Час спустя денежные дела решены. Так лучше, думает он. Лучше, когда деньги распределены, а не сосредоточены в одном месте. Он ловит другое такси и возвращается домой. Он почти изнемог, вот уже два года, как он не только не совершал никаких финансовых операций, а даже не переступал банковского порога. Ему кажется, что сегодня с утра он предпринял сверхчеловеческое усилие. И что сейчас он умирает от жажды. Изнемог и умирает от жажды. Он жаждет скверны, выпить, спокойствия, вернуться домой, но более всего – скверны и выпить. Ему хочется напиться и пуститься в загул. После двух лет воздержания он видит, как подтверждается его старое подозрение: мир чрезвычайно скучен, или – это, в сущности, одно и то же – происходящему в нем недостает яркости, если только оно не рассказано хорошим писателем. Но выйти сейчас на охоту за писателем и так и не встретить настоящего гения – это уж совсем никуда.
В чем заключается логика происходящего? Говоря по правде, ни в чем. Мы сами ищем связь между разрозненными событиями. Но только хорошие писатели способны довести дело до конца, проделать это так, чтобы сформировать бесформенность, придать форму хаосу. К счастью, он еще поддерживает дружеские отношения с некоторыми из них, хотя ему и пришлось организовать эту поездку в Дублин, только чтобы их не потерять. С точки зрения дружеской и творческой он практически мертв с тех самых пор, как удалился от дел. В глубине души он по-прежнему ощущает потребность в общении с писателями, этими странными и нелепыми существами, такими сложными и самовлюбленными, такими – за редчайшим исключением – мудаками. Чертовы писатели. Он и впрямь скучает по ним, хотя они невероятные зануды. Постоянно обуяны навязчивыми идеями. Но – он не может этого отрицать, – они занимали и забавляли его, особенно, – теперь он ухмыляется, – когда он платил им меньше, чем мог, и таким образом приложил руку к тому, чтобы они стали еще беднее, чем были. Псы-бедолаги.
Теперь он нуждается в них больше прежнего. Ему бы хотелось, чтобы хотя бы кто-нибудь из них вспомнил о нем, позвонил и пригласил на презентацию романа или на конференцию о будущем литературы, или хотя бы просто поинтересовался, как у него дела. В прошлом году таких было несколько – кто не поленился поднять трубку и набрать его номер (Эдуардо Лаго, Родриго Фрезан, Эдуардо Мендоса). В этом – ни одного. А он ни за что не станет просить, это последнее, что он сделает в этой жизни. Упрашивать, чтобы ему позволили принять участие в презентации или разрешили вплести свой голос в хор тех, кто утверждает, что песенка книгопечатанья спета! Но ему кажется, что многие из его авторов частью своего успеха обязаны ему и могли бы вспомнить о нем и позвать на какое-нибудь мероприятие в этом роде или просто – позвать, все равно, зачем и куда. Впрочем, он давно знает: писатели злопамятны, болезненно ревнивы, вечно сидят без денег и, наконец, чудовищно неблагодарны – и те, что временно на мели, и те, что бедны, как церковные мыши.
Поскольку он уже не пьет, нет опасности, что он даст волю языку и разболтает свои секреты. Самый сокровенный из них – это то, что ему ужасно нравилось ощущать себя сукиным сыном всякий раз, когда он в глубине души хвалил себя за невыплаченные авансы романистам, – особенно романистам, потому что когда этим припадает охота быть невыносимыми, они становятся хуже поэтов и куда хуже эссеистов. Он же так мало, думал он, смыслил в финансовой стороне дела, что если бы не репутация скряги, его издательство развалилось бы куда раньше. Если бы он не отошел от спиртного и от дел, с житейской точки зрения, непременно кончил бы как Брендан Биэн – абсолютно нищим и вечно пьяным. Он думает об ирландце и обо всех тех нью-йоркских барах, в которых тот выпивал. А потом думает, что, если бы не внутренний запрет, сегодня, после такого банковско-активного дня, он непременно выпил бы рюмочку чего-нибудь покрепче.
