– У вас в сумочке звонит телефон, – говорит он.
– Инга Викторовна! – кричит откуда-то виртуальный Ладушкин. – Вы живы?
– Что будет после того, как мои последующие тысяча восемьсот двадцать жизней будут прожиты? – спросила я тогда бабушку.
«Больше ничего не будет. Вселенная иссякнет, потому что любая жизнь – это разнообразие, когда оно исчезает, наступает конец света».
– При чем здесь Вселенная? – спросила я тогда бабушку.
«Вселенная у тебя здесь, – показала она на мой живот. – Она в тебе, а ты в ней. Поэтому – береги все, от травинки и муравья до луны в небе».
– А потом?
«Где-нибудь начнется все сначала». – Бабушка показала в небо.
– А потом?
«Потом появятся он и она, Ева родит семерых дочерей, они начнут примерять на себя первую жизнь, потом вторую, и новая земля заселится временными вариантами их судеб, а на самом деле женщина и мужчина всегда будут в единственном числе, те, первоначальные, которые вдруг заметили наготу друг друга».
– А потом?
«А потом – суп с котом…»
– Не могу точно определить, жива я или нет, – отвечаю Ладушкину, зажимая нос пальцами, чтобы прекратить чихать.
– Инга Викторовна, где вы? Я пришлю за вами машину!
– Машину? Вы очень хотите меня видеть, да? – Я стала подсчитывать, сколько времени прошло после употребления Ладушкиным заветных пирожков.
В трубке – молчание.
– Хотите меня защитить, спрятать, изнасиловать в кухне или чтобы я избила вас?
– Пожалуй, лучше вызвать «Скорую», – говорит кому-то Ладушкин.
– Не может быть! – заявила я бабушке в двенадцать лет. – Я – единственная и неповторимая. Такой красивой, умной, нежной и поэтичной девочки не было на свете и никогда не будет! Неужели моя мать – это тоже я?!
«И твоя мать, и я – мать твоей матери, и моя мать, и мать моей матери – это все ты, ты, ты и ты».
– Эта неврастеничка, которая ноет, визжит и падает в обморок по пять раз в день?!
«Значит, ты не будешь визжать, не будешь падать в обморок!»
– Она ненавидит всех мужчин на свете!
«Хвала господу, значит, ты или твое другое воплощение будете любить мужчин и повелевать ими. Поблагодари свою мать, и меня, и мою мать, и всех наших матерей, что они пережили за тебя множество всяких невзгод. Точно могу обещать, что тебя уже не сожгут на костре, как ведьму. Не отрежут правую руку, как воровке. Не отравят, как первую красавицу королевского двора. Не изнасилуют одиннадцать моряков с пиратского судна. Не остригут налысо в концлагере. В счастье ты будешь счастлива по-другому, не как они, и горе у тебя будет другое».
– Ну и ужас!.. А может быть, я – вариант жизни отца?
«Никогда. Для мужчин есть сыновья».
– И если я рожу мальчика, значит, это буду не я? Это будет другой вариант жизни его отца? А кто потом родит меня? Кто, если не будет девочки?! Кто?!
«Дед Пихто в длинном пальто…»
…и вот приходит этот дед Пихто, распахивает свое длинное черное пальто и начинает старческими руками, на которых не хватает мизинцев, рвать рубаху и раскрывать грудину, как раскрывают створки давно брошенного дома, и за створками с белеющими ребрами перекладин, с заржавевшими каплями крови гвоздями появляется белый голубок, который, выбравшись, оказывается попугаем – он взлетает, роняя перья, осыпаясь, пока не сбросит все, не оголится до розовой пупыристой кожи, до вспухшей обнаженной гузки, до морщинистой шеи, а все перья попадают на Москву первым снегом в начале октября…
– Не надо «Скорой», – тихо говорю я в трубку.
Пришел Лом. Принес булочки.
Машину все-таки прислали. За Ломом. Его задержали за нападение на офицера милиции, а меня прихватили за компанию, без объяснений. Лома отвезли в отделение сто семнадцать, вот уж, воистину, от тюрьмы и от сумы… Не зря он так нервничал, когда освобождал меня из этого отделения. А меня отвезли к неприметному двухэтажному зданию в тихом переулке в центре, провели в массивную дверь без табличек, сопроводили по ковровой дорожке на второй этаж и настойчиво подтолкнули в открытую дверь кабинета с надписью «Аналитический отдел».
Оказывается, специально для встречи со мной в Москву срочно прибыл из Германии член федеральной группы GSG-9 по защите границы, и звали этого немца Ганс (очень редкое имя…), а его фамилия с первого раза почему-то странно подействовала на меня. Я стала заикаться. Фамилия была Зебельхер, и перед произношением последнего слога я как с первого раза сделала паузу, так впоследствии не смогла преодолеть этого заикания, хотя двое родных федералов в штатском смотрели на меня при этом очень укоризненно.
Сначала я не поняла, при чем здесь я, моя тетушка Ханна, ее четвертый муж, перестрелка в банке, засушенный мизинец в сейфе и группа по защите немецкой границы. Мне в двух словах объяснили, что после трагедии на олимпиаде в Мюнхене в семьдесят четвертом в Германии была создана группа по борьбе с терроризмом и ее назвали именно так – Группа по защите границы.
– А что было в Мюнхене в семьдесят четвертом? – озаботилась было я, но немец от этого вопроса так страшно возбудился, что наши отечественные федералы сразу же уверили его, что я имею право быть бестолковой исключительно по глупости и по молодости, а не из-за отсутствия информации. Один из них при этом больно стиснул мое плечо, за что тут же получил от меня тычок тонким каблуком в лодыжку и слегка подпрыгнул.
