Нарисованная кровь сочится из Христовых ран, в которых он сам виноват, которых не захотел избежать, членовредитель. Он сам себе их нанес чужими руками, чтобы вогнать в долги нас всех. Расплатился авансом за наши грехи, которых мы не совершали. Заставил тысячу поколений людей рождаться виноватыми и всю жизнь с процентами возвращать ему этот навязанный кредит. Спасибо.
Дева Мария гасит сигарету, благодарит меня улыбкой.
— Мне раздеться самой или сначала раздеть тебя?
— Не надо меня... Давай ты.
Мария поднимается медленно, не сводя с меня глаз, и правой рукой сталкивает платье со своего левого плеча — худого, белого, простого. Потом левой рукой опускает ткань с правого — хламида скользит вниз, обтекает бедра и падает к ее ногам. Она стоит передо мной нагая, прикрывая только соски.
Смотрю я на нее, а вижу перед собой все равно — синяки на тонких запястьях и косо остриженные темно-русые волосы, и высокие скулы в ретуши, и заход вечерних желтых глаз. Мотаю головой, чтобы вытряхнуть из нее образы, льдинками засевшие в моих нейронах и аксонах.
Освободи меня, молю я беззвучно Деву Марию. Избави от бесов, ибо одержим.
Я — чаша, наполненная до краев черным дегтем. Я стою смирно, боясь расплескать себя. Забери излишек дегтя, вытяни из меня яд. Я подаюсь к ней.
— Говори дальше, — просит она, и все рушится.
Я жду от Марии искусной помощи; что мне толку от девственницы?
— Что — дальше? Это ты тут шлюха, а не я! Почему я должен тебя всему учить?
Тогда она делает шаг мне навстречу. Становится на колени. Обнимает мои ноги. Проводит ладонями — от икр к тыльной стороне коленей и к ягодицам. Приникает лицом к моему паху. Ее пальцы оказываются на моей спине — уже под ремнем, обегают круг с двух сторон, останавливаются на застежке.
Клик.
Какие теплые и мягкие у нее пальцы.
Хватаюсь руками за ограду яслей, чтобы не потерять равновесие. Цепляюсь взглядом за распятие против меня.
— Смотри, — говорю я ему.
И Христос смотрит из-под набрякших век, смотрит сквозь свои притворные слезы — и молчит, потому что ему нечего сказать.
— Лжец, — шепчу я ему. — Предатель!
— Что ты говоришь? — Мария отрывается от меня. И тут же ее замещает другая женщина.
Маленькие твердые груди, стоящие соски, искусанная шея, черно-зеленые отпечатки пальцев на тонких бедрах, багровые полосы на животе и на спине. Русые волосы по плечи, брови как крылья чайки.
Аннели.
Нет. Надо прогнать ее! Надо от нее избавиться!
— Продолжай! Продолжай!
Вспоминаю другое распятие — вырезанное из темного дерева, маленькое и обшарпанное, накопившее царапин и сколов за несколько столетий. Позолота тернового венца... Он тоже смотрел на меня.
Я проваливаюсь — мне горячо, мокро, блаженно.
— Шлюха... — Я прокусываю свою губу. Слизываю кровь.
— Все хорошо?
— Хватит спрашивать меня! Хватит меня допрашивать!
— Извини... Просто...
— Что просто?! — Я отталкиваю ее. — Зачем ты это делаешь?!
— У тебя слезы, — тихо произносит она.
— Херня какая!
Она садится как рабыня — ягодицами на пятки, спина прямая, руки вдоль тела. Я размазываю кулаком стынущую водицу по скулам.
— Слезы, — настаивает она.
— Не лезь мне в душу! Ты просто блядь, вот и занимайся своим делом! — кричу я на нее. — Давай! Ну? Давай!
— Ты устал? Тебе плохо?
Она должна была просто зачерпнуть из меня дегтя маленькой ложечкой, зачерпнуть и отлить, чтобы я не переполнился. Но она вместо этого опускает в меня обе руки. И черная густая жижа плещет наружу через края. И со дна поднимается что-то... Забытое, страшное.
Это деревянное распятие, этот золотой ободок...
— Шлюха... Зачем ты ему поверила?..
Я с оттягом даю ей звонкую пощечину, как будто пощечина может остановить пробуждение того, что спало на самом моем дне. Сильно бью — так, что ее голова запрокидывается.
Она вскрикивает, отшатывается, хватается за ожог на щеке. Я сжимаюсь. Сейчас она позовет охрану, меня вышвырнут отсюда или вызовут полицию.
— Агнешка, с тобой все в порядке? — слышится из-за занавеса встревоженный голос.
Она беззвучно плачет.
— Агнешка? — повторяют за кулисами.
— Да! — зло говорит она. — Да, все хорошо!
