Боже мой, подумал он, ведь это же будет совсем другая жизнь!
— И я тебя люблю, — ответила Таня. — Ты мой хороший, таких, как ты, нет. Сейчас, миленький, будем лечиться.
Да, продолжал думать Кузнецов, это будет совсем другая жизнь. Как некстати этот инфаркт и вообще все. А не инфаркт, так я бы ее и не встретил. Как-то надо все устраивать по-новому. Надо решать с Ольгой, и вообще. Чем я заслужил явление ангела? Неужели чем-то заслужил? Она просто ангел или ангел-хранитель? Если бы хранитель, то был бы мужчина и звали бы нас одинаково. Значит, просто ангел — и все.
Между тем, двигаясь необыкновенно быстро и иногда чуть-чуть взлетая над полом, медсестра Таня делала свое ангельское дело. Она перекрыла трубочку капельницы, со словами «Хватит уже мучить человека, сколько можно» выдернула иглу из Кузнецова и отнесла стойку капельницы в угол. Потом поставила на тумбочку невесть откуда взявшуюся тарелку любимой Кузнецовым гречки, еще дымящейся жаром, то есть только что сваренной, кружку тоже дышащего огнем чая и блюдечко с некогда вожделенными конфетами «Коровка», покупавшимися к праздникам.
— И все же я не пойму, — сказал Сергей Григорьевич, голодно косясь на кашу, но давая ей немного остыть, — я никак не пойму, когда же у нас начался роман? Я здесь неделю или больше? Я же болен, у меня был инфаркт, галлюцинации, полковник, Шоссе, глупости какие-то насчет души… А тебя я один раз только и видел… И сразу в любви объяснился, старый идиот. Ведь у меня жена есть во Франции, понимаешь? Она никогда не даст мне развода миром, а войну с нею я не осилю… И вообще… извини… я ведь импотент уже, мне восьмой десяток, ты представляешь хотя бы, с кем связываешься?! Надо мною смеяться все будут, а тебя поносить…
— Ты мой любимый, — ответила Таня деловито, очевидно не придавая никакого значения его нервной речи. — Я тебя люблю и ты меня любишь, вот и все. Подвинься. А каша пока как раз остынет…
Она слетала к двери и заперла ее на ключ, вернулась и сбросила халатик.
Под халатиком она оказалась совсем молодой, худенькой, но не костлявой, с попой даже вполне внушительной. От тела ее, от необыкновенно гладкой кожи исходил золотистый свет, какой исходит от неба во второй половине ясного дня в августе. Трусы, какие-то подростковые белые трусики без всяких женских кружев и прочих украшений, она не сняла, и от этого вид у нее был не столько соблазнительный, сколько такой же озабоченный, как в халате. Будто она собралась проделать с Кузнецовым какую-то назначенную ему процедуру, требующую от нее остаться в одних этих девичьих трусиках…
— Двигайся, двигайся, — повторяла она, осторожно подталкивая Кузнецова к краю кровати, — а то провозимся и придется идти на пост, кашу в микроволновке греть…
Она быстро и осторожно влезла под его одеяло, и он всем телом почувствовал ее кожу, золотистую не только на вид, но и на ощупь. На ее теле не было ни одного волоска, будто она была обтянута шелком, и он не почувствовал ее веса, будто он обнял обтянутый шелком воздух.
— Подожди, — отодвинула она его руку, которая сама собой вспомнила привычные движения, — погоди, миленький, погоди, еще успеем, тебе рано еще, мы просто полежим пока, а потом я тебя кашкой накормлю, да? И поспишь, а когда проснешься, я опять приду. Ты уже на выписку скоро пойдешь, отпустят тебя отсюда. Поедешь домой… А я сама потом к тебе приеду, мой хороший, мой родной… Ну, что же ты неугомонный какой!.. Ну, ладно…
Еще одна галлюцинация, думал он, но эта мысль не мешала ему чувствовать ее тело, и руки, и напрягаться, и все оглушительней чувствовать ее выскальзывающее тело и руки, шершавые руки работящей бабы, руки, руки…
Каша не успела остыть, а чай был еще даже слишком горячий, так что приходилось делать совсем маленькие глотки, а потому конфеты «Коровка» расходовались очень быстро. После третьей она отобрала блюдце и высыпала оставшиеся в карман своего халатика.
