Будущее - Глуховский Дмитрий Алексеевич 32 стр.


У меня за спиной — рюкзак. В нем — форма Бессмертного и маска Аполлона. Сканер личности и уколы акселератора. Забудь о смерти. Забудь о смерти. Забудь о смерти.

— Эй!

— Что?!

— Ты вспотел весь. Тебе тесно? — Это Аннели.

— Нет... Я... Да, накатило... Извини...

Негритянка с косичками качает на коленях губастого мальца с приплюснутым носом. Тот таращит на меня свои глазищи со снежными белками, скалит сахарные зубы. Был бы я тут не один, а со своими товарищами, отправился бы ты, малыш, в интернат и там бы скалился. Там бы из тебя сделали человека, а мамуле твоей впаяли бы акс; а если бы тебе повезло и ты однажды из интерната вы-пустился, из тебя бы вышел отличный крысолов. Нюх на своих у тебя должен быть развит, и Фаланга использовала бы тебя для норной охоты, засылала бы тебя в самые тесные крысьи лазы, куда больше никто не протиснется, а ты бы выносил нам оттуда за шкирку верещащую коричневую мелюзгу, и ей мы бы тоже отбивали память, вышибали спесь и учили бы ее травить себе подобных — и так, пока мы не легализуем всех ублюдков и не изведем всех их родителей, пока не защитим Европу от...

— Кто здесь Аннели? — кричит черная медсестра в нечистом халате, выйдя из кабинета. — Доктор сказал, у вас срочно, давайте без очереди.

Ее забирают у меня — Аннели, — и мне больше не за кого держаться.

— У вас будет маленький? — склоняясь ко мне, с улыбкой шепчет индуска в сари.

— Я не знаю, — говорю я.

— Волнуетесь? Волнуетесь, я вижу! Не переживайте, все будет хорошо! Говорит, говорит и гладит по голове свою дочь-двухлетку. Глаза у девчонки светло-серые, волосы — жесткие, будто из нановолокна, и собраны в два огромных черных хвоста. До меня доходит: Европа — ее имя.

— Когда я была беременна Европой, я очень боялась. У меня несколько раз шла кровь, — зачем-то сообщает мне индианка. — У мужа опасная работа, иной раз не знаешь — живой он или убили. Все нервы вымотаешь, пока ждешь его. Один раз его принесли на порог и оставили умирать, в животе — дыра с кулак. Я была на шестом месяце. Ну, отыскала сестру, взяли его за руки и за ноги и понесли к доктору на двадцать этажей выше. Когда дотащили, я думала — все, малыша я потеряла. Все ноги были в крови. Но она сильная. Удержалась! Дети хотят жить, да, сеньор, и так просто их не уморишь.

— Спасибо, — говорю я, хотя хочу сказать «заткнись».

— Так мило, что ты пришел сюда со своей девушкой. Она очень красивая! Ты ее любишь?

— Я?

— Раз волнуешься за нее — значит, любишь! — уверенно заявляет индуска. — У вас, наверное, будут красивые детки.

— Что? Почему?

— Когда любишь, красивые детки родятся, — улыбается она.

— Соня! — выходит медсестра. — На осмотр.

— Посидите с Европой? — поднимается индианка. — Она вас не боится.

— Почему это она должна меня бояться? Но...

Но прежде чем я успеваю сказать «нет», мамаша уже пропадает в одном из кабинетов. Европа без спросу забирается ко мне на колени. Пот течет у меня по вискам. Колено жжется и давит, словно на нем сидит не маленький человек, а какой-то индийский демон.

— Тебя как звать? — не глядя на меня, спрашивает демон.

— Эжен, — отвечаю я.

— Эжен, качай меня. По-жал-ста. Давай! Хочу как он! — Соня показывает пальцем на негритенка.

Она весит килограммов десять — и тонну. Нога сейчас отвалится. Что я здесь делаю? Как я сюда попал? Я поднимаю колено вверх и опускаю вниз.