Мне стыдно. Я чувствую, как горят мои щеки — будто это не я, а меня по ним отхлестали. Ее слезы смывают мою боль, мой страх, мои сомнения. Все смывают.
— Агнешка, — произношу я. — Прости меня. Я и забыл, что ты не Дева Мария. Что ты тут ни при чем.
— Зачем? Зачем ты так со мной?
— Это я не с тобой... Не с тобой, Агнешка. Она кивает, но взять в руки себя не может.
— Прости, что ударил тебя... Ну? Извини. Иди сюда. Я обнимаю ее, прижимаю к себе.
— Я... Я не из-за этого... — Она сначала противится, но потом обмякает, отдает себя в мои объятия. — Многим нравится... Бить.
— Все равно я не должен был... Мы же не договаривались так...
— Нет. — Она мотает головой. — Я плачу, потому что я дура. Потому что обиделась на тебя. Подумала сначала — наверное, хороший человек.
— Не надо так...
— И... Я только сегодня в этой роли, тут надбавка идет... За фетиш. Раньше я просто. Ну и... Знаешь, чтобы не думать обо всей этой херне про Деву Марию и что я ее изображаю... Просто подумала, что ты — симпатичный парень, и что...
Ну, что если бы я тебя встретила не на работе, и если бы ты не знал, кто я... Могло бы что-нибудь получиться. А ты мне просто напомнил... Что я тебя на работе встретила. Так... Как плеткой, знаешь?
— Я не тебе это говорил. Про шлюху.
— А кому?
— Так, никому.
Не могу объяснить. Не могу признаться. Этот херов мученик подглядывает за мной со своего разукрашенного креста. Одно дело — опустошить при нем простату, и другое — опростать душу.
— Видно же, что у тебя к ним всем счеты какие-то. Нормальный человек сюда разве пришел бы? Это же как в музее мумии египетские пялить... Ты старый, да? Еще при них родился?
Коммуникатор снова принимается колоть мою кожу. Вызов. Шрейер.
Я не хочу говорить с ним! Не хочу принимать похвалу, не хочу обсуждать, как все прошло. Провожу по экрану пальцем, сбрасываю его.
— Какая разница, сколько мне?
— Никакой, наверное. Просто хочется, чтобы тебя отпустило. Хочешь, я тебе...
— Нет. — Я мягко отвожу ее руку. — Нет, не надо. Меня уже отпустило.
— Не бойся... — говорит она.
Мотаю головой — отчаянно, как ребенок. Перед глазами другое распятие — деревянный крестик, золотой венец. Лестница на второй этаж, «пиу-пиу», несобранная модель звездолета, чайный цветок в прозрачной чашке... «Не бойся. Он защитит нас».
— Предатель... Обманщик... — шепчу я.
Потом еще из моего сна: веранда, гвозди, трепыхающееся тело. Потом — прозрачная крышка саркофага, опускающаяся на распростертое на мусорной куче истерзанное тело двадцатипятилетней девушки, которая мне доверилась. Как ей там тесно... Как ей там тесно...
Лица подменяют друг друга, наползают одно на другое, совмещаются. Агнешка становится подлинной Девой Марией — а после Аннели, черты Аннели превращаются в черты моей матери, которые я не вспоминаю никогда, но никогда не забывал...
— Я запутался...
И тут Дева Мария делает странное, запретное: прижимает меня к своей нагой груди, прячет мое лицо в свою ложбинку и проводит пальцами по моим волосам. Меня пронизывает ток. На самом моем дне, утопленное в дегте, лежит что-то блестящее. Деготь закручивается тягучей воронкой, и это блестящее на мгновение проглядывает...
— Ты плачешь, — говорит Дева Мария. На этот раз я не спорю.
Меня будто сводит судорогой, что-то рвется из меня наружу, издавая не то хрип, не то вой. Я зарываюсь глубже в нее, тону в горячих слезах, обнимаю ее так сильно, что она стонет.
— Шлюха... — шепчу я. — Если ты так ему верила... Зачем ты тогда... Зачем?
— Кому верила? — спрашивает Агнешка где-то далеко. — С кем ты говоришь?
— Он предал тебя, а ты предала меня... — всхлипываю я. — Какая же ты шлюха, мама...
Но она не злится на меня, а только гладит по голове, гладит — и яд выходит через мои глаза, через мой рот, и я освобождаюсь, и вдыхаю легко, и становлюсь невесомым, словно мои легкие были наполнены слезами и не давали дышать, и тянули в омут...
И четыре лица, сошедшихся в одном, разлепляются, распадаются. Аннели больше не моя мать. Агнешка больше не Дева Мария.
— Спасибо, — говорю я ей.
— Ты прости меня. Ты... Ты все же хороший человек, — отзывается Агнешка. — Но мозги у тебя набекрень.
