К ясным зорям (К ясным зорям - 2) - Миняйло Виктор Александрович 28 стр.


И еще проведали пронырливые женщины, что Ригор очень хотел остаться малограмотным, но в своем селе, в коммуне и обязательно на рядовой работе.

"Товарищи, дожил я до коммуны, так дайте мне в ней и жить, и умереть!" - так, рассказывают, упрашивал Полищук. Но его не послушали.

"Пожить тебе дадим сколько влезет, - так, мол, ответили ему. - А вот с Буками придется распрощаться, потому как и корней своих там, и семян не оставил".

Это, как понимали женщины, намекали ему, пожалуй, на неудачную любовь к теперешней Ступиной жене, прежней пресвятой деве Ядвиге.

И хотел, говорят, Ригор куда-то жаловаться, но там не испугались и проголосовали единогласно. А когда и это не помогло несдержанному коммунару, предложили... И, говорят, побледнел Ригор и сразу согласился сделать как сказано...

Вот уже в третий раз безжалостная судьба отрывает от моего сердца близких людей.

То Ядзя Стшелецка ушла от нас искать счастья в Ступиных хоромах, нашла там кучу чужих детей, толстенную библию и узловатые руки-клещи, что рвут и мнут ее красу.

Потом люди забрали у меня последнюю любовь.

А теперь вот и нелюдимый Ригор, к которому я когда-то относился снисходительно и несколько иронически, уходит от меня в высшие сферы.

Мне теперь постоянно будет недоставать этого человека. Останусь в одиночестве без его убежденности, не будут удивлять меня его бескомпромиссность, сердить его мужицкая хитрость по отношению к "живоглотам", не будут волновать его бескорыстие, раздражать спартанский образ жизни, обижать грубость, когда речь заходит о моем будто бы интеллигентском благодушии, умилять его идиотская жертвенность в любви, одним словом, потекут дни без удивления, без волнений, без любви и гнева.

И я, должно быть, останусь без него со своими сомнениями, нерешительностью, никто меня не подтолкнет, никто не выругает искренне. И возможно, доживу я век, не осушив, как говорится, детской слезы, не заслонив никого грудью.

Но что бы там ни было - я был на стороне Коммуны.

На этом обрываются записи Ивана Ивановича Лановенко в его Книге Добра и Зла.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ, в которой автор вынужден продолжать Книгу

Добра и Зла один

Отслужили заутреню в церкви, потом вся паства пошла процессией.

Было тихо и душно. Простоволосые бронзовые деды усердно и терпеливо, точно на подвиг, которого от них никто не требовал, готовые, может, даже на смерть безропотную на глазах крещеного люда, - ради чего - никто не знал, - несли позолоченный крест и хоругви куда-то вдаль, думалось, по ту сторону жизни.

Земля была теплой и влажной, и всякий, шагавший по ее мягкой податливости, с умилением чувствовал себя навеки породненным с нею - в жизни и смерти.

От приусадебных канав дурманяще пахло купырем и лопухами. Пчелы вычерчивали бесконечные упругие спирали над бледно-розовыми цветами дерезы. Жалобное негромкое пение церковного хора, похожее на гудение пчел опьяняющим дымом расстилалось над серо-голубыми улицами.

И все - и те, кто возглавлял процессию, и те, кто плелся в хвосте, и знали и не знали, куда придут. И знали и не знали, живут ли они еще или уже умерли. В толпе человек не чувствует своей личности. Были живы, ибо дышали и двигались, были мертвы, ибо с песней неуклонно шли к мертвым.

Останавливались на улице. Тихо выговаривал отец Никифор старые, как мир, непонятные слова, потом, как воробьи, взлетали возгласы, и хор серебристыми и неживыми голосами напевал аллилуйя.

Так начинался тот день.

И еще начался он с того, что в сенях сельсовета нашли подметное письмо.

"Народ будет зничтожать всю "машинерию", что постягивали до коммуны. Друх".

- На пушку берут, - убежденно сказал Полищук. - Куркульская бумажка. Кто еще осмелится теперь пойти на преступление среди дня?

