И все же люди не сдавались: то кто-то срывал со стен немецкие приказы, то где-нибудь на темной улице на зимнем рассвете находили труп немецкого солдата. И все опаснее становились для врагов дороги района, все ненавистнее становились им сосновые леса, что окружали городок и тянулись далеко на восток. Уже два гарнизона в дальних деревнях были уничтожены партизанами.
Сутяга жил тяжело. Давно перетаскал он на городскую толкучку в обмен на хлеб свои пожитки, давно променял на муку отрез сукна, что когда-то преподнесли ему на Первое мая. Но бутыль старинного вина он не трогал. Ему верилось, что пройдет беда, что вернется сын и на его свадьбе разопьют они это вино.
Несколько раз навещал его Кринков, всегда полупьяный, — последнее время стал он пить. Важно распахнув меховую шубу, обращаясь к старику уже не на «вы», а на «ты», толковал он о том, что после войны заведет свою аптеку. Иногда он начинал ругать местных жителей: все чего-то ждут, глядят исподлобья. Звал он Чернова на немецкую службу, обещал быстрое повышение. Потом жаловался на полицаев — таких же изменников, как и он, корил их за глупость, за неисполнительность, а главное — за то, что все ему завидуют, подкапываются под него. Старику Чернову ясно было, что Кринков — человек конченый, а ходит он к нему потому, что больше словом не с кем перемолвиться. Слушая бургомистра, Чернов молчал и глядел в пол, а тот говорил, говорил, выворачивал свою душонку.
Но однажды пришел он пьянее, чем в прошлые разы, был угрюм. Под страшным секретом сообщил он старику, что немцы под Москвой потерпели поражение, а партизаны стали все чаще нападать на гарнизоны. Он посоветовал Чернову не медлить с поступлением на немецкую службу: немецкое начальство сейчас введет строгости, могут и Чернова заподозрить в сочувствии большевикам — почему он так долго раздумывает? Потом он, тоже под секретом, сказал, что вчера партизаны напали на гарнизон в пятнадцати верстах от Красноборска. Гарнизон отбился с большими потерями, а партизаны потеряли двух убитыми. Теперь придется строже быть с населением.
— Уж чего так строже, — угрюмо молвил старик Чернов, — что ни день, то людей вешаете. Только строгость эта вам боком выйдет. Подпадете еще под закон, подпадете!
— Ты про какой это закон? — взъелся Кринков. — Мне о законах не толкуй, я не посмотрю… Я с тобой как человек с человеком говорю, а ты Сутяга был, Сутягой остался.
И, пошатываясь, вышел он на улицу, где его ждал полицай — личная охрана. Но сразу же вернулся, ударом ноги распахнул дверь и крикнул Чернову:
— Чтоб в сорок восемь часов явиться для зачисления! Не придешь — донесение напишу, тогда в Сад культуры прогуляешься, там и тебе в траншее место найдется.
Старик Чернов не очень-то испугался — вряд ли станет Кринков писать на него донос: слишком многое он выболтал ему, Чернову, побоится, что Чернов на допросе расскажет немцам о его болтовне. Но все же ничего хорошего это не предвещало — не мытьем, так катаньем Кринков доберется до него. Смерти старик не боялся, но очень хотелось увидать ему сына — тосковал по нему. Он помнил слова погонщика о том, что Николай остался в конесовхозе, догадывался, что он в партизанах. Старик бы и сам пошел в партизаны, но понимал: он не годится. Стар, да веры к нему нет, чтобы в партизаны его взяли. Да и кто ему скажет, где они, как их отыскать? В городке от него сторонились: знали, что ходит к нему Кринков.
На другой день пошел Чернов в деревню Машихино, что в семи верстах от Красноборска, менять повидло на хлеб. Повидло было последнее — он наскреб со дня бочки в эмалированную латку, завязал в платок и вышел из хибары.
Пошел он не через центр городка, а стороной, окраинными улочками. На главной улице теперь всегда околачивались немецкие солдаты, полицаи, да и виселица на Соборной площади редко пустовала, — тяжко глядеть, лучше дать крюка. Выйдя за проселок, старик оглянулся на городок, перекрестился и зашагал ровным, скорым шагом.
Было морозно. Под латаными валенками старика звонко скрипел снег. На белесом, словно заиндевевшем, небе не было ни облачка. Воздух был густ и неподвижен. Дорога вошла в бор, сузилась, начала петлять. В бору было светло и просторно. Высокие, мощные строевые сосны стояли редко, их седые кроны упирались прямо в небо, в солнце. Обломки веток, желтые чешуйки коры валялись на снегу возле деревьев, путаные заячьи следы виднелись по сторонам дороги. Старик и сам не заметил, как дошел до Машихина.
