Из душанбинского детства запомнились мне редкие катания с отцом на велосипеде, не очень удобный, но ни с чем не сравнимый способ передвижения на раме. А еще поездки с уже упомянутым редакционным шофером Борисенко в открытом автомобиле. Ветер бил в лицо, сзади струилась пыль, а шофер тешил меня и себя песней: «Эх, яблочко, куда котишься, попадешь ко мне в рот, не воротишься».
Вспоминается и такое: я перехожу дорогу, а на меня надвигается большой, красивый, коричневый, лакированный, страшный «ЗИС101» со сверкающим никелем радиатором, огромными фарами, и я знаю, что в этом «ЗИСе» едет злой человек, враг народа Абдулло Рахимбаев. Он ездит специально, чтобы давить маленьких детей, и меня он тоже хочет задавить.
Тут в виде одного воспоминания выступают два, слившихся воедино. Должно быть, я видел машину, она меня восхитила и напугала, когда ее пассажир был еще не врагом народа, а председателем Совета народных комиссаров республики. Но потом он стал врагом народа, и тогда мне стало ясно, для чего он ездил по улицам на своем коричневом «ЗИСе».
Тогда Ходжент оставался почти таким, каким был и за тысячу лет до того, — одноэтажным, с грязными арыками, пыльными тополями и толстыми акациями, которые, как почтительно утверждало предание, были посажены Александром Македонским. И ничего удивительного: город и при мне жил, как до нашей эры.
Что то и из новых времен там уже было. Железная дорога, редкие автомобили и бипланы «У2», при появлении которых дети приходили в радостное возбуждение и выкрикивали что-то вроде обращенной к небу считалки: «Эроплан, эроплан, посади меня в карман. А в кармане пусто, выросла капуста…» — и дальше в том же духе. А на земле основными приметами пыльных улиц, дворов и базаров оставались верблюды, волы, ослы, бездомные собаки, слепой с лицом, побитым оспой, прокаженный с колокольчиком на шее, чайхана, таджики в стеганых халатах и с голыми брюхами, таджички с лицами, закрытыми паранджой из конского волоса.
Из обуви помнятся ичиги — мягкие сапоги очень хорошей кожи, без подошв, и галоши, блестящие, с красной ворсистой подкладкой и пупыристыми подошвами. Богатые люди ходили в ичигах с галошами, победнее — носили ичиги без галош, еще беднее — галоши без ичигов, а совсем бедные не имели ни ичигов, ни галош.
Это было время, когда люди ездили в пролетках и фаэтонах, белье стирали на ребристых стиральных досках, его же колотили толстыми рубчатыми кусками дерева и полоскали в реке. В чугунных утюгах с зубастыми крышками, какие теперь можно видеть только в музеях, раздували древесный уголь, простуженное горло полоскали керосином, а зубы драли так, что слышно было в другом квартале. Мелкие торговцы развозили по дворам на ишаках жвачки: кусок вара — пять копеек, кусок парафина — десять. На тех же ишаках прибывали к нам во двор восточные сладости: петушки, тянучки и самое вкусное блюдо на свете — чтото сбитое, кажется, из яичных белков с сахаром и еще с чемто, белое, как снег, густое, как тесто, и сладкое, как сама сладость, под таджикским названием мишоло, переназванным русскими в мешалду.
На ишаках же, иногда запряженных в двухколесные тележки (а чаще в мешках, перекинутых через спину), возили молоко, уголь, дрова, да чего только не возили! На ишаке привезли нашему соседу, начальнику НКВД Комарову, мотоцикл, упакованный в деревянный ящик со стружками. На ишаках с зазывными криками разъезжали точильщики ножей и ножниц, лудильщики кастрюль и старьевщики.
Наша улица тянулась вдоль берега реки Сырдарьи и называлась Набережная. Между улицей и берегом была еще булыжная мостовая (с арыками по обе стороны), за ней луг, а уж за ним река, отгороженная от луга насыпной дамбой против наводнений. Берег был песчаный, пологий, там женщины купались в трикотажных рейтузах с резинками под коленями и в полотняных стеганых лифчиках, а мужчины либо в кальсонах, либо совсем нагишом — входя в воду или выходя, прикрывали причинное место ладонями. А на лугу, готовясь к битвам с мировым империализмом, тренировались кавалеристы в фуражках с опущенными под подбородок ремешками. Они скакали на лошадях, преодолевали препятствия и рубили лозу, взмахивая длинными, сверкающими на солнце шашками.
Мир, повторю, в целом оставался таким, каким был и при Александре Македонском. Мощность армии все еще измерялась количеством штыков или сабель. И в этой стране одержимые безумной идеей люди намеревались завоевать весь мир и путем насилия создать самое справедливое и процветающее общество.