- Погоди еще, вот как напьются! А то, что сегодня у церковников мир погибать будет, даю голову на отсечение, - мрачно кинул Сашко Безуглый.

У Ригора Полищука на щеках вздулись желваки.

- Заманивают, контры, в какую-то западню.

- И хотя они этого домогаются, придется нам разделиться. На размежевание пойдешь ты, Ригор, а нам с Сашком да комсомольцами надо побыть около инвентаря. Ведь если и вправду кулачье побьет машины, что тогда в коммуне?..

Думали. Гадали. Прикидывали и так, и этак, но лучшего придумать не могли.

- И не говори, Ригор, а машины для нас сейчас - главное! - Коряк решительно провел в воздухе заковыку, похожую на запятую. - И еще милицию вызвать бы...

- Сказал! - Полищук самолюбиво нахмурился. - Что мы за власть, что мы за партийцы, ежли куркулей боимся!.. Сами и справимся. Иль, может, кто боится?..

- Иди ты!.. - вяло огрызнулся Сашко. - Герой.

- Ну, так вот!..

Полищук положил в карман свою знаменитую тетрадку, в которой были переписаны все грехи "живоглотов", и направился поторопить землемера. В десять часов смежникам была назначена встреча на половецкой меже.

Все чаще и чаще, нагнетая экстатическую дрожь и страх, останавливалась процессия, и хор металлическими и мертвыми голосами призывал неведомо к чему - к освященному преступлению? к безымянному подвижничеству? к готовности умереть - за кого? к стремлению стать рабами?

Глаза становились металлическими, тела - чугунными, отлитыми в заранее приготовленных формах. Дыхание - механическим, как у бездушного кузнечного меха. Шла процессия.

Собирались будущие коммунары одной гурьбой. В праздничной одежде, с озарением будущего на лицах. Все были знакомы и близки своими бедами, сегодняшними добрыми надеждами. И все казались непохожими на самих себя вчерашних, будничных. Женщины - красивее, ласковее, мужчины мужественнее, умнее, добрее. Еще не поднятым стоял среди них флаг. Они его поднимут.

С вишневыми кнутовищами сходились к сельсовету средние хозяева. С насмешливой снисходительностью косились на коммунаров, - глянь, глянь, вон Василина, как новая копейка, а Баланов наймит не иначе как с пряником во рту, - щурились от крепкого самосада и от удовольствия, что сегодняшний земельный передел их мало касается.

В церковной процессии впереди колыхались сельские богачи. Во взглядах - притворная святость, злое терпение, ехидная мудрость людей, знающих больше других. Что-то будет. Будет.

Церковная процессия словно бы случайно останавливается напротив сельсовета. Металлические, неживые голоса хора дурманящим дымом стелются над выгоном. Богачи суетливо крестятся. Будет. Будет...

Средние мужики озираются вокруг - чтобы не первому и не последнему, осторожно касаются козырьков. Нам и так, нам и сяк, наше дело - сторона.

Покрасневшие от решительности, коммунары остаются в картузах. И знамя растет, вырастает над ними - их человеческая красная хоругвь как знак готовности к бою.

Хоругви.

Знамя.

Хор стихает.

Будет. Будет. Будет...

Незаметно переглядываются богачи. Ничего не знаем. Ничего не ведаем. Ничего не скажем.

И совсем тихо, словно нашкодив, проходит процессия дальше.

Тесной гурьбой, со знаменем впереди, направляются коммунары в поле. За ними постепенно, как увлеченный разлитой речкой, плывет народ. Будто отважные воробьи среди грачей, снуют в толпе дети.

Из балановского двора выезжает подвода, нагруженная длинными вехами и приземистыми межевыми столбами.

Втиснутая в узенькие улицы, как вода в мельничный лоток, течет толпа.

Хоругви заплывают в притвор, деды торопливо ставят их в уголок и семенят по домам - выпить и закусить чем бог послал. И это желание такое нестерпимое, что даже ктитор Прищепа не остается с клиром наводить порядок в церкви.