— Ты плохо качаешь, — разочарованно говорит демон.

Негритенок показывает Европе лиловый язык. Чей-то ребенок начинает рыдать, расходясь и выдавая оглушительные визгливые пассажи. Мать не может его успокоить и через пару минут бросает это занятие вообще. Тонкий вой, как у дрели, которой мне сверлят череп, выбрав, где кость похлипче, и заходя через ухо.

— Тебе плохо? — со своим детским акцентом выговаривает Европа.

— Я в аду, — честно отвечаю я.

— А что это?

Я здесь из-за Аннели. Потому что не знаю, как оставить ее.

— Не болей, по-жал-ста, — просит девочка и тянется, чтобы погладить меня по голове.

Ее пальцы раскалены. Она дотрагивается до моих волос — и мои волосы вспыхивают. Я хочу, чтобы она убралась с моих коленей. Спина мокнет.

Маленький бабуин с лиловым языком воспользовался моим паническим ступором, слез со своей мамки, забрался мне за спину и расстегивает мой рюкзак. Хватаю его за руку, сдергиваю с дивана, сую его под нос этой раззяве.

— Держите это при себе, ясно? Он хотел меня обворовать! С детства растят своих...

— Эжен.

Аннели стоит надо мной — бледная, серьезная. Ее шатает.

— Все в порядке?

— Нет. Не все в порядке. — Она кусает губу. — Можешь за меня заплатить? У меня нет коммуникатора...

— А... Это. Конечно. Тебя...

Она рассеянно следит за моими губами, словно ее контузило и она не слышит моего голоса.

— Мне сказали, что у меня не будет детей.

— ...отпускают, или мы еще должны... — договариваю я начатое.

— Никогда.

Очередь из сборища одноклеточных мгновенно превращается в единый организм, состоящий сплошь из ушей и глаз; синхронно наводится на нас всеми своими чувствительными усиками, ложноножками и всем прочим; сначала притихает, всасывая услышанное, а потом принимается с урчанием переваривать это. Всем есть дело до того, что Аннели больше не сможет забеременеть.

— Ну... Ладно. Я сейчас. Слезай! Освобождаюсь от Европы, иду платить за прием.

Значит, жизни Аннели ничего не угрожает; я-то боялся, что эти скоты сделали с ней что-нибудь посерьезнее. А дети... Куча народу добровольно стерилизуется, чтобы не рисковать. Зато никакая тварь вроде Рокаморы не провернет с ней такой грязный трюк еще раз; зато Бессмертным будет теперь нечего ей предъявить. Бесплодна — значит, вечно молода, вечно красива, всегда здорова. За все приходится платить, да. Но разве может бессмертие стоить еще дешевле?

— Вы ее жених? Мне очень жаль, — вздыхает медсестра, принимая оплату.

— Очень жаль?

— Она вам не сказала? — Сестра прикрывает свой большой рот желтой ладонью. — У нее там... Мы сделали что могли, но...

— Вы про бесплодие?

— У нас, конечно, просто гинекологический кабинет, но это вам везде скажут. Что с ней случилось? Так жалко девочку... Можете показать ее другим специалистам, разумеется... Профессорам, если найдете... Но доктор говорит, шансов нет...

— Нет так нет. Можно о предохранении не заботиться, — пожимаю плечами я. Медсестра ничего мне не отвечает, только раздувает широкие ноздри и отдается своему допотопному компьютеру, больше меня не замечая.

Я возвращаюсь к Аннели. Она смотрит в точку; витает в методических плакатах, которыми обклеены все стены.

— Я все. Пошли?

Хотел бы я знать, куда мы пойдем теперь.

Но мы не идем никуда: Аннели никак не может оторваться от плакатов. Это этапы формирования эмбриона. Очень интересно.

— Аннели?

— Да. Ладно. — И не двигается с места.

Забываю про маленькую Европу, цепляю Аннели на крюк, движемся к выходу. Очередь никак не может отклеить от нас свои усики-глаза; сочувствие в них, что ли? Подавитесь вы своим сочувствием. Хлопаю дверью.

