадцать лет назад… Двадцать лет на…
«Наконец-то. Я верил, что ты все-таки вспомнишь».
Рухнула башня, и рассыпалась в прах, и над равниной закружились, закружились…
Тогда… Двадцать лет, назад… Все, все он вспомнил… Может быть и банально все это выглядит со стороны, в худшем стиле вычурной псевдолирики с обязательными соловьями, фиалками и многочисленными звездами – но ведь так оно и было на деле!
Однажды июньским утром, на самом-самом рассвете, он проснулся от пения соловья. Окно было распахнуто, утренний неуверенный свет отражался в полированной поверхности стола, слепо тыкался в зеркало на стене, безуспешно пытался справиться с легкими тенями в дальнем углу комнаты – и за окном пел соловей. Тогда Кузьмин жил еще в другом доме, в самом центре города, и дом одним боком выходил на узкую улицу с редкими деревцами, а другим боком во двор с песочницей, гаражами, сараями, помятыми контейнерами для мусора, а дальше тянулся забор, а дальше была еще одна улица, и большие и маленькие дома, и трамвайные рельсы, и необъятная территория силикатного завода, и гастроном, и скверик, а дальше опять шла улица – и в средоточии всех этих обыденных городских атрибутов пел на рассвете соловей.
К тому времени он прожил на свете уже больше двадцати лет, но никогда не слышал… Что и не удивительно для горожанина. Он лежал, заложив руки за голову, дышал тихо-тихо – и слушал. Внезапно ему представилось, что распахнутое окно выходит в чудесный розовый сад, немыслимый в скрежещущем многоголосии городских улиц, но именно в сад, где неспешно поднимается над розовыми деревьями солнце, густо покрывает землю высокая розовая трава, в дымке розового прозрачного тумана покоится розовое озеро, и где-то совсем рядом поет в тишине…
Конечно, понимал он, что нет там, за окном, никакого розового сада, а есть две засохшие рябины да старый тополь – но ведь это, в конце концов, зависит от позиции наблюдателя.
Да, кончилось то утро, и на смену ему пришел обычный день, и давно умолк соловей – но что-то сохранилось. И хотя больше не было соловьев – розовый сад остался.
Художник… Тогда Художник был совсем молодым, где-то то ли работал уже, то ли учился, а по выходным рисовал. Для себя. На кусках картона и стекла, случалось и на холсте, и на обоях. Ему, Кузьмину, нравились картины Художника. Он не считал себя знатоком, да и не был им, о различных школах, течениях и направлениях знал не больше дилетанта, но имел свое мнение о красоте картин. И ему по душе были работы Художника.
Хотя… Больше всех картин древности, средневековья, нового времени и современности ему нравилась «Юдифь» Джорджоне. Даже не то чтобы нравилась – слишком неточное это слово, нравиться может и рыбешка с пивом в какой-нибудь забегаловке, и найденный в траве под березами крепкий гриб, и прогулка на лодке, и… да мало ли что еще может нравиться человеку! Творение Джорджоне было не из той категории, не того эстетического порядка. Легендарная героиня стала частью его души, слившись с деревьями того розового сада, но не растворившись в них, в своем прекрасном платье, с тяжелым мечом, столь неуместным в изящной руке, с ровной линией пробора в каштановых волосах, двумя деревьями – аллегориями мужской силы и женской хрупкости, – с рассветным небом и головой полководца, павшего от ее меча… Потом, в Эрмитаже, он увидел ее, настоящую, во всем потрясающем великолепии подлинности, совсем рядом, и в застекленной раме маячили блики ламп, и что-то восхищенно шептали сзади, и был обычный ленинградский пасмурный день, и был обычный год, и она с непостижимой полуусмешкой-полупечалью смотрела из-под длинных нежных ресниц на сотворенное ею во имя спасения других деяние, и он долго, долго, долго рассматривал картину со всех сторон, и так и не мог до конца понять, чего же больше в этом необыкновенном взгляде: торжества – или сожаления? Юдифь шагнула прямо в розовый сад, и у него закружилась голова, и он подумал тогда, в те годы: вот великое творение великого мастера, и если бы картины могли оживать, и если бы Юдифь ожила и посмотрела на него, Кузьмина, оторвав, наконец, взгляд от головы несчастного, который, возможно, был счастлив перед смертью, и если бы сделала хоть одно движение к нему, Кузьмину, он осторожно разжал бы ее тонкие пальцы, сжимающие меч, и увел ее с собой, и был бы счастлив миллионолетия…
Это были дни… Он даже попытался написать о Юдифи. Ночь, настольная лампа, перестук часов, и не хочется спать, и потом никак не можешь заснуть, все глядишь в темноту, а мысли там, там…
Писал он неуклюже и сумбурно, потому что писать не умел и последним опытом в прозе было для него абитуриентское сочинение об изображении Львом Николаевичем Толстым «дубины народной войны» в знаменитом романе. В его повествовании о Юдифи вдова Манассиева сходила с картины и превращалась в приемщицу быткомбината, и бродила с мечом по ночному городу, удивляя случайных прохожих, и тосковала по родной Ветилуе, погруженной на дно времен, и вела беседы с настоящим Марсианским Сфинксом, обнаруженным автоматическими межпланетными станциями землян, и совершала полное приключений удивительное путешествие к звезде с красивейшим именем Альфард, что по-арабски значит – «Одинокая»… Юдифь отправилась именно к этой звезде, потому что имя звезды очень подходило к судьбе библейской героини, так и не вышедшей больше замуж и умершей там, в тех загоризонтных временах, прожив целых сто пять лет. Среди черных ущелий астероида Стереоскопия, испугавшего Юдифь своим непонятным названием, она встретила собственное Зеркальное Отражение, явившееся из той далекой и недосягаемой Ветилуи, что находится за зеркалом, и долго говорила с ним…
И везде и всюду эту удивительную молодую женщину, сочетающую бесконечную женственность с достойным преклонения мужеством, эту ожившую картину великого мастера сопровождал некий задумчивый Молчаливый Рыцарь, готовый на все ради нее и превратившийся в подобие тени героини этого странного повествования. Молчаливый Рыцарь, конечно же, и был автором нескладной фантасмагории или, вернее, автор и был Молчаливым Рыцарем…
Ни один писатель, пусть даже совсем плохой с любых точек зрения, не может прожить без читателя. Ему мало читателя в собственном лице. Он, Кузьмин, не был исключением, поэтому попросил Художника прочитать рукопись. Художник прочитал и вернул, воздержавшись от комментариев. Впрочем, Кузьмину и не нужны были комментарии. Ему нужен был читатель – и он его получил.