Первая любовь
Не знаю, устроено ли это было намеренно, но в той части Ходжента, где обитала наша семья, жили исключительно русские. Таджиков я воспринимал как иностранцев и встречал только за пределами этой части, не считая моей подружки Гали Салибаевой, а также мелких торговцев, нищих, сумасшедших и прокаженных, которые иногда забредали и к нам.
С Галей я дружил, и очень тесно. Мы ходили всегда вместе, взявшись за руки, она в таджикском шелковом платье с разноцветными расплывчатыми узорами, а я в коротких штанишках со шлейками и поперечными перемычками, в длинных чулках в рубчик, которые прикреплялись к ноге одним из двух одинаково неприятных способов. Либо резинкой, натягиваемой на ногу чуть выше колена, либо с помощью специального пояса вроде того, что носили когда то женщины, с резинками и застежками. Первый способ был неудобен тем, что резинка постоянно съезжала и падала вниз, к щиколотке, а за нею туда же соскальзывал и чулок, второй же способ постоянно напоминал мальчику, что он еще не вполне полноценное существо и на него можно натягивать что кому вздумается, в том числе и предметы женского туалета.
Когда мы с Галей куда нибудь шли, мальчишки из нашего и других дворов подбегали, загораживали нам дорогу, приплясывали, корчили рожи и выкрикивали: «Витилиго тесто, жених и невеста, тесто засохло, а невеста сдохла. Жених плакал, плакал и в штаны накакал». Я огорчался, иногда даже готов был кинуться на дразнильщиков с кулаками, но Галя меня удерживала, утешала и обещала: «Когда ты вырастешь большой, я на тебе женюсь, а когда ты будешь старенький, я буду давать тебе таблетки и порошки и греть грелку».
В детском саду, под транспарантом с благодарностью товарищу Сталину, располагался большой портрет товарища Сталина, который держал на руках девочку, сам смеялся и смешил ее, щекоча ее правую щеку своим левым усом. Эта девочка таджичка по имени Мамлакат, похожая на Галю, была немногим старше нас, но уже широко прославилась тем, что первая в мире догадалась убирать хлопок двумя руками, а не одной. Воспитательница тетя Паня рассказывала нам, что Мамлакат, достигнув очень больших успехов в уборке хлопка, была приглашена в Москву, в Кремль, где дедушка Калинин лично вручил ей орден Ленина, а Сталин поднял ее на руки.
Глядя на портрет, я завидовал, огорчался и думал, что, если бы меня послали на хлопок, я бы не хуже Мамлакат догадался убирать его двумя руками. Ведь додумался же я своим умом, что, если буквы, которым меня научила бабушка, приставлять одну к другой, из них сложатся слова. И с радостью убедился, что прав, прочтя то, что написано на транспаранте, название газеты «Известия» и вывеску «Продовольственный магазин». Так что я тоже не самый глупый мальчик и до двух рук сам бы непременно додумался. И тогда Сталин меня тоже поднял бы на руки.
Тетя Паня
По праздникам — 23 февраля, 1 мая и 7 ноября — к нам в детсад приводили кавалериста со шпорами на сапогах и с длинной саблей на боку. Он рассказывал нам о героической истории Красной Армии, о боях с коварными басмачами и давал потрогать саблю, впрочем, не вынимая из ножен. Нам в детсаду вообще рассказывали очень много важных вещей: о втором съезде РКП(б), о взятии Зимнего дворца, о коварных происках троцкистской оппозиции, и только наша воспитательница тетя Паня читала нам какие то истории про зайчат, поросят и волков.
Тетя Паня, как я заметил, почему то отличала меня от других и иногда во время обеда сажала за стол рядом с собой. Раза два или три она с разрешения мамы забирала меня на выходные дни к себе домой, где жила вместе со своей матерью. Там обе женщины развлекали меня и готовили мне обед, усаживали меня за стол, как взрослого, вернувшегося с тяжелой работы мужчину, и смотрели с умилением, как я ем.
Только став взрослым, я понял, что тетя Паня и ее мать жалели меня, потому что я жил без папы. Они, вероятно, знали, где был мой папа и почему.
Еще о Гале
Галю Салибаеву, свою подружку раннего детства, я помнил всю жизнь, и лет через тридцать с лишним после того, как мы расстались (а тогда нам было по восемь лет), был рад узнать, что и она меня не забыла. В семьдесят каком то году мой друг Камил Икрамов (он еще не раз появится на этих страницах) зашел ко мне перед очередной поездкой в Среднюю Азию. Обычно он ездил на родину своего отца в Узбекистан, но на этот раз собирался по каким-то делам завернуть и в столицу соседней республики Душанбе. Я к нему обратился с нелепой на первый взгляд просьбой — найти некую Галю Салибаеву.
— А как, где, по каким признакам или приметам я буду ее искать? — спросил Камил. — Ты знаешь хотя бы, чем она занимается или кто ее родители?