Шагаем кое-как, Аннели — отдельно, ее ноги — отдельно. Через пару десятков метров она и вовсе отпускается и усаживается на пол.

— Тебе плохо?

— Он ведь сказал — никогда?

— Кто сказал? Ты о чем?

— Он сказал, детей не будет никогда.

— Ты из-за этого бесплодия? Да какая разница...

— Я ведь не хотела его. Вообще не хотела... — Она бормочет так, что почти ничего не разобрать, мне приходится сесть на корточки рядом с ней. — Дети, кому они нужны...

— Тем более. Подумаешь, ерунда какая!

— Случайно получилось. Забыла принять таблетку... Боялась Вольфу сказать. Но раньше я не хотела, я сама не хотела, а сейчас... За меня решили. Решили за меня, что у меня никогда не будет ребенка. Странно.

Расселись мы неудачно: проход темный, несет дерьмом, по обе стороны — дверные провалы каких-то берлог, изнутри валит дурной сладкий дым, кажутся наружу мерзотные хари, любопытные нехорошим, голодным любопытством.

— Вставай, — говорю я. — Вставай, нам надо идти.

— Это как приговор. Даже если я захочу когда-нибудь, у меня его все равно не будет... Как такое можно решить за кого-то?

Они вываливают из своего логова один за одним — бледные шакалы, выцветшие без солнца, потому что солнце и небо эти ублюдки замазали граффити. Руки до колен, спины перекорежены — всю жизнь гнутся в три погибели, глазенки обшаривают меня, Аннели, оценивают, прикидывают, как наброситься, куда впиться, как распотрошить половчей.

— Аннели!

— Никогда не будет, — повторяет она. — Почему?

Трое, четверо, пятеро... Индусы. Их суки каждый год таскают в подоле новых щенят, надо же как-то кормить эту прожорливую свору. Снимут с меня коммуникатор — и чья-нибудь маленькая Европа целый месяц будет счастливо чавкать планктоном. А потом ограбят кого-нибудь еще.

— Аннели!

— Никогда не будет, — повторяет она. — Почему?

Трое, четверо, пятеро... Индусы. Их суки каждый год таскают в подоле новых щенят, надо же как-то кормить эту прожорливую свору. Снимут с меня коммуникатор — и чья-нибудь маленькая Европа целый месяц будет счастливо чавкать планктоном. А потом ограбят кого-нибудь еще.

— Вставай! Послушай... Медсестра сказала, можно показаться другому доктору. Какому-нибудь профессору...

— Эу, турист! Заплутал? — окликает меня ближайший из этих, с черной жидкой бороденкой, завитой потными колечками. — Гид не нужен?

— Интересно, — отвечает мне Аннели. — Мальчик у меня был или девочка?

— Выдохни! — говорю я индусу. — Мы сейчас уйдем.

— Вряд ли! — Другой, в зеленом тюрбане, по-обезьяньи чешет промежность, перепрыгивает вперед.

Я скидываю с плеча рюкзак. Пятеро. Двоих точно успею, начать с ближайшего, нужен шокер...

И тут тот, что в тюрбане, плещет мне в глаза какой-то отравой. Жжет, как кислота, башку мне будто надвое раскраивают, рюкзак выдергивают из моих рук, а сам я падаю.

— С-суууууки! — вою я.

Поднимаюсь — тру глаза — слезы в три ручья — кислород перекрыт; меня ведет, черт разберет, где верх и где низ; бросаюсь вслепую на голос, на их уханья и аханья — загребаю пустоту.

— А что у нас в портфельчике?

— Не смей! Отдай его, гнида!

Если они откроют мой рюкзак... Если они его откроют...

Помню тех повешенных; десятка Педро. Вздутые животы, синие набухшие гениталии: перед смертью их раздели, оставили на них только маски Аполлона. На каждом маркером было написано «Я говорил вам, что я Бессмертный». Чтобы забрать трупы, трущобы штурмовал спецназ. Позор.