Будем... И еще раз будем. Первая - колом. Вторая - соколом. Третья мелкой пташечкой.

За что мир погибает?

Через коммуну, кум, через коммуну.

В колья их. В кровь. До погибели.

Нельзя. За ними власть. Хазяи говорят не так... а вот так... И землемер, ученый человек, так он...

Тише... тише...

Надвигается на поле вторая волна. Черная.

За селом, там, где половецкие земли стыкуются с буковскими, все село сбилось в единую толпу.

Изрядная гурьба половцев, смущенно посмеиваясь, подходит к буковской земельной комиссии.

- Здравствуйте вам, на меже.

Да, видных мужиков избрала половецкая община своими представителями. Ростом - добрых футов по шесть да еще с дюймами, растоптанные босые ножищи, ручищи - хоть бочку под мышку бери, кулаки - как арбузы, а вышитые манишки на рубахах шире, чем у бедного полоска поля.

Негнущимися пальцами с кремневыми ногтями медленно достают люльки, неторопливо закуривают, сторожкими взглядами ощупывают буковцев и только потом вытаскивают бумаги со здоровенными сельсоветскими печатями - свои удостоверения.

Не такими спокойными хотелось бы видеть буковским богатеям этот половецкий сброд... Пришли по чужую землю - кланяйтесь в ноги, сучьи дети, может, и сжалятся хозяева над вашей вековой нуждой, повздыхав, поступятся каким-нибудь десятком десятин - из панской земли, раз уж так власть настаивает... А то стоят, задрав головы, щурятся от дыма, а может, и от язвительной улыбки... Двести десятин отхватят широкоштанные разбойники. И наплодят на тех десятинах столько половецкого отродья, что спустя несколько лет опять надвинутся - отдавайте еще, дурные буковцы!.. А, нет на вас поветрия!..

Два парубка из эскорта землемера волокут мерную цепь. Каждый раз по десять саженей отходит к Половцам. И какой земли!.. Ну, хватит уже, хватит, имейте совесть, закапывайте столб!.. Не слушают... уже пять раз по десять саженей оторвано от самого сердца... Пятнадцать... восемнадцать. Утирают лбы парубки - все время приходится нагибаться и распрямляться, втыкая на концах цепи железные колышки-шпильки.

Копают яму для столба. Под столб кидают серый камень - "нетленный предмет", разворачивают столб вырезом на лес, прикапывают возле него высокую веху с лохматой головушкой - пучок соломы, окапывают курган, землемеровы парубки садятся на подводу, а все остальные пешком двигаются к лесу, - там должен быть второй столб.

Зло посматривают буковцы на половецких, к которым подходят все новые и новые односельчане - старые и малые.

- Дал бог нам счастье!

- Не бог, а соввласть!

- Ну что, насытились?

- Может, вам еще и табун коней? Стадо коров? Отару овец?.. Хозяйничать так хозяйничать!..

- Ничего, сами разведем. На земле, что нам соввласть дает.

- Хорошо давать из чужого кармана. Чего нет у меня, на тебе, Сеня!..

- А ты там не дюже-то, контра!.. Вам, почитай, всю бубновскую усадьбу отдали!

- Отдали, да из рук не выпускают. У кого и боронка "зигзаг" была, так и ту отобрали на коммунию!

- А в коммуне - не ваши?

- Там сплошь голодранцы!

- Поговори, поговори! Глитай!*

_______________

* Г л и т а й - кулак, мироед (укр.).

- Ты свое глотай, а на чужое рот не разевай!..

- Петро, чего ты с ним завелся? Пошли его к черту. А не отстанет посади на ладонь и сдуй!

Сердились. Бурчали. Сжимали зубы. Искоса поглядывали на мрачного Полищука, который шел рядом с учителем.

- Хороши и эти! - кивали в сторону председателя сельсовета и Ивана Ивановича, председателя земельной комиссии. - Сами не робили на земле и отдают бездельникам, еще и посмеиваются: "Мужики будут жать, а мы будем есть!"