Точно я ответить не мог, но мне помнилось (и это было все), что ее отец как будто работал в Ленинабаде директором какой то школы. Данных было слишком мало, чтобы на что то надеяться. Но Камил из командировки вернулся с известием, которому сам был удивлен: Галю он нашел, и это было нетрудно. Она жива здорова, хорошо меня помнит, передает привет и рада была бы встретиться.
— Но тебе вряд ли захочется встретиться, потому что она замужем и муж ее Председатель Верховного суда Таджикистана.
Если иметь в виду, что я в описываемое время был диссидентом, то есть лицом, пребывавшим практически вне закона, наша встреча вряд ли была бы приятна и ей. Прошло еще много лет, и в конце девяностых годов меня в Москве нашел по телефону муж Галиной дочери. Сказал, что Галя недавно умерла, но пока была жива, время от времени меня поминала и рассказывала домашним о нашем детском романе.
Люди и животные
Ходжент ввиду частых землетрясений был почти весь одноэтажный, таким был и наш дом, длинный, похожий на барак, но с отдельными, отгороженными друг от друга двориками — каждый на две семьи. В этих двориках жильцы разводили цветы и летом спали среди цветов на открытом воздухе. Моя кровать стояла рядом с кроватью моего друга Женьки Чепенко. Ложась спать, мы шепотом вели между собою нескончаемые дискуссии о том о сем. Например, о том, можно ли саблей перерубить толстое дерево. Или Женька начинал спорить, что он старше меня, потому что он тридцать первого года рождения, а я тридцать второго. С чем я никак согласиться не мог, точно зная, что тридцать два больше, чем тридцать один. Память о наших разговорах перед впадением в сон под низко висящими крупными звездами была бы приятной, если бы не укус скорпиона, которого я во сне случайно коснулся рукой. Боль от укуса была столь велика, что остаток ночи я бегал по двору и орал, перебудив всю округу.
Кроме отдельных двориков, было еще пространство между нашим домом и сараями, как бы общий двор, где водилась в больших количествах всякая живность, включая свиней, коз, кур, кошек и собак. Собаки все были бездомные, но опекаемые людьми: они жили у нас у всех, приходили в плохую погоду и ложились в коридоре. Иногда прибегали, поджав хвосты, прижимались к стене и мелко мелко дрожали. Это значило, что вскоре во дворе появятся мерзкие люди — собачники, а с ними телега с клеткой, где уже воют отловленные животные, из которых потом, как говорили, изготовят вонючее черное мыло. Нашим собакам удавалось спастись, и когда опасность миновала, они проявляли известную деликатность и уходили во двор.
Папа в командировке
В Ленинабаде, чем стал очень скоро Ходжент, мы жили сначала вчетвером: бабушка, дедушка, мама и я. Папа остался в Сталинисте и у нас не появлялся. Поначалу меня это не удивляло: будучи журналистом, он и раньше пропадал, иногда подолгу. Но в конце концов я заметил, что отсутствие отца затягивается, и стал спрашивать у мамы, где папа. Мама отвечала: папа в командировке. Шло время, я все реже спрашивал, где папа, но, когда спрашивал, ответ всегда был один: папа в командировке.
Однажды я прибежал домой в слезах, когда мать была дома. Она кинулась ко мне:
— Что случилось?
— Мокрица сказал, что мой папа сидит в тюрьме, что он враг народа.
— Кто сказал? Мокрица? А наука, пойдем!
Моего обидчика по прозвищу Мокрица, который был старше меня года на полтора, мы нашли во дворе. Увидев мою разъяренную маму, он попытался залезть на акацию. Мама подпрыгнула, стащила его на землю и схватила сразу за оба уха.
— Ты зачем говоришь, что наш папа в тюрьме? Наш папа в командировке. Это все знают, что наш папа в командировке. Ты понял, негодяй? Наш папа в командировке. Где наш папа?
— В командиловке! — проорал потрясенный Мокрица и зарыдал.
Я ходил в детсад, потом в школу, а командировка отца все никак не кончалась. Облик его в моей памяти стал постепенно размываться, и одно только я помнил хорошо: у него была родинка справа над верхней губой.
Корни
Гордиться своими предками так же глупо, как и своей национальностью, но знать свою родословную, если есть такая возможность, по крайней мере, интересно.
В начале семидесятых годов двадцатого века в Америке вышла и стала бестселлером книга Алекса Хейли «Корни» (Roots). Чернокожий автор искал в Африке и нашел сведения о своих отдаленных предках, которые, хотя вряд ли берегли свою генеалогию, какую то память о себе все же оставили. После этой книги многие американцы кинулись копаться в своих родословных. Примерно то же произошло и в России с некоторым запозданием. Советские люди часто своих корней не знали и знать не хотели или, зная, но, будучи непролетарского происхождения, скрывали, зато после крушения советского строя розыски родословных стали популярны, как кладоискательство.