— Миленький-любименький, не сердись, — попросила она умоляющим тоном, каким почти все время разговаривала с Кузнецовым, как с больным и потому капризным ребенком. — Я тебе все буду приносить, даже могу водочки принести, если очень захочешь, только ты будешь есть и пить понемногу, ладно? Понемногу ничего не вредно…
— Как же ты ко мне приедешь, — вздохнул он, — если она… Ольга, моя жена… может в любой момент прилететь и войти…
— Она летает? — Таня спросила это таким голосом, что он приподнялся и удивленно посмотрел на нее. Рядом с его постелью стояла совершенно незнакомая женщина, вишневые круглые глаза потеряли цвет, теперь это были просто небольшие черные круги, словно два ружейных дула смотрели на него. А лица — коротенького носа и будто нарисованного, выгнутого как лук рта, и вообще всего этого бесконечно милого и уже казавшегося знакомым ему всю жизнь лица — его просто не стало, лицо было стертое, пустое, каких миллионы в любой толпе.
— Она летает?!
— Ну, летает, а что? — он испугался, испугался насмерть, что Танино лицо не вернется. — «Эйр Франсом» летает с тех пор, как разбогатела, бизнес-классом… И без предупреждения — раз, и своими ключами дверь открывает…
— А, так она не сама летает! — Таня засмеялась, и лицо ее сразу вернулось, и снова вишневым сиянием засияли глаза. — Вот же я темная! Я же никогда на самолете не летала, вот и решила, что она тоже… Ну, все, миленький, допивай чай, а то совсем холодный будет, и поспи, а я здесь приберусь, а когда проснешься, я опять приду, у меня дежурство до девяти утра…
Все это тоже сумасшествие, думал он. Только полковник, и те мотоциклисты, и ужасное Шоссе — это тяжелый бред, от болезни, а этот ангел и все, что было, что мне приснилось, — это приятный сон. Выздоравливаю, значит… Она, конечно, прелестная, но не мог же я за несколько дней так… так погрузиться в это все, так прилепиться, и уже жизнь хочу поменять, уже навсегда… Да у меня и в молодости такого не было! Трахал всех подряд, какая уж любовь… Нет, было один раз, но и то не выдержал, не осилил, предал… А теперь — какая любовь, если вообще уже не мужик! Конечно, сон. Или вправду сумасшествие, вот и все.
И он крепко заснул.
Глава восемнадцатая
Бывших полковников не бывает
Он проснулся оттого, что на него смотрят. Таня вернулась, сразу вспомнил он всё, Таня вернулась, счастье!
В ногах его постели стоял
в полной парадной форме,
с аксельбантом
и в высокой фуражке с плавно поднимающейся вперед тульей, напоминающей взлетную полосу авианосца,
полковник ФСБ Михайлов Петр Иванович.
— Черт бы вас взял, полковник! — произнес Кузнецов с искренним чувством. — Всегда вы все портите… Я смотрю, вас выписали и вы на какой-то парад собрались, ну, и идите себе. Не удалась вам вербовка, несмотря на все ваши фокусы, так и доложите начальству. А будете продолжать всё это, так я прямо в больницу позову знакомых журналистов, у меня есть, и расскажу, какими методами ФСБ теперь пользуется, какие аттракционы устраивает на деньги налогоплательщиков, чтобы давить на старого ученого, последний раз имевшего дело с военными секретами еще при советской власти…
Михайлов снял фуражку и осторожно положил ее на середину пустой кровати, которая сразу приобрела торжественный вид офицерского гроба. Потом он достал из какого-то внутреннего тайника, предварительно с усилием расстегнув одну пуговицу на мундире, грязноватую алюминиевую расческу и разложил густую для его возраста седину на идеальный косой пробор. И только после этого ответил потерявшему всякое уважение к органам гражданину Кузнецову С.Г.
— Относительно пожелания вашего, — наставительно начал полковник, — которым вы так нелюбезно встретили человека, делающего вам только добро, — напомню, что оно бессмысленно, поскольку осуществлено еще восемь лет назад, после того как в госпитале меня вывели из коматозного состояния, наступившего в результате тяжелых ранений, сквозного в голову и проникающего в брюшную полость. Никакого «бы» — взял и держит, сопротивление пока бессмысленно.
— Продолжаете свои дурацкие сказки рассказывать, — усмехнулся профессор. — Ну, тем более: отправляйтесь к своему хозяину, а меня оставьте в покое.
— Еще большая бессмыслица, — спокойно возразил полковник. — К Черту я не отправлюсь, поскольку, как вы уже могли понять, принадлежу к группе сопротивления, сформировавшейся внутри структур ФСБ и планирующей изменение вечного порядка, то есть вывод человечества из-под власти Зла. Сообщу вам дополнительные сведения, составляющие, кстати, предмет государственной и военной тайны: эта группа носит название «Фсероссийские Силы Блага», так что ФСБ, этот мундир и прочее — только прикрытие…
— А то, что «Всероссийские» начинается с буквы «вэ», а не «эф», — с издевательским смехом спросил Кузнецов, — предметом гостайны является? Или у вас Ожегов под следствием сидит за разглашение?