«Напитки, крепкие / как сплав», – говорил Рембо, самый любимый из его авторов.
Желание выпить самоубийственно, но что делать, если жажда глубока и велико искушение? А жизнь – короткая жизнь – еще так длинна.
Ему кажется, будто в Нетски есть что-то от шустрого духа-покровителя, бывшего рядом с ним в детстве, когда он играл в футбол в патио на улице Арибау. В те первые годы жизни на него падала тень ангела. Ангела, быстро пропавшего из виду и явившегося только во сне в его первую поездку в Нью-Йорк. Он представляет себе, что Нетски – близкий родственник его ангела-хранителя, кузен его angelo custode. И воображает, что сейчас они с этим кузеном пребывают в счастливом краю белых штанов, шотландских клетчатых носков, биноклей на ремне и англосаксонских языков.
Тебе бы не помешало, говорит Нетски, вести здоровый образ жизни и гулять на свежем воздухе. Мне было бы приятно видеть тебя на прогулке в окрестностях твоего дома или где-нибудь на природе. Тебя должна одолевать здоровая усталость. Или поищи себе другие цели вместо того, чтобы целыми днями сидеть за компьютером и терзать себя мыслями о том, что ты стар, что твоя песенка спета и что ты стал невыразимым занудой. Делай что-нибудь. Поступки, ты должен совершать поступки. А больше мне нечего тебе сказать.
Ему кажется, что мысли о Брендане Биэне готовят его к поездке в Дублин. Довольно долго – и с давних уже пор – этот ирландец был для него загадкой, тайной, преследовавшей его с тех пор, как Аугусто Монтеррозо в «Путешествии вглубь сказки» сказал, что «записки путешественников, такие как «Нью-Йорк Брендана Биэна» – суть высшее счастье».
Он постоянно спрашивал себя, кто такой этот Брендан, но до серьезного выяснения так и не дошло. И теперь он вспоминает, что всякий раз, встречаясь с Монтеррозо, собирался узнать у него, но все забывал. И еще вспоминает, что однажды, когда он меньше всего ждал известий о Биэне, ему попалось его имя в статье о знаменитых постояльцах нью-йоркского отеля «Челси». Впрочем, о Биэне там было сказано только, что он был ирландцем и блестящим писателем и отзывался о себе самом как о «запойно пишущем алкоголике».
Эта фраза врезалась ему в память, а сложившийся у него портрет, столь же яркий, сколь и неполный, словно бы сгущал атмосферу таинственности вокруг этого святого пьяницы, наконец, много лет спустя после того, как Риба впервые услышал имя Биэна, он обнаружил его однажды у стойки бара в виде шарлатана Барни Бойла, героя романа «Тайны Кристин Фоллс» – романа, написанного Джоном Бэнвиллом под псевдонимом Бенджамин Блэк. Потрясенный открытием, Риба принялся изучать воздух, которым дышал этот Бойл, обратная сторона Биэна – смесь тумана, печного чада, алкогольных паров и сигаретного дыма. И вскоре ему стало казаться, что с каждым днем он подбирается все ближе к настоящему Биэну. И он не ошибся. Несколько недель назад он вошел в книжную лавку и там, словно бы они заранее условились о свидании, лежал, поджидая его, «Нью-Йорк Брендана Биэна». В первую очередь Риба пожалел, что книгу издал не он. Сожаления стали еще горше, когда он обнаружил, что перед ним изумительный монолог о Нью-Йорке, городе, который Биэн называет «самым восхитительным местом в мире». Ничто для Биэна не могло сравниться с центром мира – наэлектризованным Нью-Йорком. Все прочее было немо и откровенно темно. В сравнении с ним все казалось ужасным. Например, Лондон вернувшемуся из Нью-Йорка лондонцу должен был показаться «огромным раздавленным пирогом краснокирпичных пригородов с изюминой Вест-Энда в середке».