Многие избы были заколочены, кое-где на месте жилья торчали печные трубы. Старик толкнулся в одну, другую жилую избу — хлеба не было. Здесь сами голодали. Лишь в одной избе удалось обменять ему свой товар на хлеб — у старосты, и то не сразу: хозяйка долго ломалась, говорила, что повидло плохое. В пути оно замерзло — пришлось ждать, пока оттает, чтобы хозяйка попробовала. Когда попробовала, осталась довольна, дала кусок сала и буханку хлеба и даже обедать оставила старика.
Когда Чернов вышел из деревни, уже смеркалось. Шел он не спеша: торопиться было некуда. Под мышкой нес он хлеб — значит, будет сыт еще несколько дней, много ли ему надо… Несколько раз присаживался он отдохнуть на пеньки, потом брел дальше.
Уже темнело. Мороз стал еще крепче. Пугающе-звонко треснуло дерево где-то в глубине леса — и снова тишина, только снег скрипит под валенками. Взошла луна, яркая, белая, обведенная еле видным радужным кругом — такой она бывает в сильные холода. Старик утомился, его брала одышка. Слишком густ был воздух, слишком долго петляла дорога меж сосен. Но кончился лес, началось поле. Тени одиноких придорожных ветел, черные, четкие, лежали, как жерди, поперек дороги. Вдали показался Красноборск.
Старик решил идти через центр городка, чтобы сократить путь. Он пересек шоссе, побрел мимо развалин кожевенного завода. За большими его окнами белели сугробы, из них торчали черные, скрученные огнем двутавровые балки; какие-то железные лохмотья свисали с разрушенных стен.
Потом он вступил на Никольскую улицу — когда-то светлую и шумную, теперь темную и пустынную. Как тихо, как безлюдно здесь было в этот непоздний час! Темны были дома, и только в большом здании клуба светились все окна — там была комендатура.
Вот и Соборная площадь. Теперь многие обходили ее стороной, мало кто переходил наискосок, чтобы лишний раз не глядеть на проклятую виселицу. Но старик устал — на этот раз, чтобы сократить путь, пошел он по тропинке, что по диагонали пересекала площадь.
На виселице чернели два трупа, в стороне, топоча озябшими ногами, ходил немецкий часовой, из эльзасцев. У него была протоптана в снегу своя тропинка — рядом с общей тропой. Старик Чернов прошел совсем близко от виселицы, увидел карие, блестящие от мороза глаза часового, заледеневшие края башлыка над темным припухлым его лицом — и невольно глянул вверх на виселицу. Она была совсем близко.
Что-то странно знакомое почудилось ему в лице, в фигуре одного из повешенных. Старик на мгновение остановился, вгляделся, провел холодной рукавицей по глазам — и выронил хлеб. Потом — через тропинку часового, через сугроб шагнул он к виселице.
— Коля, сынок, — простонал он, обнял ноги повешенного и глянул вверх.
Прямо над склоненной головой сына, над спутанными, сбитыми в клочья волосами горела луна — голубоватым холодным венчиком окружала она голову мертвого.
Часовой толкнул старика в плечо.
— Ходи, ходи, пьяный. Нельзя. Самогон пиль много, ходи!
Старик отошел от виселицы. «Партизан Василий», — прочел он на дощечке, что висела на груди сына, и увидел широкую рану на шее, — видно, повесили уже мертвого.
— Клеб съем, клеб съем, — простуженно смеясь, крикнул часовой и нагнулся, будто хотел взять буханку.
Старик поднял хлеб и, пошатываясь, пошел по тропинке.
Часовой, довольный развлечением, поглядел вслед старику и весело, не по-немецки певуче произнес какое-то длинное ругательство.
Вернувшись в свое жилище, Чернов зажег коптилку и сел на лавку. В комнате было холодно, по углам блестел иней. Не мигая, смотрел старик на огонек коптилки. Лицо его окаменело от горя, но глаза были сухи.
Долго сидел он так. Уже начало светать, уже вдали, в доме полицая Викторова пропел петух — единственный петух, уцелевший в городке, — а старик все сидел, молчаливый, неподвижный. Уже выгорел керосин в коптилке, уже косые лучи солнца пробивались сквозь замерзшие окна, а старик не двигался. Но теперь не только страдание, не только отчаяние выражались на его лице — неумолимым гневом было опалено оно, и беззвучно шевелились губы в такт тайным, суровым мыслям.
И вот он встал, прошел в другой конец комнаты и узловатыми, лиловыми от холода руками стал шарить по полке. Пакетик с отравой был здесь. «На целую роту хватит», — вспомнил он слова Кринкова. Потом он спустился в подвал и из мерзлой земли выкопал бутыль со старинным вином. Срезав смоляную нашлепку, он вынул пробку и, налив в стакан немного вина, попробовал его. Оно было все такое же: хмельное, густое, от двух глотков тепло разлилось по телу, закружилась голова.