— Отвалите от него! — Ее голос, Аннели.

— Аннели! Убирайся отсюда! Беги, слышишь?!

— Иди сюда, сладенькая... Мы тебя раскупорим... Твой теперь все равно в тебя долго попасть не сможет...

— Ого! Да тут...

— Аннели!!!

— Ты глянь, что у него...

Меня просто повесят. А что сделает эта погань с ней, с Аннели? Я мечусь, растопырив пальцы, и в них случайно попадаются чьи-то волосы — влажные, курчавые. Сразу вцепляюсь в них, молочу чужим лицом о свое колено — хрусь, вопль, но тут же меня швыряют наземь, и кто-то ботинком топчет мой лоб, скулы, я закрываюсь, как могу, ребра обожгло, слезы хлещут...

— Аннели?!

— Радж! Радж, вмешайся! — визжит какая-то баба. Выстрел, выстрел, выстрел.

— Моаммад! Моаммада убили!

— Хинди тут! Хинди тут! Зови наших!

— Эй, блонд! Бежать можешь? — Мужчина хватает меня за руку, поднимает с пола.

Мои кости — бамбук, я вешу сто килограммов, бамбук — пустая трава, кости не держат меня, но мне нужно стоять. Мне нужно бежать. Моргаю, киваю. Мир вроде промелькнул. Еще.

— Хватай его! — гаркает тот же голос. — Рвем отсюда! Тонкие пальцы сквозь мои пальцы. Я узнаю Аннели на ощупь.

— Мой рюкзак! У них мой рюкзак!

— Брось его, надо сматываться!

— Нет! Нет! Мой рюкзак!

— Ты не понимаешь! Ты, хинди, ты не понимаешь, кто... Выстрел. Кто-то давится, кашляет, хрипит, выстрел.

— Вот! — Мне в слепые глаза тычут тряпку моего рюкзака. — Валим! Там еще их... Бегу в никуда за поводырем, ощупываю мешок — да, маска там, и плоский контейнер, и шокер. Я спасен! Переставляю ноги так скоро, как могу, Аннели ведет меня, и все время рядом голос женщины, которая кричала «Радж, вмешайся!», и сиплая матерщина того человека, который помог мне встать, который стрелял. А между их шагами слышу еще шажки — легкие, частые. Кто это? Кто они все?

— Добежим до травелатора — считай, выбрались! — обещает мужчина. — Пара блоков, дальше наша башня! Туда они не сунутся!

Сзади — крики, хлопают самодельные пистолеты, это за нами. Я спотыкаюсь, но не падаю — мне нельзя упасть, потому что если нас догонят, разорвут.

— Вон! Там наши! Сомнат! Сомнааат! Паки идут! Паки!

— Это они! Это Радж со своими... — слышу я впереди. — Это наши!

И навстречу нам стучат башмаки, и летит вопль из десятка, двух десятков глоток, и — я, слепой, чую это кожей — впереди толпы, бегущей к нам на подмогу, взрывной волной катит ярость.

— Сомна-ат! СОМНАААААТ!!!

Пролетают мимо нас невидимые бесы, обдают горячим воздухом и терпким потом, задевают плечами, оглушают боевым кличем — проносятся мимо. И потом — мы уже спрятаны, укрыты где-то — позади, за нашими спинами один человеческий вал находит на другой, и начинается драка — свирепая, первобытная, отчаянная, в которой кто-то наверняка будет сейчас убит. Но не Аннели — и не я.

— Как твои глаза? Получше?

— Да. Я все вижу.

— Будешь есть? У нас рис с белком и карри.

— Спасибо, Соня.

Карри тут пропахло все. Все пять комнат этой старинной квартиры с высоченными потолками, растрескавшаяся лепнина, облезлые обои с тусклыми вензелями, которыми оклеены стены; весь воздух вдобавок к обычной своей химической формуле состоит еще и из молекул карри, и в карри замаринованы все люди, которые набились в эту квартиру, не знаю, сто их тут или двести.