Написанный Биэном уже в конце жизни, «Нью-Йорк» оказался бесконечным странствием гения городского пейзажа по счастливым человеческим созвездиям. И в то же время книга словно бы подтверждала, что Нью-Йорк и счастье – это одно и то же. Биэн, совершенно уже проспиртованный, написал ее в отеле «Челси». Было начало шестидесятых, время шумных вечеринок, свежеизобретенных твиста и мэдисона и зарождающихся революций. За несколько лет до этого, 3 ноября 1953 года, в «Челси» объявился уроженец Уэльса Дилан Томас и заявил, что только что выпил восемнадцать виски подряд, и это, по его мнению, настоящий подвиг (шесть дней спустя он умер).
Через десять лет, словно бы сойдя с того же «Пьяного корабля» Рембо, ирландец Биэн, «бурей брошенный в эфир глухонемой», такой же мертвецки пьяный, как до него валлиец Томас, ввалился в отель и был обласкан Стэнли Бэрдом, хозяином «Челси», приютившим и вечно хмельного писателя, и его жену, когда все прочие отели города выставили их на улицу. Великий Стэнли знал, что если есть в мире место, где Биэн снова начнет писать, то это «Челси». Так и вышло. Этот отель на Двадцать третьей улице, известный своим благотворным влиянием на творцов, повлиял и на Биэна – его книга была продиктована в коридоре на том же этаже, где десятью годами раньше жил Дилан Томас.
В книге говорится об эйфории, охватывающей Биэна в Нью-Йорке, в этом городе, где на закате – речь, несомненно, идет о закате его собственной жизни, – становится ослепительно ясно, что, по сути, самое важное в этом мире – это иметь «что-нибудь съесть, что-нибудь выпить и кого-нибудь, кто нас любит». Что до стиля, вкратце о нем можно сказать так: написать и забыть. Эти два глагола звучат эхом знаменитой пары «выпить и забыть». Сам Биэн говорил, явно склоняясь к этому определению: «Я забуду об этой книге еще до того, как вы потратите на нее свои деньги».
В книге говорится об эйфории, охватывающей Биэна в Нью-Йорке, в этом городе, где на закате – речь, несомненно, идет о закате его собственной жизни, – становится ослепительно ясно, что, по сути, самое важное в этом мире – это иметь «что-нибудь съесть, что-нибудь выпить и кого-нибудь, кто нас любит». Что до стиля, вкратце о нем можно сказать так: написать и забыть. Эти два глагола звучат эхом знаменитой пары «выпить и забыть». Сам Биэн говорил, явно склоняясь к этому определению: «Я забуду об этой книге еще до того, как вы потратите на нее свои деньги».
Биэн, хоть и был ирландцем, никогда в жизни ничем не распоряжался и был исключением из правила, выведенного Вилемом Воком, утверждавшим, что владеют Нью-Йорком евреи, командуют в нем ирландцы, а негры наслаждаются жизнью. Брендану Биэну никогда бы не пришло в голову распоряжаться чем-то в своем обожаемом городе. Может быть, поэтому его «Нью-Йорк» сложен из мнений, похожих на выстрелы, и не претендует на управление чем-то бо́льшим, чем выстрелы, он сложен из нарочито беглых суждений обо всем окружающем человеческом материале: о неграх, шотландцах, служащих, гомосексуалистах, евреях, таксистах, попрошайках, битниках, банкирах, латиноамериканцах, китайцах и, естественно, ирландцах, перемещающихся по городу целыми семейными кланами, приглядывающих друг за другом и создающих неповторимое ощущение, будто жизнь – это только баллада о дождливой родине.