- Ничего, найдется и на них... Вон говорят добрые люди... хазяи... тише... тише...

К толпе подходило все больше половецких.

- Бог в помощь, люди добрые!

- Только вашей помощи и ждали, чтоб вы нас обобрали!

- Половецкие оборванцы!

- Буковские куркули!

- А ну, тихо!.. - Ригор Полищук угрожающе прищурился.

- Товарищи! - перекрыл гул своим тенорком учитель. - Не носите злобы на сердце! Оставайтесь всегда людьми. Там, где мудрость, там и справедливость!

- Оратель сухорукий!

- Если б сам над землей упревал, не то бы запевал!..

- Тише, людоньки, тише... Не настало еще время!..

Молча, сопя от напряжения, парубки землемера закопали у леса еще один столб. Сокрушенно покачивая соломенной головой, тяжело поднялась вторая веха.

- Ма-а-атушки, сколько отрезали!.. А еще ж на коммунию!.. А еще ж на кавэдэ!..

- Люди добрые, не поступайтеся!..

- Тихо! Нажрались, как свиньи браги, так идите спать! - оглянул всех Полищук. - А то... - И постучал никелированным наконечником карандаша по тетрадке.

- Он еще и грозится!.. Гад!..

- В три шеи бродяг!..

Половецкий мальчонка, задиристо блестя глазами, выскочил на свежий курганчик, затанцевал по-цыгански:

- Ой гоп, гала, наша взяла! - Похлопывал себя по бедрам, по икрам, вертелся на одной ноге, как чертенок, вырвавшийся на волю из ада. - Ой, гоп, чуки, чуки, взбеленитесь, вражьи дуки!..

Размахивая локтями, к нему кинулся Павлик Титаренко.

- Вы чего, пагшивые комнезамы?! Чего кгивишься?! - подскочил по-петушиному, ударил половецкого мальчугана кулаком по уху.

Мальчишки сцепились, покатились в канавку. Павлик уперся коленями своему противнику в грудь и дубасил куда придется.

Половецкий мужик спокойно и неторопливо подошел, одной рукой отвел Павлушкины руки, потом поднял его за рубашку и отбросил в сторону.

- Крещеный люд! - завопил Балан. - Настало время!!!

- Деток бьют!

- Постоим за родную кровь!

- Бей астролябию!

- Бей половецких босяков!

Какой-то патлатый, с безумными глазами мужик, разодрав в крике красный рот, рубанул заступом астролябию.

- Землемера не тро-о-онь! - взревел кто-то рядом. - На-аш челове-е-ек!

Брызгая бешеной слюной, буковские хозяева ринулись к подводе, хватали вехи, переламывали в спицах на колья, дубасили половецких.

- Бе-е-й!

- В кровь! В кашу! В смерть!

Побледневший Полищук выхватил наган, выстрелил в воздух.

- Стой, куркули! Убью! Кто еще раз ударит - там и ляжет!

Родичи Балана - Близнец и Харченко - набросились на него сзади, с силой выкрутили руки.

- Ты что ж, сука, хочешь нам деток перестрелять?!

Мелькали колья. Рев разрывал душу.

И тут из заросшей кустами лесной канавы, как черти из терна, вынырнули три фигуры. Согнувшись, будто крались на чужую бахчу, они приближались к побоищу.

В кучерявом, обросшем рыжей бородкой, узнали Данилу Титаренко.

- Данько Котосмал!

- Ох, этот отчебучит!..

Данько спокойно размахивал обрезом, у его подручных за плечами были ржавые винтовки на сыромятных ремнях.

- Именем советской власти вы, бандюги, арестованы! - крикнул Полищук, выдергивая руки. - Н-наган! Гады!!!

Несколько коммунаров начали пробиваться к Ригору на помощь.

Данько заметил это, наставил обрез. Его сообщники быстро скинули из-за плеч винтовки.

- Которые за Ригором - расступись! - скомандовал Данила. - А то пуля - дура, а штык - молодец. Поняли?..