Она целует меня в лоб, и в месте ее поцелуя зажигается солнце. Девушка с косо отстриженной челкой, с истерзанными запястьями и изодранной спиной улыбается мне из-под крышки хрустальной гробницы. Все кончено.
— Мне пора. — Я целую ее в щеку и встаю, утирая рукавом сопли.
— Я не очень поняла, что тут случилось, но приходи еще, — хмыкает она.
— Ты меня подлечила, — говорю я. — Теперь у меня хватит сил.
— На что?
Задергиваю за собой занавес и иду на ресепшен. Плачу за два часа вместо одного.
— Дева Мария сделала для вас нечто особенное? — понимающе улыбается метрдотель.
— Сотворила чудо, — улыбаюсь ему в ответ я.
Я выхожу под черное зеркальное небо, заместившее то, на котором прежние прихожане этого собора высматривали среди облаков бога. Ангелы и горгульи, святые и чудовища, Иисус и богоматерь провожают меня каменными взглядами со своих мест на фасаде клуба «Фетиш», как бы говоря «Спасибо за пожертвование».
Набираю Шрейеру. Он отвечает сразу:
— Где ты был?
— В публичном доме.
— Неужели до такой степени... — бурчит он. — Я же советовал тебе таблетки безмятежности!
— Я думаю об этом.
— Ладно... Я получил видео. Хорошо сработано. Это одно из ваших мест?
Я жму плечами. Нет никакой необходимости тебе знать, где это.
— Для тебя есть еще кое-какое дело.
Он не интересуется тем, почему я увел Аннели из квартиры, он будто бы ничего не знает о наших заплатанных гостях и не собирается выслушивать, как мне далось ее убийство. Она измельчена и несется по трубам — значит, все в норме.
— Я сутки не спал.
— Ну так выспись, — недовольно говорит Шрейер. — Потому что работа ответственная.
И пропадает.
А я лечу над мостовой, почти не касаясь булыжников ногами, лечу мимо окон-сцен, мимо людей, запершихся за дверями любых вообразимых борделей, раскручивающих там при помощи других людей пружинки своих комплексов, холящих места криво сросшихся давних переломов. Я получил то, что хотел. Пусть и они получат.
Вызвав лифт, в последний раз оглядываюсь на Мюнстер.
Я пришел сюда, чтобы здешние лекари излечили меня от обсессии. Чтобы пригасили мою похоть и дали мне чистоту мысли.
Мне нельзя было сделать это с Аннели — и я думал, что смогу заменить ее любым говорящим манекеном.
Но все случилось не так, как я хотел.
Вот и лифт.
Я боюсь, что заряд решимости иссякнет, прежде чем я успею все сделать. Но его хватает как раз. Я чувствую то самое облегчение, которого искал. И сомнение в том, что я все сделал правильно, отступило.
В центре утилизации вторсырья за мое отсутствие не произошло никаких изменений. Суетятся роботы, прирастают и убывают горы отходов, гудят саркофаги, перемалывая на атомы все лишнее, что оставляет после себя человечество.
Приближаюсь к самому дальнему из них. Его крышка поднята.
Становлюсь перед саркофагом на колени. Отключаю выставленный на таймер отложенный запуск. Оставался еще примерно час. Столько я дал себе времени, чтобы одуматься.
Я отправился в чучело собора молить о решимости не возвращаться сюда. Оставить все как есть. Избавиться от телесной прихоти. Перетерпеть. Дождаться, пока таймер сработает и все наладится само.
Но дело было не в желании. Не только в нем.
Просто я представил себе, как ей будет тесно там, под закрытой крышкой... Просто я не смог разобрать на атомы ее красоту. Я нагибаюсь к Аннели и целую ее в губы.
Снотворное должно действовать еще два часа, но она вздрагивает и открывает глаза.
Глава XI. ЭЛЛЕН-БЕАТРИС
— «Картель» есть?
— Из текил у нас «Золотой идол» и «Франсиско де Орелльяна», — поджимает губы официант.
Бутылка каждой — как мое месячное жалование.
— «Идол». Дабл-шот, — киваю я.
— А вам, мадемуазель? Сегодня у нас, как видите, колониальная тема, и я рекомендовал бы попробовать южноафриканские красные вина.
Горячий ветер сечет белыми песчинками лицо — пахнет пряностями, небо закрашено ало-желтым, поводят ветвями черные на оранжевом фоне раскидистые деревья, и спешит окунуться в надвигающуюся тьму стадо рогатых антилоп — не зная, что спешить некуда. Парусиновый навес, натянутый над нашими головами, надувается и хлопает на турбовентиляторном ветру, укрывая нас от проекционного солнца.
«Кафе Терра», тысяча двухсотый ярус, башня «Млечный путь». Наверное, самый дорогой ресторан из всех, в которых мне доводилось бывать. Но ведь и случай торжественный.