И еще голограммы с изображением какого-то древнего храма или сказочного замка, налепленные везде, где только можно: темно-желтые стены, плоские купола, усеянные зубцами, толстая башня с округлой вершиной, и все словно вылеплено прямо из сырого морского песка — ведь море подле его стен. Над шапкой башни реет огромное треугольное знамя. Этот храм-замок повторен в тысяче реплик — ночью в свете софитов, пасмурным днем, когда море сделано из стали, утром в проникающих сквозь его песочный камень красных лучах раннего солнца — на старых почтовых карточках, на пожелтевших политических плакатах на неизвестном наречии, на фотографиях, на неловких детских рисунках, на кухонных магнитах и на трехмерных анимированных голограммах: треугольное знамя развевается на пойманном в кадр ветру.

Простор пятикомнатного жилища покромсан на ячейки: из арматуры, железных прутьев сварены настоящие клетки, которые идут от пола до потолка. Каждая — пару метров в длину и полтора в высоту; клети не имеют дверей и не запираются, стены-решетки нужны только для того, чтобы разграничить место. Так каждый сантиметр этой квартиры используется — но при этом воздух у всех ее обитателей общий, и сквозь три яруса от пола виден потолок. Дети, ловкие как макаки, шныряют с веселым смехом вверх-вниз по решеткам, играют в салки, забираются в гости к своим приятелям и чужим людям, свешиваются головой вниз, зацепившись ногами за прутья. С верхних ярусов меня разглядывают любопытные девчоночьи глаза, внизу старухи кидают игральные кости, по ним скачет мелюзга; в одну из клетей втиснулась парочка и у всех на виду целуется под аккомпанемент детского хора, который восторженно дразнит ее дурацкими стишками, что-то про жениха и невесту. Все смуглые, темноглазые, черноволосые.

Электричества нет; под потемневшим потолком горят керосиновые коптелки, готовят тоже на открытом огне. На засаленной кухоньке стоят ведра с зацветшей водой и бочка керосина.

Я сижу в зале за большим столом из белой пластмассы; посередине — скульптурка странного создания с человеческим телом и слоновьей головой.

Рядом — Аннели. По одну руку от нас — голубоглазая Европа и ее мать, женщина по имени Соня, которая сказала, что у меня и Аннели родится красивый ребенок. По другую — крашеная блондинка, умопомрачительно красивая, хоть и по-блядски напомаженная; при своей боевой раскраске дохаживающая последние дни беременности; от стола она отодвинулась — живот слишком велик. И еще человек пятнадцать: седобородый старичина с черными бровями, его жена — морщинистая, крючконосая, с волосами, собранными в пучок, прямая и гордая; и еще люди всех возрастов от мала до велика, и все галдят, едят пригоршнями из чана с рисом, смеются и бранятся одновременно.

Каждый неуловимо похож чем-то на других. Меня это озадачивает, и сравниваю их, обмеряю втихомолку, ловлю общие черты — глаза, нос, уши, — пока наконец не догадываюсь: да это же клан! Семья! Три, а то и четыре поколения живут вместе — как в каменный век, как пещерные люди. И квартира их, которую они черт знает каким образом захватили, — не квартира, а самая что ни на есть пещера; только вместо наскальной живописи у них повсюду картинки этого храма. Дети, родители, деды — все вместе, все вповалку; дикари!

Кто-то трогает меня за руку.

Отдергиваю ее, как укушенный.

— Брось! Можешь расслабиться, тут ты в безопасности, брат! — улыбаются мне.

Это Радж. Тот, что застрелил из-за меня этих обдолбанных павианов. Вытащил меня из петли. Тот, кому я никто. Крепкий, обритый наголо, борода заплетена в косичку, в подплечной кобуре — никелированная рукоять с черными щечками.

— Спасибо. — Язык не хочет слушаться меня, но я его принуждаю. — Мне без тебя была бы хана.

Назад Дальше