Я вижу, как она за стеклом со всеми прощается. Передает сестре с родинкой из второй смены записку, потом руки ее тянутся к пульту управления на стальной двери, в дневной комнате со щелчком включается громкоговоритель: «До свидания, мальчики. Ведите себя хорошо.» И включает музыку, как никогда, громко. Трет внутренней стороной запястья свое окно, разговаривает с толстым парнем, только что заступившим на дежурство, на лице брезгливое выражение, — наверное, «советует» ему лучше почистить окно; и прежде чем она закрывает за собой дверь отделения, он начинает тереть стекло бумажным полотенцем.
Механизмы в стенах со свистом вздыхают, снижая обороты. До позднего вечера мы едим, принимаем душ и снова возвращаемся в дневную комнату. Старик Бластик, самый древний из овощей, держится за живот и стонет. Водяной Джордж (черные зовут его Мойдодыр) моет руки в фонтанчике для питья. Острые сидят, играют в карты, некоторые, пытаясь добиться хорошего изображения, таскают телевизор по всей комнате в поисках устойчивого луча.
Динамики в потолке все еще орут. Причем музыка идет не по радиоволнам, она записана на длинную магнитофонную ленту и передается из дежурного поста — вот почему нет помех от аппаратуры в стенах. Пленку эту мы знаем наизусть, поэтому ее никто из нас не слышит, за исключением новеньких. Так, например, Макмерфи к ней еще не привык. Банкует в очко на сигареты, а динамик как раз под карточным столиком. Кепка у Макмерфи так надвинута на глаза, что ему приходится задирать голову и скашивать глаза из-под козырька, чтобы видеть свои карты. В зубах сигарета, говорит он, стиснув зубы, как аукционщик, которого я однажды видел на распродаже скота в Даллзе.
— …хей-хей, давай, давай, — цедит он быстро высоким голосом. — Жду вас, фраера, играй или мотай. Играешь, говоришь? Так-так-так, с королем мальчик хочет играть. Как знать. Сейчас разберусь с тобой и очень плохо, дамочку для мальчика — и он прыгает через стену, вниз по дорожке, вверх в гору и все сгружает. Разберемся с тобой, Скэнлон, и пусть какой-нибудь идиот в теплице у медсестер сделает потише эту вонючую музыку! О-о-о! Эта штука играет день и ночь, Хардинг? В жизни не слышал такого страшного грохота.
Хардинг недоуменно смотрит на него:
— Какой шум вы имеете в виду, мистер Макмерфи?
— Чертово радио. Ну и ну. Как я пришел утром, оно все еще работает. И не вешай мне лапшу, будто ты его не слышишь.
Хардинг поворачивает ухо к потолку:
— Ах да, так называемая музыка. Знаете, если сосредоточиться, ее, конечно, можно услышать, но ведь можно так же услышать, как бьется сердце, если сосредоточиться. — Он, улыбаясь, смотрит на Макмерфи. — Видите ли, друг мой, это магнитофонная запись. Мы редко слушаем радио. Новости могут иметь нежелательное воздействие на психику пациентов. А эту запись мы слышим так часто, что она просто скользит вне нашего слуха, как шум водопада становится неслышным для тех, кто живет рядом. Как вы думаете, вы бы долго слышали водопад, если бы жили где-то неподалеку?
…Я до сих пор слышу шум водопада на Колумбии и всегда слышу победный клич Чарли Медвежье Брюхо, пронзающего большую чавычу, плескание рыбы в воде, смех голых детей на берегу, женщин рядом с сушилками… — еще с того, давнего времени…
— У них музыка вроде водопада? — спрашивает Макмерфи.
— Когда спим, ее выключают, — объясняет Чесвик, — но все остальное время это уж точно как водопад.
— Черта с два. Сейчас скажу вон тому черномазому, чтобы вырубил, а то получит ногой по жирному заду!
Начинает подниматься, Хардинг трогает его за руку:
— Друг мой, именно такого рода заявления дают основание считать человека агрессивным. Вам так не хочется участвовать в пари?
Макмерфи смотрит на него:
— Вот как это делается, ага. Давят на психику? Жмут?
— Вот так и делается.
Медленно садится и замечает: «Конское дерьмо».
Хардинг обводит взглядом других острых, окруживших карточный стол.
— Джентльмены, мне кажется, в нашем рыжеволосом смельчаке наблюдается весьма неожиданное ослабление его киноковбойского героизма.
Он смотрит на Макмерфи через стол и улыбается. Макмерфи кивает ему, подмигивает и слюнявит большой палец на руке.
