В отдельные дни, чаще по понедельникам, я прячусь и стараюсь увильнуть от распорядка. В другие дни мне кажется, что хитрее встать на место между «А» и «Б» алфавита и двигаться по маршруту со всеми остальными, не поднимая ног: мощные магниты в полу управляют людьми в отделении, как марионетками…
Семь часов. Открывается столовая, порядок очереди меняется: колясочники, ходоки, острые берут подносы, кукурузные хлопья, яйца с беконом, тост, а сегодня утром — консервированный персик на обрывке зеленого салата. Некоторые острые подают подносы колясочникам. Это хроники с отказавшими ногами, они едят самостоятельно. Овощей кормят. У них от шеи и ниже ничего не шевелится, да и выше — мало что. Черные вталкивают их, когда все усядутся, оставляют на колясках у стены и несут им одинаковые подносы с грязноватого вида пищей и диетлистками, на которых написано: «Механически измельченное.» То есть яйца, ветчина, тост, бекон — каждый кусочек машинка из нержавеющей стали пережевала раз тридцать. Хорошо представляю, как она поднимает свои суставчатые губы, словно шланг пылесоса, и плюхает на тарелку прожеванный комок, как коровий блин.
Черные набивают беззубые розовые рты овощей быстрее, чем те могут глотать, и «механически измельченная» ползет у них по подбородку-пуговке и дальше, на зеленое. Черные проклинают овощей, раздвигают им рты, ворочая ложкой так, будто вырезают гнилую сердцевину яблока: «Этот старый пердун Бластик рассыпается прямо на глазах. Не понимаю, он ест пюре бекона или куски своего языка…»
Семь тридцать. Обратно в дневную комнату. Большая Сестра смотрит сквозь свои специальные стекла, всегда такие чистые, что кажется, будто их нет, кивает, тянется к своему календарю, отрывает листок — на один день ближе к цели. Нажимает кнопку пуска: бабах! — будто где-то ударили в лист железа. Всем занять места. Острым — сесть на своей стороне комнаты и ждать, пока принесут карты и «монополию». Хроникам — на другой стороне ждать головоломки из коробки Красного Креста. Эллису — идти на свое место к стене, поднять руки, чтобы вставили гвозди, и писать по ноге. Питу — качать головой, как кукла. Скэнлону — начать работать своими узловатыми руками на столе, делая воображаемую бомбу, чтобы взорвать воображаемый мир. Хардингу — начать говорить, размахивая руками-голубями, потом спрятать их под мышки — взрослые не должны так махать своими красивыми руками. Сефелту — стонать и жаловаться, что болят зубы и выпадают волосы. Всем вдохнуть, выдохнуть — строго по порядку. Все сердца бьются с частотой согласно карте ПЧ. Звук точно совмещенных деталей в едином механизме.
Как рассказ в картинках, где плоские, очерченные черным фигурки дергаются в ходе какой-то дурацкой истории, которая могла бы быть смешной, если бы не живые люди вместо нарисованных фигур.
Семь сорок пять. Черные движутся вдоль цепи хроников и тем, кто сидит спокойно, прикрепляют клейкой лентой катетеры. Это использованные презервативы с отрезанными концами, которые крепятся резиновой лентой к трубкам, проходящим под штаниной к пластиковому мешку с надписью: «ОДНОРАЗОВЫЙ. ПОВТОРНОМУ ИСПОЛЬЗОВАНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ.» В мои обязанности входит промывать презервативы в конце каждого дня. Крепят их пластырем к волосам, вечером снимают. От этого у старых катетерных хроников волосы отсутствуют, как у малышей…
Восемь часов. Стены гудят на полную катушку. Репродуктор в потолке голосом Большой Сестры объявляет: «Прием лекарств». Мы оглядываемся на стеклянный ящик, но ее там нет. Более того, она в десяти футах от микрофона, учит одну из сестричек, как аккуратно и в правильном порядке разложить таблетки на подносе. У стеклянной двери выстраиваются в очередь острые: А-Б-В-Г-Д, затем хроники и колясочники (овощам дадут позже, в ложке, смешанное с яблочным пюре). Двигаясь друг за другом, получаем капсулу в бумажном стаканчике, бросаем ее в рот, сестричка наливает в стакан воды — запить капсулу. В редком случае какой-нибудь дурак может спросить, что именно он глотает.
— Минутку, милочка, что это за две красненькие капсулы рядом с витамином?
Я его знаю. Это высокий, вечно ворчащий острый, уже известный как смутьян.
— Всего лишь таблетки, мистер Тейбер, вам полезно. Ну, быстренько глотайте.
— Бог ты мой, я сам вижу, что таблетки. Какие именно?