Мне ничего искать не пришлось. Уже когда я был в эмиграции и жил под Мюнхеном, бывший артиллерийский полковник из Югославии Видак Вуйнович прислал мне книгу своего сочинения: «Войновичи, Войиновичи, Вуйновичи и Вуйиновичи», где наше общее родословие расписано начиная с 1325 года. Родоначальником нашей фамилии был некто Воин, князь Ужицкий, воевода и зять сербского короля Стефана Дечанского. После него по мужской линии в нашей ветви известны все члены рода до единого, включая меня и моего сына Павла. Что меня больше всего удивило, что я всего лишь 16й потомок этого человека. Всегонавсего. Вот полный список моих предков по отцовской линии. У Воина были три сына: Милош, Алтоман и Войислав. Через Войислава род продолжился так: Стефан—Дейан—Джуро—Милош—Воин—Вуйо—Милош— Воин—Александр—Шпиро—Никола—Павел—Николай — и я. Если представить, что каждый член нашего рода знал деда, отца, себя, сына и внука (что вполне возможно), то три человека могли лично знать всех живших в течение шести с половиной веков. На территории бывшей Югославии национальность человека чаще всего определяется его религией, что наглядно демонстрирует род Воина. Второй его сын Алтоман, став взрослым, принял ислам, то есть превратился, насколько я понимаю, в боснийца. В девятнадцатом веке историк Коста Войнович «покатоличил» (то есть перешел в католики) и говорил о себе так: «Я по рождению серб, по мировоззрению хорват, а по вере католик». Сыновья его Луйо и Иво уже считались просто хорватами. Но дочери Луйо Ксения и Марица вернулись в православие и стали опять сербками. Иво считается хорватским писателем, классиком. Все его творчество проникнуто идеей слияния сербов, хорватов и словенцев в единый народ. Кажется, именно он был инициатором того, чтобы общий язык сербов и хорватов назывался не сербским и не хорватским, а сербохорватским. Некоторые потомки Воина сами стали родоначальниками. От Алтомана пошли Алтомановичи, от одного из Милошей — Милошевичи. А еще от разных потомков Воина пошли Войиславовичи, Сердаровичи, Лаличи, Дондичи и проч., и проч., и проч.
Воин был, наверное, самой важной персоной в нашем роду, но и после него были люди, прославившиеся на том или ином поприще: писатели (Иво Войнович из них самый известный), генералы и адмиралы итальянские, австрийские, русские. Были даже венецианские дожи. Один австрийский генерал упоминается в «Похождениях Швейка». Два адмирала Войновича служили в России одновременно в XVIII веке. Йован участвовал в Чесменском сражении под водительством Потемкина, Марко командовал Каспийской флотилией, потом первым на Черном море линейным кораблем «Слава Екатерины», а затем и всем Черноморским флотом (его сменил Ушаков). Главная пристань Севастополя, названная Графской в его честь, как ни странно, даже в советское время сохранила свое название. Мои предки поближе были не столь именитыми, но тоже моряками. Прапрадед Шпиро (Спиридон) на Адриатике в Которской бухте имел собственный флот, его отец Александр был капитаном и градоначальником города Херцег-Нови, шесть сыновей Шпиро были капитанами дальнего плавания. Во второй половине ХIХ века все шестеро пришли в Россию и здесь остались. Мой прадед Николай Спиридонович никаких дворянских званий уже не имел, но стал Почетным гражданином Одессы. На нем и на его братьях морская линия Войновичей прервалась, его дети стали людьми сухопутными. Мой дед Павел Николаевич родился в 1877 году в Одессе, но затем жил далеко от моря, в городе Новозыбков — до революции Черниговской губернии, а потом Брянской области, там родился и мой отец.
Предки мои были во многих поколениях многодетны: у Александра было шесть дочерей и четыре сына, у Шпиро — шесть сыновей и одна дочь, у прадеда Николы — шесть сыновей, у деда Павла — два сына и дочь, у моего отца — сын и дочь, у меня — две дочери и сын. Сын пока не женат, и, если у него не будет сына, эта ветвь нашего рода исчезнет. По мере захирения нашего рода истощалось и благосостояние. От флота, которым владел Шпиро, его сыновьям досталось по кораблю, а одному из его внуков — моему дедушке — ничего не перепало. По семейному преданию, дедушка рос очень застенчивым мальчиком и заикался. Стесняясь заикания, бросил школу, за что родителями был лишен наследства. Может, оно и к лучшему. Пережил революцию, гражданскую войну и в 1935 году пятидесяти восьми лет от роду умер своей смертью. А слишком умных, образованных, богатых да к тому же иностранного происхождения большевики убивали.