За Ригором и двумя куркулями, что держали его за руки, вмиг растеклась широкая улица.

- Данила, сучий сын... Значца, так... чего надумал?

- А вы, батя, идите отсюда! Чего надумал - не передумаю! Отобрали у меня все... так чего ж мне?.. Все одно - что в лоб, что по лбу.

- Данила! Что сродственникам твоим будет - знаешь?!

- Не скулите, батя! Ибо брат на брата, а сын на отца своего.

- Люди! - закричал учитель. - Хватаем их! Во имя человечности!

- Отойдите, Иван Иванович! И вы все - прочь, все подайтесь назад! Поняли? Н-ну! - И Данила загнал патрон в патронник. Тихо, очень тихо люди стали пятиться. - Вот так оно лучше. Поняли?! Ну, так вот, Ригор, настало время. И тебе, и твоей коммунии. Притеснял ты людей, которые хазяи, мучил их, а теперь тебе будет суд. Понял?.. Которые держат его, чтоб не кидался на людей, отойдите, а то подумают, что вы мне помогали. А вы ж не хотели, чтоб он людей перекалечил!..

- Ты арестован, куркуль проклятый!.. - хрипел Полищук.

Данила рассмеялся.

- Ну и чудило!

- Люди! - опять возвысил голос учитель. - Этот изверг, душегуб покушается на советскую власть! Во имя добра!.. - И, весь побледневший, стал перед Полищуком. - Поднимется ли у тебя рука, мерзавец, стрелять в инвалида, в того, кто научил тебя читать "мама"?!

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ, где автор завершает свою работу

определением веса ненависти

На двор коммуны никто и не думал нападать. Это поняли и Сашко Безуглый, и Коряк, и те несколько коммунаров и комсомольцев, что остались караулить.

Было тихо и душно. Нестерпимое солнце слепило не только сверху, но и отраженное в лужах.

Блаженно хрюкали беспризорные свиньи, принимая бесплатные грязевые ванны в мутных лужах. Кудахтали во дворе соседские куры. Жесткими подкрыльями очерчивали магические круги ослепленные страстью индюки. В холодке под молотилкой дремал лохматый пес. Маленькие ребятишки возились возле лобогрейки, стараясь стянуть с удобного сиденья своего счастливого товарища. Густой, как борода, вьюнок с саженным купырем окружали двор, как оборонительным валом.

Не успев народиться, все звуки исчезали, как обернутые сырой паклей. И пригретая тишина, и непролазные заросли дерезы навевали покой на нескольких вооруженных людей.

Комсомолец Мить Петрук, бывший наймит Балана, добровольно взял на себя роль дозорного.

Устроившись на оголенных стропилах коровника, который еще не успели растащить по камушкам, всматривался в даль.

- Ну, что там, Мить?

- Да-а... Веху ставят...

- Слезай, а то еще шею сломишь.

- Да-а... Уж как в наймах не сломали, так больше не сломится...

И хотя солнце подобралось уже к полудню, но никакого повода для тревоги так и не было.

- Мить, бандюг не видать? Чтоб сюда шли?

- Да-а... Что они - дурные, идти туда, где их ждут...

- Провокация! - топорщил свои страшные усы Коряк. - Чует мое сердце.

Остановили деда, возвращавшегося с поля.

- Здоровы будьте, дедусь! Ох и печет!..

- Дай боже здоровья! - И, моргая выцветшими глазами, дед снимает картуз и вытирает лысину рукавом. - Беспременно град натянет... посечет... Ой, грехи наши, грехи!..

- А что там, на поле?

- На поле... на поле... - кивает дед. - Страстя господнии... что на небе... что на земле... народ отбился от пастырев... скрежет зубовный...

- А отчего?

- Сильно дюже сердятся... слова непотребные... кулаки сжимают... страстя... в бога-Христа... скрежет зубовный...

- Куркули подбивают на какую-то гадость, - сжал губы Коряк.

Бродили. Томились. Сомневались. Тревожились.

- Мить! - крикнул Коряк. - Слезь-ка!..

Назад Дальше