— Просто глотайте и все, мистер Тейбер. Ну, ради меня, а? — Бросает быстрый взгляд на Большую Сестру — как та отреагирует на ее кокетничание — и опять смотрит на острого. Тот все еще не желает принимать нечто ему неизвестное, даже ради нее.
— Мисс, я не люблю скандалов. Но и не хочу глотать то, о чем не имею представления. Почем я знаю, может, это те самые хитрые таблетки, которые делают тебя не тем, кто ты есть?
— Не волнуйтесь, мистер Тейбер…
— Волноваться? Да ради Бога, я лишь хочу знать…
Но тихо подходит Большая Сестра, смыкает свои пальцы на его руке, парализуя ее до самого плеча.
— Все в порядке, мисс Флинн, — говорит она. — Если мистер Тейбер решил вести себя как ребенок, то с ним и следует так обращаться. Мы пытались быть внимательными и обходительными. Очевидно, это неправильно. Враждебность — вот чем нас благодарят. Можете идти, мистер Тейбер, если не желаете принимать лекарство в таблетках.
— Я только хотел знать…
— Можете идти.
Он уходит ворча, когда она отпускает его руку, и все утро моет уборную, недоумевая по поводу этих капсул. Однажды я сам улизнул с одной такой красненькой под языком, сделав вид, что проглотил ее, а потом в чулане для швабр разломал и рассмотрел.
За какой-то момент, прежде чем она превратилась в белую пыль, я увидел, что это миниатюрный электронный элемент вроде тех, с которыми я был связан в корпусе радиолокационного обнаружения, когда служил в армии: микроскопические проводки, сетки, транзисторы; при контакте с воздухом она должна разлагаться.
Восемь двадцать. Выносят карты и головоломки.
Восемь двадцать пять. Какой-нибудь острый вспоминает, что имел привычку наблюдать за своей сестрой в ванной; трое его соседей по столу бросаются, сбивая друг друга с ног, записать это в журнале.
Восемь тридцать. Дверь отделения открывается, проносятся рысью два техника, от которых пахнет вином. Техники всегда двигаются быстрым шагом или рысью: их всегда так сильно клонит вперед, что они вынуждены переходить на рысь, чтобы не упасть. Их постоянно клонит вперед, и они всегда пахнут так, будто стерилизуют свои инструменты в вине. Проносятся в лабораторию и хлопают дверью, а я продолжаю мести рядом и различаю голоса сквозь яростное зззт-зззт-зззт стали по точильному камню.
— Ну что у нас сегодня в эту чертову рань?
— Одной любопытной варваре нужно вставить внутренний прерыватель любознательности. Она говорит, срочная работа, но я даже не уверен, есть ли у нас такая штуковина на складе.
— Свяжемся с ИБМ, пусть пришлют один. Сейчас проверю у снабженцев…
— Прихвати заодно бутылочку этой чистой пшеничной: чувствую, пока не подлечусь, не смогу установить простейшей детали. A-а, черт с ним, все равно лучше, чем работать в гараже…
Говорят они быстро и неестественно, как в мультиках. Я удаляюсь со шваброй, чтобы не застали подслушивающим.
Двое черных хватают Тейбера в уборной и волокут в матрацную. Одному он въехал по щиколотке. Ревет как бык. Такой беспомощный в их руках, будто стянут черными обручами.
Они швыряют его лицом на матрац. Один садится на голову, другой разрывает брюки сзади и тянет вниз — в обрамлении разорванного салатно-зеленого появляется персиковый зад Тейбера. Он, задыхаясь, посылает проклятия в матрац, а сидящий на его голове черный приговаривает: «Так, миста Тейба, хорошо…» Намазывая вазелин на длинную иглу, к матрацной приближается медсестра, закрывает за собой дверь на несколько секунд, затем сразу выходит, вытирая шприц куском штанов Тейбера. Банку с вазелином оставила в комнате. Прежде чем черный успевает закрыть за ней дверь, вижу, как второй, сидя на голове Тейбера, бумажной салфеткой вытирает с него пот. Они остаются там долго; наконец дверь открывается, они несут Тейбера через коридор в лабораторию. Теперь его зеленое содрано полностью и он завернут во влажную простыню…
Девять часов. Молодые больничные врачи, все коротко остриженные и с кожаными локтями, расспрашивают острых, чем те занимались, когда были мальчиками. Большой Сестре эта молодежь кажется подозрительной, и те пятьдесят минут, что они здесь находятся, — тяжелое испытание для нее. Пока они здесь, ритм работы нарушается. Она хмурится и делает пометки, чтобы проверить личные дела молодых людей: нет ли каких нарушений дорожных правил и тому подобное.