— Да, сэр, похоже, наш старый профессор Хардинг начинает задирать нос. Пару раз выиграл и теперь строит из себя умника. Ну-ну. Вот он у нас сидит и показывает двойку, а пачка «Мальборо» говорит, что он пасует… Ба! Он играет и ставит столько же, от-лич-но, профессор, вот троечка, хочет еще, получает одну двоечку, целых пять, профессор?! Будем удваивать или не рискуем? Еще одна пачка говорит: рисковать не будем. Ну и ну, профессор отвечает тем же, это что-то значит, оч-чень плохо, еще одна дама — и профессор проваливается на экзамене…
Из динамика вырывается новая песня, в которой много ударных и еще больше аккордеона. Макмерфи смотрит на динамик и усиливает мощность своей глотки:
— …хей-хей, о'кей, следующий, черт побери, играешь или мотаешь… разберемся с тобой!..
И так — пока не выключат свет в девять тридцать.
Я бы согласился наблюдать всю ночь, как Макмерфи играет в очко: сдает, говорит, заманивает острых и разделывает их так, что они уже готовы все бросить, потом уступает одну-две партии, чтобы вернуть им уверенность, и снова втягивает. Один раз он решил сделать перекур, отвалился на спинку стула, сцепил руки на затылке и начал рассказывать:
— Секрет прохиндея высшего класса в том, чтобы знать, что нужно тому лопуху и как ему внушить, что он это получает. Я научился этому, когда работал аттракционистом на ярмарке. Когда лопух приближается, ты ощу-у-пываешь его глазами и мыслишь: «Вот он, этот олух, который хочет чувствовать себя сильным». И всякий раз, когда он рычит на тебя за то, что ты его накалываешь, начинаешь дрожать — перепуганный до смерти зайчик! — и говоришь: «Пожалуйста, сэр. Не надо скандала. Следующая попытка за счет конторы, сэр». Так что оба вы получаете то, что вам нужно.
Вместе со стулом он наклоняется вперед, и ножки с грохотом опускаются на пол. Он берет колоду, с треском проводит по ней большим пальцем, выравнивает о поверхность стола, слюнявит большой и указательный палец.
— А вам, ребятки, знаю, что нужно для приманки: солидный, крупный банк. В следующей игре ставлю на кон эти десять пачек. Хей-хей, разберемся с вами, играем до конца…
Закидывает голову и громко хохочет, глядя, как пациенты торопятся сделать свои ставки.
Смех этот гремит в дневной комнате весь вечер, и всякий раз, сдавая карты, он шутит, старается рассмешить игроков. Но они боятся расслабиться — так давно это было. Тогда он прекращает свои попытки и начинает играть серьезно. Раз или два они выиграли у него банк, но он всегда откупался или отыгрывался, и пирамиды из сигарет все росли и росли рядом с ним.
Но вот, когда стрелки часов приближаются к девяти тридцати, он разрешает им отыграться, и они это делают так быстро, что едва помнят, как проигрывали. Он расплачивается последней парой сигарет, кладет на стол колоду, со вздохом откидывается на спинку стула и убирает кепку с глаз — игра окончена.
— Скажу вам, ребята, мой девиз — чуток выиграть, остальное проиграть. — Он расстроенно качает головой. — Я всегда считался очень приличным игроком в очко, но вы, наверное, слишком крутые для меня. У вас какая-то жуткая сноровка, которая так и подначивает сыграть завтра с такими шулерами на деньги.
Он и не рассчитывает, что они клюнут на это. Он позволил им выиграть, и все, наблюдавшие за игрой, это знают. Сами игроки тоже. Но нет такого человека среди тех, кто сейчас перебирает свою стопку сигарет — не выигранных, а только отыгранных, потому что он выиграл их первым, — у кого на лице не было бы самодовольной улыбки, как будто он самый крутой картежник на Миссисипи.
Толстый черный и второй черный по имени Дживер выдворяют нас из дневной комнаты и ключиком на цепочке начинают гасить свет; по мере того как в отделении темнеет, глаза сестры с родинкой становятся все выразительнее и ярче. Она в дверях стеклянного поста раздает ночные таблетки медленно текущей перед ней очереди и прикладывает все силы, чтобы не перепутать, кого и чем сегодня травить. Она даже не смотрит, куда наливает воду. До такой степени отвлек ее внимание приближающийся рыжий детина с ужасным шрамом, в отвратительной кепке. Она следит, как он идет от карточного стола из темной комнаты и покручивает мозолистой рукой рыжий клок волос на груди, которые выбиваются из-под узкого воротничка выданной на ферме рубашки. Я вижу, как она отступает назад, когда он подходит к двери поста, и понимаю, что Большая Сестра, вероятно, предупредила ее. (Ах да, мисс Пилбоу, прежде чем я сдам вам отделение… этот новенький, вон там, со шрамом на лице и вызывающими рыжими баками… у меня есть все основания полагать, что он сексуальный маньяк).