— Мне просто воду. Из-под крана, — говорит Эллен.
— Разумеется, — сгибается официант и пропадает.
Эллен в темных очках-авиаторах, медовые волосы поставлены коком на лбу и собраны в хвост на затылке. На ней куртка с поднятым воротником, штаны с карманами и нарочито грубые шнурованные ботинки. Кажется, она знала, какая в «Кафе Терра» сегодня тема.
— Эти животные... — Обратившись ко мне своим идеальным профилем, она смотрит вправо, в саванну. — Их ведь на самом деле давно нет. Ни одного из них.
В полусотне метров от нас останавливается семейство жирафов. Родители объедают ветки акации, детеныш трется мягкими рожками о задние ноги матери.
— Саванны этой тоже нет. — Я вежливо поддерживаю разговор. — Или раскопана, или застроена.
— А мы с вами смотрим прямую трансляцию из прошлого... — Она запускает как юлу латунный маленький портсигар.
— Вообще это запись, сделанная панорамными камерами, — на всякий случай уточняю я.
— Вы не поэт.
— Я точно не поэт, — улыбаюсь ей я.
— Не знаю, видели ли вы когда-нибудь жуков в янтаре? — Эллен открывает портсигар, извлекает одну из своих черных сигарет. — Букашки попадали в свежую смолу в доисторические времена, а потом смола твердела и... У меня когда-то было такое янтарное полушарие, а в нем — бабочка со слипшимися крыльями. Когда-то в детстве.
— Скажете, что саванна вокруг — как огромный кусок янтаря, в котором застряли на долгую вечность все эти несчастные твари? — киваю я на маленького жирафа, который резвится, задирает отца, бодается с его ногами; тот даже не слышит, что происходит внизу.
— Нет. — Она затягивается. — Они ведь как бы снаружи этого полушария. Внутри — мы.
Официант приносит мне мой дабл, ей — стакан с водой из-под крана. Эллен бросает в него щипчиками куски льда, наблюдает за тем, как они плавятся.
— А вы боитесь старости? — Я проглатываю половину «Идола».
Она тянет воду через соломинку, смотрит на меня невидимыми глазами из-за своих девчоночьих клубных очков.
— Нет.
— Сколько вам лет? — спрашиваю я. Она жмет плечами.
— Сколько вам лет, Эллен?
— Двадцать. Нам ведь всем двадцать, разве нет?
— Не всем, — говорю я.
— Вы за этим меня хотели увидеть? — Она раздраженно отставляет стакан в сторону, поднимается.
— Нет. — Я сжимаю кулаки. — Не за этим. Это по поводу вашего мужа.
Перед тем как войти к Эриху Шрейеру, я рассасываю таблетку успокоительного.
А пока она не подействовала, унимаю тремор мантрой собственного сочинения. Слабак. Слабак. Слабак. Ничтожество. Ничтожество. Ничтожество. Жалкий безвольный идиот, говорю я себе.
Вытягиваю перед собой руки, медленно выдыхаю. Кажется, они не дрожат. Тогда только я вызываю лифт.
Обычный небоскреб, уровнем выше — производство вживляемых чипов, уровнем ниже — представительство корпорации, торгующей водорослями и планктонной пастой. Вокруг офиса Шрейера — тьма других офисов: адвокаты, бухгалтеры, налоговые консультанты, черт знает что. На его двери написано просто: «Э. Шрейер». Возможно, продавец пищевых добавок, возможно, нотариус.
Сперва приемная: некрасивая секретарша и композитные хризантемы. Дальше дверь — как бы в сортир. За ней — пятеро сотрудников безопасности и буфер-сканер. Пока система проверяет меня на взрывчатку, оружие, радиоактивные вещества и соли тяжелых металлов, я торчу в тесной герметичной клетке. Сканер всасывает воздух, тикает рентген, стены давят меня. Жду, жду, молчу, потею, потею.
Наконец загорается зеленый свет, барьер поднимается, я могу идти дальше. Шрейер ждет меня.
На весь огромный кабинет мебели — стол и два стула. Самые простые, в любой забегаловке они смотрелись бы на своем месте. Но это не скромность, это изысканная расточительность. Использовать лишь два из ста квадратных метров, а прочее обставить бесценной пустотой — это ли не шик?
Из четырех стен две — стеклянные, и вид из них открывается на великолепный «Пантеон», башню, целиком принадлежащую Партии Бессмертия: неохватная беломраморная колонна, возносящаяся на две тысячи метров и увенчанная репликой Парфенона. Там проходят ежегодные съезды, там находятся штабы всех партийных бонз, туда приезжают на поклон политики любых мастей со всего континента. Но Шрейер по какой-то причине предпочитает любоваться на «Пантеон» со стороны.