Девять пятьдесят. Врачи уходят, машина вновь продолжает ровно гудеть. Медсестра наблюдает за дневной комнатой из своего стеклянного ящика, картина перед ней снова приобретает железную четкость очертаний — ровное, упорядоченное движение мультфильма.
Девять пятьдесят. Врачи уходят, машина вновь продолжает ровно гудеть. Медсестра наблюдает за дневной комнатой из своего стеклянного ящика, картина перед ней снова приобретает железную четкость очертаний — ровное, упорядоченное движение мультфильма.
На каталке вывозят Тейбера.
— Пришлось сделать еще один укол, когда он начал приходить в себя после пункции, — сообщает ей техник. — Как вы думаете, может, раз уж мы за него взялись, заберем его в Главный корпус и попробуем попилить на ЭШТ, и сэконал сэкономим?
— Отличная мысль. И хорошо бы потом отправить его на энцефалограф проверить голову: вдруг потребуется работа на мозге?
Техники несутся рысью, толкая впереди коляску с больным, словно человечки из мультиков или марионетки, механические марионетки из кукольных спектаклей о Панче и Джуди, в которых считается смешным, когда куклу избивает дьявол или проглатывает вместе с головой улыбающийся крокодил…
Десять часов. Приносят почту. Иногда конверт надорван..
Десять тридцать. Является тип из службы по связям с общественностью в сопровождении дамского клуба. Всплескивает руками у двери:
— Привет, ребята. Не пугайтесь, не пугайтесь… оглянитесь вокруг, девушки… как чисто, светло! Это мисс Вредчет. Я выбрал это отделение, потому что это ее отделение. Она, девушки, точно как мать. Не в смысле возраста, ну, вы меня понимаете.
Воротник рубашки у Связей с общественностью настолько тесен, что, когда он смеется, лицо его распухает, а смеется он — не знаю над чем — почти все время тонким быстрым смехом, как будто хочет остановиться, но не может. Лицо распухает, багровеет, не лицо, а шар с нарисованными чертами. Волос нет не только на лице, но и на голове почти чисто; кажется, что он их когда-то приклеил, но они сползли ему за манжеты, в карман рубашки, за воротник. Вот почему, наверное, у него такой тугой воротничок — чтобы волосы туда больше не сыпались.
Может, поэтому он так много смеется — они все равно туда попадают.
Он водит экскурсии для серьезных женщин в ярких пиджаках клуба, которые кивают головами, когда он подчеркивает, как все изменилось за последние годы. Он показывает телевизор, большие кожаные кресла, гигиеничные фонтанчики для питья; потом они все идут пить кофе на медсестринский пост. Иногда он бывает один, стоит посреди дневной комнаты и всплескивает руками (слышно, что они влажные), всплеснет два-три раза, пока они не слипнутся, держит их, будто молится, под одним из своих подбородков и вдруг начинает кружиться. Кружится, кружится посреди комнаты, дико и безумно глядит на телевизор, новые картины на стенах, на гигиеничный фонтанчик для питья. И смеется.
То, что он видит, кажется ему настолько смешным, что он никогда не делится об этом с нами. А мне смешно, что он кружится и кружится, будто кукла-неваляшка: наклонишь ее, но утяжеленное дно сразу возвращает ее назад, она снова вертится. И никогда я не видел, чтобы он смотрел людям в глаза…
Десять сорок, сорок пять, пятьдесят. Больные курсируют туда-сюда на ЭТ, ТТ или ФТ, в какие-то подозрительные комнатушки, где стены никогда не бывают одного размера, как и полы на одном уровне. Механизмы, шум которых слышен вокруг, работают устойчиво на полных оборотах.
Отделение гудит, будто текстильная фабрика, — я знаю, я слышал однажды, когда наша футбольная команда играла со средней школой в Калифорнии. Тот спортивный сезон оказался удачным, и наши спонсоры так возгордились и увлеклись, что отправили нас в Калифорнию на матч с местной школьной командой. В городе нам нужно было побывать на каком-нибудь предприятии. Наш тренер любил доказывать, что спорт развивает не только мускулатуру; так, например, путешествуя, человек накапливает определенные знания, поэтому в каждой поездке перед игрой он загонял команду на молокозавод, свеклоферму или консервный завод. В Калифорнии это была текстильная фабрика. Когда нас туда повели, большинство наших не стали утруждать себя тщательным осмотром, глянули кое-что и вернулись в автобус коротать время за какой-нибудь игрой на чемоданах, а я остался стоять в уголке, чтобы не мешать негритянкам, снующим в проходах между станками. Фабрика и все это гудение, грохот, стрекочущие машины и люди, дергающиеся в каком-то жутком общем ритме, нагнали на меня странную дремоту. Поэтому я остался, а еще потому, что вспомнил, как мужчины из нашего племени в самые последние дни покидали деревню. Они шли на строительство плотины работать на камнедробилке — бешеный ритм, загипнотизированные однообразием люди…
Мне хотелось уйти с командой, но я не мог.