Макмерфи видит, какие круглые у нее от страха глаза, поэтому просовывает голову в дверь поста, где она выдает таблетки, и, чтобы познакомиться, улыбается широкой, дружелюбной улыбкой. Это приводит ее в такое замешательство, что она роняет кувшин с водой на ногу. Вскрикивает, прыгает на одной ноге, рука ее дергается — и капсула, которую она только что собиралась мне дать, вылетает из чашечки и падает ей прямо за воротник формы, где родимое пятно, как винная река, устремляется в долину.
— Разрешите вам помочь, мэм.
И мозолистая ручища, в шрамах и с татуировкой, цвета сырого мяса, всовывается в дверь поста.
— Назад! Со мной в отделении два санитара!
Глаза ее прыгают в поисках черных, но те далеко, привязывают хроников к кроватям и вряд ли быстро придут на помощь. Макмерфи скалится, поворачивает руку ладонью вверх, показывает, что у него нет ножа и лишь свет отражается от его гладкой, восковой, мозолистой ладони.
— Мисс, я хочу только…
— Назад! Больным запрещается входить в… Ой! Назад, я католичка! — И дергает за золотую цепочку на шее, так что крестик вылетает наружу вместе с потерявшейся капсулой. Макмерфи хватает воздух рукой прямо перед ее лицом. Она вскрикивает, сует крестик в рот и зажмуривает глаза, словно ее сейчас собираются пристукнуть, и стоит так, белая как бумага, за исключением этого пятна, которое стало совсем темным, точно всосало в себя всю кровь из тела.
Наконец она открывает глаза и прямо перед собой видит все ту же мозолистую рукую, а в ней — мою маленькую красную капсулу.
— …хотел только поднять эту лейку, что вы обронили.
Она громко выдыхает воздух. Берет у него графин.
— Спасибо. Спокойной ночи, спокойной ночи. — И закрывает дверь перед носом стоящего в очереди больного. Никаких больше таблеток на сегодня.
В спальне Макмерфи бросает капсулу мне на кровать:
— Хочешь свой леденец, Вождь?
Я смотрю на капсулу и отрицательно качаю головой, тогда он щелчком сбрасывает ее с кровати, как назойливое насекомое. Она скачет по полу и верещит, словно сверчок. Макмерфи начинает раздеваться, и вот из-под рабочих брюк появляются черные как уголь атласные трусы с красноглазыми белыми китами. Он видит, какое впечатление на меня произвели его трусы, и скалится.
— От студентки, Вождь, из орегонского университета, с литературного отделения. — Он оттягивает большим пальцем резинку и хлопает ею по животу. — Подарила, потому что говорит, я символ.
Его руки, шея и лицо покрыты загаром и жесткими курчавыми оранжевыми волосами. На обоих плечищах татуировки. С одной стороны надпись: «Боевые ошейники»[6], черт с красным глазом и красными рожками и винтовка М-1, с другой — колода для игры в покер, разложенная веером, — тузы и восьмерки. Он кладет свернутую одежду на тумбочку рядом с кроватью и начинает кулаком взбивать подушку. Ему дали кровать рядом с моей.
Залезает в постель и резко говорит:
— Быстрее, Вождь, а то черномазый сейчас светильник вырубит.
Я оглядываюсь и вижу: идет черный по имени Дживер, сбрасываю туфли и ложусь в постель как раз, когда он подходит, чтобы завязать на мне простыню. Покончив со мной, он окидывает все последним взглядом, хихикает и щелчком гасит свет.
В спальне становится темно, только белым пятном светится из коридора дежурный пост. Макмерфи рядом со мной дышит глубоко и ровно, одеяло на нем мерно поднимается и опускается. Дыхание становится все медленнее, и кажется, что он уже спит. Вдруг с его кровати раздается тихий горловой звук, точно лошадиный всхрап. Он и не думал спать и над чем-то про себя смеется. Наконец успокаивается и выдает:
— Ну и подпрыгнул ты, Вождь, когда я сказал, что идет этот черный. А говорили, глухой.
* * *Впервые за много лет ложусь спать без этой маленькой красной капсулы (если прячусь, чтоб ее мне не давали, ночная сестра с родинкой посылает за мной черного по имени Дживер и, пока он удерживает меня своим фонариком, наполняет шприц), поэтому я притворяюсь, что сплю, когда черный проходит мимо.
Проглотишь такую красную таблетку и не просто засыпаешь — сон парализует тебя на всю ночь и ты не можешь проснуться, что бы вокруг ни происходило. Вот почему мне дают таблетку — на старом месте я обычно просыпался по ночам и видел, что они вытворяли со спящими больными.