И ни на мгновение Биэн не забывает о своих великих предшественниках: «Шекспир сказал все, что можно было сказать, остальное за него договорил Джойс». И манера, в которой Биэн описывает каждый из своих любимых баров Нью-Йорка, в точности напоминает сцену в библиотеке из «Улисса», где день клонится к закату, а окружающие Стивена люди и декорации начинают растворяться в его восприятии, возможно, оттого, что возлияния за обедом и умственное возбуждение от беседы, то тривиальной, то анестезирующей, делают все то четким, то размытым. И точно так же, то ясные, то тусклые, в зависимости от накала его внутреннего энтузиазма, чередуются в книге Биэна нью-йоркские бары шестидесятых годов. И одно за другим, словно в восхитительной и будоражащей литании, сыплются неумолимые легендарные ирландские названия: «МакСорли», «Олд Эйл Хаус», «Ма О’Брайен», «Оазис», «Костелло», «Кирней», «Четыре времени года» и бродвейский «Метрополь», где родился твист.
Весомая светская литания. Припоминать книгу Биэна, думает Риба, – недурной способ приготовиться к поездке в Дублин, заодно это поможет выбраться из взявшего его в заложники уголка сознания, а значит, расширит его горизонты. Риба проглотил книгу Биэна в поезде, возвращавшем его из Лиона в Барселону, и, читая, воображал, будто он сидит за столом у железной двери в «Окленде», изумительном баре на углу Хикс и Атлантик из прекрасного романа «Когда ранишь Бруклин», вышедшего из-под пера его юного друга Нетски.
Он вспоминает, как на закате, уже дочитывая книгу Биэна и по-прежнему видя себя в «Окленде», он ощутил вдруг, что проживает сейчас вместе с Биэном это неповторимое и смутное мгновение, этот незабываемый миг – что-то между Джойсом и элегией, – когда сны автора постепенно впитывают окружающий его мир и гаснущий день, а впечатления дня сливаются с городскими звуками, трогательными обрывками чувств и чахлым светом, дотягивающимся до самых дверей «Челси», где никогда не тушат огней.
Где бы он был без Нью-Йорка? Словно в хлебе насущном, он нуждается в этой радости, охватывающей его всякий раз, когда он вспоминает об ожидающем его городе. Прямо сейчас из-за мыслей об отеле «Челси» и о Биэне он погрузился в особое «нью-йоркское» состояние – счастливую меланхолию, что-то вроде ностальгии по непрожитому. Думая о «Челси» и Биэне, он словно приближается к теплу и очарованию Нью-Йорка и к некоторым эпизодам из неслучившегося прошлого, ко всему тому, что по неясным для него самого причинам дарит ему радость столь же непостижимую, сколь и необходимую для жизни.
Как в сумерках, когда сгущается тьма, мы остро нуждаемся в живой душе рядом, так на рассвете нам нужно вспоминать, что у нас еще есть цели в жизни. Нью-Йорк в этом смысле отвечает всем требованиям, это идеальное топливо, чтобы продолжать жизненный путь. Самое приятное и одновременно самое странное воспоминание об этом городе, где Риба побывал дважды и куда, как он думает, ему предстоит вскоре перебраться, связано у него с вечером, проведенным в доме Сири Хустведт и Пола Остера. Он отправился туда в сопровождении юного Нетски. Этот вечер врезался ему в память по множеству причин и, в частности, потому, что ни разу после этого он не вышел из дому вечером. Это было его собственное решение, он хотел таким образом избежать соблазнов ночной жизни и в особенности – выпивки, а значит, позаботиться о собственном здоровье. Для Остеров он сделал исключение, но больше себе не потакал. Он до сих пор прекрасно помнит, как в день «большой поблажки» они с Нетски неспешно вышли из бара в музее Моргана на Мэдисон-авеню, двинулись в сторону Бруклинского моста и шли по нему полтора незабываемых часа. Он убедился в правоте своих барселонских друзей, утверждавших, что, идя пешком по мосту, можно почувствовать весь город.