— Зря иронизируете, профессор, — уже раздраженно ответил Михайлов. — Интеллигентный человек, а присесть не предложите…
С этими словами он сел на пустую кровать, отчего сетка ее зазвенела, а его фуражка вздрогнула и переместилась поближе к владельцу.
— Неужели вы не понимаете, что буква «эф» в начале поставлена исключительно для конспирации? — продолжил он. — То есть для того, чтобы все наши действия прикрывались мощью Федерального Союза? И мое звание, и этот мундир — все для того же, для использования того ФСБ, настоящего, — ну, не того еще, которое и называлось по-другому, а этого, в интересах другого, нашего настоящего ФСБ, Фсероссийских Сил… Понятно?
— С вашими переименованиями ничего понять нельзя, — Кузнецов сел на своей кровати и нашаривал ногами шлепанцы под ней. — Может, вас лучше вообще НКВД называть? Для ясности… Чушь эта напоминает мне какую-то популярную книжонку, которую все читали в начале перестройки…
— «Невозвращенец», — холодно уточнил Михайлов, — с автором встретитесь в ближайшее время. Проблемный господин, следует заметить, и нашим, и вашим…
— Ну а насчет всех этих спецэффектов и цирковых трюков, которые вы мне демонстрировали, — никак не попадая ногами в шлепанцы, раздраженно спросил Кузнецов, — на кой, спрашивается, черт?
— Все на тот же, — кратко ответил Михайлов. — Теперь о выписке: меня действительно сегодня выписали с диагнозом при выписке «боли за державу в области сердца, хронический патриотизм». Больничный на неделю дали… Что до парада, как вы выразились, то нам обоим предстоит весьма ответственный и почетный прием, на который офицеру положено являться по форме одежды «парадная вне строя». Кстати, а вы свой приличный костюм куда дели?
— Не знаю, — Сергей Григорьевич пожал плечами. — Когда привезли сюда по второму разу, переодели, наверное…
— Вот блин! — не по возрасту и чину воскликнул Михайлов. — Вот так вы, элита, и страну великую просрали! Ничего нельзя доверить даже на время, а мне за матценности отчитываться… Ну ладно, в машине запасной комплект есть, там и переоденетесь. Теперь главное: о пресс-конференции. Имейте в виду, Сергей Григорьевич, что ваша история болезни и запись в ней о состоянии клинической смерти, из которого вас вывели, приравнивается к вашей расписке-обязательству не разглашать сведения, полученные в ходе лечения. Это установлено секретным положением от 1938 года «О подзаконных, незаконных и попирающих конституцию действиях органов безопасности, направленных на защиту государства и приравненных к нему ответственных работников». Таким образом, если вы обратитесь к журналистам, это будет рассматриваться как уголовное преступление, если же вы сообщите о запрете обращаться к журналистам, это будет еще одним уголовным преступлением, в связи с чем будут возбу2ждены по крайней мере два уголовных дела… В общем, собирайтесь, господин Кузнецов, не тяните — это в ваших же интересах.
Кузнецов наконец нащупал под кроватью шлепанцы, в качестве которых использовал старые кроссовки с примятыми задниками, молча встал и, не совсем уверенно ступая — ноги были ватные, — направился к двери палаты. Встал под звон кроватной сетки и Михайлов, сунул под локоть свою взлетную фуражку, шагнул следом…
Весь кураж Сергея Григорьевича улетучился, пока полковник произносил свой монолог. Раздражение, решимость прекратить все это свинство, оскорбленное самолюбие и даже сомнения относительно реальности происходившего в прошлые встречи с Михайловым — все вытеснил страх. Страх этот не был вызван собственно угрозами полковника, упоминанием какого-то явно пародийного, невозможного «положения», грядущих уголовных дел, государственных интересов и прочих кошмаров. Их профессор Кузнецов привык считать давно сгинувшими в баснословных временах. Когда же нечто подобное вскользь упоминалось в телевизионных новостях, он пропускал это мимо ушей как явно не имеющее и не могущее иметь к нему какого-либо отношения… Нет, его окутал другой страх, вроде страха высоты, которой он боялся с детства, или страха некоторых болезней — реальная ишемия к ним не относилась, или страха скандалов с женой, которые вообще вроде бы ничем существенным чреваты не были… Это был страх иррациональный и потому непреодолимый. Не совсем отчетливая мысль мелькнула: страх жил в самой этой аббревиатуре, ее частое упоминание в конце концов отнимало мужество, сколько бы ты ни делал вид, что ничего не чувствуешь.