Лежу не шевелясь, дышу медленно, жду, не случится ли чего-нибудь. Очень темно, лишь слышно, как они скользят там в своих резиновых тапочках, дважды заглядывают в спальню, светят по лицам фонариком. Мои глаза закрыты, но я не сплю. Сверху, из буйного, раздается вопль: уу-уу-ууу — переделали кого-то на прием кодовых сигналов.
— Неплохо бы пивка, впереди длинная ночка, — слышу я, как один черный говорит другому. Резиновые тапочки пищат в направлении дежурного поста, где стоит холодильник. — Хочешь пива, конфетка с родинкой? В честь предстоящей долгой ночи?
Человек наверху умолкает. Низкий вой установок в стенах становится глуше и вскоре совсем не слышен. Вокруг ни звука — только отдаленный мягкий рокот где-то глубоко, во чреве здания. Этот звук я слышу впервые — что-то вроде того, когда стоишь поздней ночью на плотине большой гидроэлектростанции. Глухая, безжалостная, звериная сила.
Толстый черный стоит в коридоре, глазами водит по сторонам, хихикает, я его вижу отсюда. Идет к двери спальни, медленно вытирает влажные серые ладони о подмышки. На стене отражается его огромная, как у слона, тень. Вот она все меньше, когда он подходит к двери спальни и заглядывает внутрь. Снова хихикает, открывает щит с предохранителями, лезет туда рукой.
— Так-так, детки, спите крепко.
Поворачивает маховичок, пол начинает скользить вниз и уходит из-под двери, опускаясь в глубь здания, как платформа в зерновом элеваторе!
Ничто, кроме пола спальни, не движется, и мы скользим мимо стен и окон отделения с дьявольской скоростью: кровати, тумбочки — все скользит. Механизмы, — наверное, это устройства с гусеничными цепями вдоль всех углов шахты — смазаны и бесшумны, лишь слышно, как дышат больные. Мы опускаемся все ниже, и грохот под нами становится все громче. Свет из двери спальни в пятистах ярдах над этой дырой превращается в пятнышко, осыпая плоские стены шахты тусклой пылью. Вот он тускнеет, тускнеет, вдруг оттуда вырывается крик, который эхо разносит по стенам шахты вниз: «Назад!», и свет совсем исчезает.
Легкий толчок — пол касается какого-то твердого основания глубоко в земле. Темно как в гробу. Дышать все труднее, и мне кажется, что простыня начинает меня душить. Я пытаюсь ее развязать, но пол вновь дергается и плавно скользит вперед. Он на каких-то роликах, которых я не чувствую. Я даже не слышу дыхания больных и вдруг понимаю, что это из-за грохота, который постепенно стал настолько сильным, что, кроме него, ничего больше не слышно. Должно быть, мы в самой его середине. Начинаю рвать ногтями чертову простыню и уже почти высвободился, как вдруг вся стена уходит вверх, открывая взору огромный зал с бесконечными рядами машин; зал кишит потными, голыми до пояса людьми, которые бегают вверх и вниз по мосткам, в свете пламени от сотни доменных печей видны их пустые сонные лица.
То, что я увидел, выглядит так же, как я и предполагал по звуку: как внутренность огромной плотины. Громадные медные трубы уходят ввысь, исчезая в темноте. Провода тянутся к невидимым трансформаторам. Красные и угольно-черные пятна от смазки и золы на всем: на муфтах, двигателях, генераторах.
Рабочие движутся одинаковым плавным и легким полубегом-полуходьбой. Никто не спешит. Вот он задерживается на секунду, поворачивает лимб, нажимает кнопку, щелкает переключателем, искра при контакте, как молния, освещает половину лица, и он бежит дальше, вверх по стальным ступенькам, затем по мосткам из рифленой стали. Движения их четкие и ровные. Вот двое совсем рядом друг с другом, шлепнулись мокрыми боками, будто лосось ударил хвостом по воде, и снова остановка. Каждый высекает молнию другим выключателем и опять бежит дальше. Они мелькают во всех направлениях, насколько хватает глаз, эти мгновенные фотографии рабочих с сонными кукольными лицами.
Вдруг один из рабочих на ходу закрывает глаза и сваливается как подкошенный. Два его товарища, бегущих рядом, подхватывают его и тащат боком прямо в печь. Она выплевывает огненный шар, и я слышу, как лопается миллион ламп, будто шагаешь по спелым стручкам в поле. Звук этот смешивается с жужжанием и лязгом других машин.
Во всем этом есть свой ритм, словно грохочет чей-то гигантский пульс.
Пол спальни скользит вверх по шахте и попадает в машинный зал. Я вижу над нами что-то вроде транспортного устройства, какие обычно встречаются на мясокомбинатах: ролики на рельсах, чтобы перемещать туши из холодильника в разделочный цех без особого труда.