Только наступила зима, и я все еще был в куртке, которую получил за победу в чемпионате, — красно-зеленая, с кожаными рукавами и вышитым на спине футбольным мячом. На эту куртку засматривались многие негритянки, и я снял ее. Но они продолжали смотреть. Я тогда вообще-то был намного внушительней.
Одна девушка оставила свой станок, огляделась по сторонам — нет ли поблизости мастера — и подошла ко мне. Спросила, будем ли мы играть сегодня вечером, и рассказала, что ее брат — центральный защитник в калифорнийской команде. Поговорили о футболе, о том о сем, и вдруг ее лицо мне показалось каким-то нечетким, будто в тумане. Это из-за хлопковой пыли, которая висела в воздухе.
Я сказал ей об этом. А еще о том, что представил, как вижу ее лицо в утреннем тумане во время охоты на уток. Она закатила глаза, прыснула в кулак и спросила: «Чего это ради ты хотел бы побыть со мной в этой темноте?» Я ответил, что она могла бы смотреть за моим ружьем, и другие девушки тоже покатились со смеху. Я и сам посмеялся с ними. Мы продолжали болтать и хихикать, как вдруг она схватила меня за запястья и впилась в них пальцами. Черты ее лица неожиданно стали ясными и четкими, и я понял, что она чего-то страшно боится.
— Увези, — прошептала она, — увези меня с собой, большой. С этой фабрики, из этого города, из этой жизни. Забери меня в какое-нибудь… утиное местечко. Куда-нибудь забери. Ну, большой?
Ее красивое шоколадное лицо сияло передо мной. Я разинул рот и не знал, что ответить. Несколько секунд мы стояли, сцепившись, но вот тон фабричного шума изменился, и ее потащило от меня, словно какие-то невидимые цепи держали ее крепко и тянули назад. Ногти ее царапнули по моим рукам, и, как только ее оторвало от меня, темное лицо ее вновь начало расплываться в этом хлопковом тумане, становясь мягким и текучим, как тающий шоколад. Она засмеялась, резко повернулась, взлетела цветастая красная юбка, открыв на миг желтую ногу. Подмигнув мне через плечо, девушка бегом вернулась к машине, где груда ткани, переполняя стол, стекала на пол; схватила ее и легко, как перышко, кинулась в проход между машинами, чтобы сбросить тюк в приемный желоб, и пропала за углом.
Крутятся, вертятся веретена, мелькают челноки, бьют нитью в воздухе катушки, снуют девушки в цветастых юбках меж серо-стальных машин и побеленных стен — единый жуткий механизм, связанный и пронизанный насквозь белыми линиями. Все это засело во мне и время от времени вспоминается, когда я думаю о нашем отделении.
Да. Я даже знаю, что именно навевает мне эти воспоминания. Наше отделение тоже фабрика в Комбинате, и цель ее — исправлять ошибки, которые допустила жизнь: школа, церковь и т. д. Вот для чего больница. Когда же готовое изделие возвращается в общество, хорошо отлаженное, как новое, иногда даже лучше нового, сердце Большой Сестры переполняется радостью. То, что вначале поступило испорченным и разнородным, теперь превратилось в хорошо функционирующий, отрегулированный элемент — гордость всей команды и восхищение. Смотрите, как он скользит, передвигаясь с напаянной улыбкой, приспосабливается к жизни небольшого приятного городка, где на улице как раз роют траншею под водопровод. Ему это доставляет радость. Наконец-то он приведен в соответствие с окружением…
«Удивительно, как изменился Максвелл Тейбер после больницы: немного похудел, небольшие синяки вокруг глаз, но — знаете? — это совсем другой человек. Ей-Богу, современная американская наука…»
И свет в окне его полуподвального жилья каждый день горит далеко за полночь, потому что элементы замедленной реакции, установленные техниками, обеспечили его пальцам прекрасную сноровку; он склоняется над одурманенным телом жены, над двумя дочками четырех и шести лет и соседом, с которым по понедельникам играет в кегли, — приводит их в соответствие, как привели его. Так это распространяется.
Когда наконец через заданное число лет механизм останавливается, город выказывает ему свою любовь: газета помещает фотографию, как в прошлом году в День уборки кладбищ он помогал бойскаутам, жена получает письмо от директора школы о том, каким вдохновляющим примером для молодежи был Максвелл Уилсон Тейбер. Даже бальзамировщики — эти два плута и рвача — потрясены случившимся.