Как-то очень медленно они шли к двери, будто шагали в воде.
— Я надеюсь, Петр Иваныч, — уже у самой двери, уже протянув руку, чтобы открыть ее, сказал Кузнецов, с отвращением слыша заискивающий свой тон и фальшиво-дружеское имя-отчество, выплывшее из памяти, — я надеюсь, что участие в сегодняшнем приеме, или как там его, будет последним, что от меня требуется вашей организации? И я буду свободен?
Но ответа не последовало — вместо ответа он получил легкий, но ощутимый толчок в спину и услышал невозможное, невообразимое, но уже подсознательно ожидаемое.
— Руки, — сказали позади него, — руки за спину! И вперед, не оглядываться!
Дверь распахнулась сама собой, за ней стоял Игорь Сенин, брат.
— Брат, — постыдно обрадовался Кузнецов, — а я уж думал, что ты опять пропадешь надолго…
— Я не пропаду, не боись, — сказал брат. — Руки за спину! По сторонам не смотреть! Пошел!
Длинный больничный коридор был, как всегда, абсолютно пуст, двери во все палаты закрыты.
И только в дальнем конце коридора, там, где была дверь на пожарную лестницу, проплыла в воздухе белая тень, взлетели полы халатика.
Не бойся, прошелестело в воздухе, не бойся, все будет хорошо, только не бойся, я тебя люблю.
И я тебя люблю, ответил он.
Капитан Сенин обернулся и покрутил пальцем у виска.
— Объебала прошмандовка старика, — сказал он. — Не разговаривать! Пошел быстро!
И снова несильно, но чувствительно Кузнецова подтолкнули в спину.
Тень в дальнем конце коридора взмыла к потолку и растаяла.
Глава девятнадцатая
Высокое доверие и другие демократические процедуры
Шаги отдавались в штучном паркете звонкими ударами. От того места, где их автомобиль остановили полицейские, похожие в своих черных скафандрах на персонажей недорогой фантастики, прошли километра полтора. Брат Сенин остался возле машины, они шли вдвоем, плечо к плечу, — два пожилых джентльмена в официальной одежде. Зал был абсолютно пуст, сиял полированный пол, напоминали больницу белые стены — только медальоны со странными лепными орлами придавали торжественности помещению. Хрустально-бронзовые люстры, свешивающиеся почти до пола через каждые сто-двести метров, преграждали путь, приходилось пригибаться. С люстрами чередовались флаги, укрепленные на стенах в промежутках между медальонами, их полотнища перекрывали видимость полностью, за каждым из них могло возникнуть нечто новое, — но когда приглашенные проникали за разноцветную завесу, там оказывалась та же пустота, скользкий паркет, белые стены и орлы.
— Между прочим, — не шепотом, но понизив голос сказал полковник, — первое упоминание двуглавого орла, головы которого смотрят одна на другую, содержится в книге того же, вспоминавшегося сегодня автора. Название не слишком оригинальное — «Последний герой». Но наворотил он там всякого. Сочли возможным принять гуманные меры…
— Восемь лет? — без особого интереса к судьбе какого-то заурядного сочинителя уточнил памятливый профессор.
— Нет, решили ограничиться премией, — полковник усмехнулся. — Этого в их кругу бывает достаточно…
Позади осталось километра четыре, Сергей Григорьевич устал идти по скользкому паркету и уже еле передвигал постоянно напряженные ноги. Да ну их всех в задницу, подумал Кузнецов, повернусь сейчас и пойду обратно.
— Долго еще, Петр Иваныч? — тихо спросил он у спутника.
— Пришли, — ответил Михайлов.
И за очередным флагом обнаружилось нечто, очевидно являющееся целью их марша: посреди пустого пространства стояли два кресла с позолоченными подлокотниками и низенький стол на позолоченных же ножках.
А позади этой мебели была белая, как и все вокруг, стена, тупик. В стене зияла облицованная малахитом амбразура камина, одного взгляда на который было достаточно, чтобы понять, что огня в нем никогда не разводили.
— Ближе пяти шагов не подходить, — еле слышно приказал полковник, — на вопросы отвечать в безличной форме…
— А по имени-отчеству?.. — тоже шепотом спросил профессор.
— Вы с ума сошли, — прошелестел полковник, — имя-отчество Инструктора составляет государственную тайну, а Инспектора — военную! Вы еще Байкерами их обзовите, с вас станет…
Не договорив, он вытянулся в струну и вскинул руку к козырьку необозримой фуражки. Невольно вытянулся по-военному и профессор, потом сообразил — сдержанно поклонился.