Потом он развернул пакетик, всыпал порошок в горло бутылки. Но порошок не растворялся — он белел на поверхности вина, у самого горлышка. Вино таило в себе тепло и сладость, но само было холодно: слишком долго лежало оно в мерзлой земле, да и здесь, в комнате, стоял мороз. Старик попробовал взболтать вино, но ничего не вышло — порошок не растворялся, не смешивался с вином.
«Нужно нагреть его, — понял Чернов, — нужно хоть немного нагреть». И он оглянулся по сторонам. Третий день у него не было ни щепки: уже давно повыдергал он все колья из палисадника, давно сжег все, что можно сжечь. Только стола и двух стульев он не трогал: это было не его добро — государственное.
Он взял топор и вышел из хибары. Возле стенки домика стояли козлы для пилки дров — придется сжечь их. Долго он возился с козлами, все-таки разрубил их, принес в комнату. Но сырые дрова не разгорались, они тлели, чадили, а тепла не было. Старик еще раз оглядел комнату. В дальнем углу ее стояла тесовая самодельная кроватка — та, в которой когда-то спал сын.
Чернов посмотрел на ленивый, робкий огонь в печке, подошел зачем-то к окну, подышал на стекло, точно ожидая за окном увидеть кого-то. Потом опять подошел к печке, стал раздувать дрова. Он дул на огонь во всю силу своих старческих легких, почти вплотную приникнув губами к огню; сырой горький дым был ему в лицо, глаза слезились, по морщинам текли слезы. Огонь оживал на мгновение — и снова черные пятна ширились на разгоревшихся было поленьях. И по-прежнему было холодно в комнате.
Старик подошел к стулу, взял его, приподнял — но опустил сразу же на место. (На спинке стула, с задней стороны, прибит был жестяной инвентарный номерок речпароходства. Но не в номерке тут было дело, а в том, что не хотелось старику оставлять о себе плохую память.) Он верил, что опять будут ходить по реке пароходы и опять в этой хибарке будет жить кладовщик, так пусть этот человек не поминает лихом Чернова, не думает, что Чернов не жалел советского добра. И он не стал ломать стула.
Он взял топор и подошел к кроватке сына, вытащил ее на середину комнаты и уже занес было топор, но потом отбросил его — стал ломать руками. Звонко заскрипели гибкие доски, с тонким стоном вылезали гвозди; откуда-то вывалился мелкий, линованный в косую клетку листок бумаги, и старик прочел на нем: «Просьба зверей не перекармливать. Ответственный за морских свинок Коля Чернов».
Старик совал в печку сухие доски, щепки, в печке метался белый гудящий огонь; потеплело, по льду на окне пошли подтеки, закапало с подоконника. Старик еще раз взболтал вино, закупорил бутыль, поставил ее возле печки, прикрыв тряпьем.
Вскоре Чернов отправился к бургомистру Кринкову. Тот занимал теперь все здание аптеки. В нижнем этаже, где прежде был зубоврачебный кабинет, Кринков устроил приемную. Огромная комната, куда вошел Чернов, вся была заставлена мягкой мебелью, натасканной из соседних домов. На стенах вплотную, рама к раме, как в комиссионном магазине, висели картины.
Бургомистр принял старика поначалу суховато, но, когда узнал, что тот пришел проситься на немецкую службу, обрадовался, потеплел и перешел на «вы».
— Это хорошо, хорошо, — сказал он, встав из-за стола и прислонясь спиной к печке. — Нам нужны верные люди. Сперва вам работу полегче дадут: будете помогать при допросах, ну, а дальше — все от вас зависит. Только не зевайте — начальство не обидит.
— Не обидит, значит? — переспросил Чернов.
— Не обидит, — подтвердил Кринков. — Только уговор: чур, под меня не подкапываться.
И он начал нудно, длинно рассказывать Чернову, какие козни плетут против него, Кринкова, его завистники.
— А когда, позвольте узнать, к коменданту пойдем для оформления на должность? — спросил Чернов.
— Сегодня господин комендант не в духе, я уж его характер знаю: вчера у него ревматизм разыгрался. Ну, а завтра пойдем — и договоримся, — начальственно изрек Кринков и добавил: — Да вы не беспокойтесь, можете считать себя принятым.
— Как бы мне, господин Кринков, с сослуживцами своими будущими поближе познакомиться, — сказал Чернов, — расспросить как и что, чтобы работать легче было… Вином угостить их, может?..