– Когда пересекаешь мост от Манхэттена до Бруклина, – сказал ему Нетски, – будто в другой мир попадаешь. Очень люблю этот мост. И посвященные ему стихи самоубийцы Харта Крейна люблю тоже. Здесь я всякий раз чувствую себя счастливым. Мне очень здесь хорошо.
Шагая по мосту, Риба не мог не вспомнить себя в молодости, он тогда мечтал попасть в Нью-Йорк и тысячу раз пройти из конца в конец этот мост, связанный у него в сознании с Солом Беллоу, только что приехавшим сюда и тут же ощутившим себя хозяином мира. Много лет спустя один из друзей Беллоу, бывший рядом с ним в этот великий момент, рассказывал об этом так: «Я увидел, как, стоя на мосту, он окинул город взглядом, исполненным удивительной любви к людям. Было видно, что в это мгновение он словно пытается измерить скрытые силы всего сущего во вселенной, ощутить всю мощь мира, чтобы ей противостоять – он ждал, что мир заговорит с ним, и пообещал себе большое будущее».
– Знаешь, мне тоже очень нравится идти по этому мосту, – сказал он Нетски.
После чего, не упомянув Беллоу, рассказал, что идти пешком в Бруклин означало для него снова искать скрытые древние силы и призывать свою юность – время, когда он еще ждал, что однажды мир сам пойдет ему навстречу.
– Ты считал, что мир сам придет к тебе? – переспросил юный Нетски и хохотнул. Нетски уже несколько лет жил в Нью-Йорке, но ему ни разу не приходило в голову ничего подобного.
Тихие улочки привели их в викторианский Парк-Слоуп. Бруклин впустил их в себя, и они ощутили особую, только ему присущую атмосферу. Покуда они шли, Нетски говорил, что это непостижимое место имеет обыкновение проникать куда-то под кожу и оставаться там навсегда. Бруклин, говорил Нетски, это что-то вроде золотого запаса вселенной, и покуда в других местах расовое и национальное разнообразие может стать источником конфликтов, здесь царит гармония, а здешний ритм гуманнее и старше манхэттенского. Это великое место, закончил Нетски.
Они заходили все дальше, углублялись в Парк-Слоуп, приближаясь к дому из красного кирпича, трехэтажному «браунстоуну»[22] Остеров, больших друзей Нетски.
Риба и не подозревал, что в этом бруклинском доме его поджидает счастье, которое он так тщетно искал в свою первую нью-йоркскую поездку. Оно обрушилось на него внезапно, когда в полночь он вдруг сообразил, что сидит в гостях у Остеров, в своем чудесном городе. Мог ли он желать большего? Остеры были для него живым воплощением Нью-Йорка, а он был у них дома, в самом центре мира.
Ощущение счастья было невыразимо острым и чрезвычайно похожим на то, которое он столько лет испытывал во сне. Казалось, все нарочно сложилось так, чтобы это мгновенье стало для него высшей точкой существования. И тут с ним случился конфуз. Видимо, из-за разницы во времени, несмотря на переполнявшее его счастье, он не сумел удержать зевоты, и хотя пытался прикрываться рукой, выходило только хуже. Плоть и дух существовали в этот момент по отдельности и говорили на разных языках. И видно было, что тело с его сигнальной системой полностью отключено сейчас от упивающейся счастьем души. «Когда дух возносится, тело преклоняет колени», – говорил Георг Кристоф Лихтенберг.
Он никогда не забудет минуты, когда его потянуло начать извиняться, объяснять, что на самом деле зевота, как он недавно прочитал в одном журнале, вовсе не означает, что зевающему скучно или хочется спать, напротив, это попытка проветрить мозг и таким образом стать еще бодрей и еще счастливей, чем прежде. Он часто вспоминает этот эпизод, и вспоминает, как он понял, что лучше не пускаться в объяснения и не усложнять ситуацию, и как следом он опять не удержался от зевка и был вынужден прикрыть обеими руками оскоромившийся рот.