— Правильная мысль, — молвил Кринков. Потом подумал и доверительным тоном сказал: — Вот что, приходите сюда вечером часов в девять. У меня тут компания соберется, выпьем, потолкуем. Все свои, — и уже почтительным шепотом добавил: — Может быть, и господин комендант меня посетит. Он меня уже два раза посещал, вина присылал хорошего с посыльным.
— У меня бутыль вина старинного есть, еще графское, — проговорил Чернов.
— Ну… — удивился Кринков. — Для такого случая, значит, сберегли. Несите, несите его. Может, сам господин комендант захочет попробовать — вот вам и шанс выдвинуться. Вверните ему вроде тоста что-нибудь такое… поговорку какую-нибудь там такую — он любит поговорки, словечки всякие. Только договоримся так: против меня не интриговать. А услышите обо мне что-нибудь такое, полицаи говорят или, там, переводчица — вы мне в личной беседе, наедине сообщайте. Понятно? А я уж буду вам за это содействовать по службе. Понятно?
— Понятно, — ответил Чернов. — Можно сейчас идти?
— Идите, а вечером, значит, сюда.
Вечером Чернов надел чистую рубаху, вычистил пиджак, вместо латаных валенок обул штиблеты. Только пальто было потрепанное, засаленное — тут уж он ничего поделать не мог.
Он взял бутыль, обернул ее в теплую тряпку и вышел из домика на безлюдный, тихий берег реки. За рекой, над черным лесом, горела первая звезда — яркая и чистая. Старик свернул в боковую улицу, тихо пошел по ней. Он не торопился.
У Кринкова уж шел пир горой. Здесь сошлись чуть ли не все подонки Красноборска — люди, известные всем в городке и всеми ненавидимые. Вокруг круглого стола в разнокалиберных креслах сидело человек десять. Был тут и Кулагин, не раз судившийся при советской власти за воровство, а теперь пошедший к немцам в палачи; был известный своей жестокостью полицай Вальковский, была и переводчица, которую все почему-то звали Лелей Петровной, — немцы ценили ее не за переводческую деятельность, а за шпионскую. Особняком сидели два немецких унтера — важные и пьяные. Да и все были уже изрядно навеселе, и только Кринков был почти трезв. У него был свой расчет: он ждал, что зайдет комендант, — пусть комендант увидит, что все перепились, а он, Кринков, трезв. Он усиленно подливал гостям, а сам был настороже.
Когда полицай, стоявший у подъезда, доложил о приходе Чернова, Кринков сам, встретив гостя, провел его в комнату.
Старик закашлялся от дыма дешевых немецких сигарет, от резкого спиртного запаха, он на мгновение был ослеплен светом огромной керосиновой лампы, висящей над столом, и остановился в дверях. Гости зашумели.
— Да это сам Сутяга! Как состарился-то! — пьяным голосом сказала Леля Петровна.
— Встать! Суд идет! — шутовски крикнул Кулагин и действительно встал, застыл в нелепо-почтительной позе.
Все захохотали.
— Суд идет! Суд идет! Встать! — давясь от смеха, провизжала Леля Петровна.
— Суд идет! — еще громче загоготали гости, и все встали, даже немецкие унтера.
Под общий смех старик Чернов важно, спокойно пошел к столу и сел в свободное кресло. Все сели, но смех продолжался.
В это мгновение в дверь без стука вошел комендант. Послышались лицемерные восклицания радости, потом наступила почтительная тишина.
— Будьте как дома, — милостиво сказал комендант; сев отдельно, за маленький стол орехового дерева, он выпил бокал, поднесенный ему Кринковым. Потом, заметив среди гостей Чернова, он сказал:
— Итак, вы решили отдать себя службе на пользу Германии? Господин Кринков мне уже сообщил о вас. Завтра вы будете зачислены. Поздравляю вас.
Сразу кто-то налил старику вина, к нему потянулись чокаться. Старик выпил и отер рот рукавом.
— Господин комендант, наш новообращенный принес в дар собранию старинного вина. Разрешите раскупорить бутылку? — подхалимски-игриво обратился Кринков к коменданту и что-то зашептал ему.
— Раскупоривайте! — сказал комендант.
Вначале старик наполнил бокалы коменданта и Кринкова. Все остальные тоже протянули к нему бокалы, и всем он налил вина. Потом стал наливать себе — до краев. Темно-красное густое вино текло медленно, руки старика чуть дрожали, и густая струя легонько вздрагивала в такт ударам сердца.
— Позволю себе выпить за процветание Германии и ее победоносной армии! — визгливо воскликнул Кринков, подымая бокал и поворачиваясь спиной к гостям и лицом к коменданту.
Все подняли бокалы. Поднял и комендант, но потом опустил и что-то сказал Кринкову.
— Господин комендант желает, чтобы вы первым выпили, — сказал Кринков старику Чернову, — знаете, бывают случаи… Конечно, вы человек свой. Но все-таки…