– Вы действительно узнавать этот женщин? – перешел к делу Зебельхер.
Я посмотрела на фотографию Кукушкиной-Хогефельд, потом еще на одну и кивнула.
– Спасибо навсегда! – осклабился он, выждал секунд десять, потом повернул к федералам свою улыбку: – Я должен увериться в охранности свидетеля.
– Да все в порядке, – отчитался тот, который цапнул меня за плечо. – Телефон прослушивается, квартира тоже, с сегодняшнего дня прикрепим «наружку».
Я оцепенела.
– Вы можете желать иметь личного хранителя тела, – ободрил меня Ганс, и я не сразу поняла, о чем речь. А когда поняла, поинтересовалась, за что мне подвалило такое счастье?
Оказывается, исполнительная следователь Чуйкова хоть и не поверила в мою искреннюю помощь правоохранительным органам, но информацию о том, что одна не очень благонадежная фантазерка опознала по фотографиям в Интернете некую Анну Хогефельд и Чонго Лопеса, террористов из Фракции Красной Армии, находящихся в международном розыске уже шесть лет, передала куда следует. А именно в группу по борьбе с терроризмом ФСБ.
Я задумалась. Конечно, моя тетушка Ханна много раз ездила в Германию и даже как-то нарушила там года на полтора душевный и физиологический покой своего двоюродного брата Руди. Того самого, обвенчаться с которым ей так и не удалось. Конечно, зная ее темперамент, я могу предположить, что все более-менее боевые группы Германии и по защите границы, и по борьбе с сексуальным терроризмом, дорожная полиция, полиция нравов и комитет по надзору за пристойным поведением, если таковой имеется, продавцы противозачаточных средств и общества обманутых жен, все стали за эти полтора года на уши. Но не до такой же степени, чтобы в течение шести лет после ее последнего пребывания там искать самых надежных киллеров, найти их в лице этой самой Хогефельд-Кукушкиной и Лопеса и отправить в Москву для отрезания головы тетушке?!
– Что же она сделала такого, что она натворила? – с мольбой посмотрела я на немца.
– Он, – поправил меня Зебельхер. – Он, Рудольф Грэмс, ваш родственник.
Проснувшись ночью, я осторожно обошла старый дом, осмотрела подвал в легкой подсветке луны, пробравшейся сквозь маленькие окна своим тягучим светом. Сад спал, запрятав своих птиц и куколок бабочек, и тонкопрядов паучков, и всех личинок, пожирающих его изнутри, – так людей по ночам пожирают болезни, которые они прячут. Неповоротливая земляная жаба шла куда-то, совершенно игнорируя меня, застывшую в ночной рубашке на ее пути. Переползая через теплый шлепанец (из шкуры козы, мехом внутрь), она на секунду доверила тяжелое холодное брюхо моей ступне, и эта тяжесть была сравнима разве что с тяжестью свалившейся подгнившей груши или голыша, выброшенного морем.
– Руди убили в девяносто четвертом, – сказала из темноты невидимая мне бабушка. Я пошла к веранде на огонек сигареты.
– Не кури, пожалуйста.
– Одну сигарету. Только одну и только ночью. – Бабушка отставила руку с сигаретой в сторону, стряхнула, и показалось, что звонкий горячий пепел разбил черный янтарь ночи, в котором мы застыли, как одна женщина одновременно – в своей молодости и в старости.
– Его убили в метро, официально нам сообщили, что была перестрелка на платформе и Руди пострадал случайно. Но Ханна добилась, чтобы ее пустили на похороны, и узнала, что Руди был застрелен намеренно, как опасный террорист. Я боялась, что она тогда свихнется. Вернулась – сама не своя. Заперлась с Питером на два часа, проплакала еще недели две, так, приступами, но до самозабвения. Потом запрятала детей, съездила на годовщину смерти Руди в Гамбург и совершенно успокоилась. И Питер успокоился, завел кота…
– Его убили в метро, официально нам сообщили, что была перестрелка на платформе и Руди пострадал случайно. Но Ханна добилась, чтобы ее пустили на похороны, и узнала, что Руди был застрелен намеренно, как опасный террорист. Я боялась, что она тогда свихнется. Вернулась – сама не своя. Заперлась с Питером на два часа, проплакала еще недели две, так, приступами, но до самозабвения. Потом запрятала детей, съездила на годовщину смерти Руди в Гамбург и совершенно успокоилась. И Питер успокоился, завел кота…
– Пойдем в дом, холодно.
– Она сказала, что Руди сначала ранили, а потом, когда перестрелка уже закончилась, двое полицейских подошли к нему и добили из его же пистолета.
– Это были не полицейские, – вздыхаю я. – Антитеррористическая группа GSG-9.
– Какая разница, – вздыхает бабушка.
– Еще там была женщина, Бригит, она погибла вместе с Руди. Ее фамилия – Хогефельд.
– Не знаю такой. – Бабушка бросила окурок в траву и задумалась.
– У этой женщины есть сестра по имени Анна. Правда, иногда она зовет себя Вероника Кукушкина…
– Смешно.
– Да, и именно эта Анна, или Вероника, на прошлой неделе пробралась со своим напарником в квартиру Ханны.
– Зачем? – страшно удивилась бабушка.
– За ключом от сейфа.
– У Ханны был сейф?
– Да. В нем она хранила засушенный мужской палец, а именно мизинец.
– До такой степени отдаться похоти и любовной памяти?! – укоризненно качает головой бабушка. – Знаешь, я припоминаю, мне говорила моя бабушка, что ноготь большого пальца с ноги повешенного монаха помогает от ярости обманутых жен, но что делают с мизинцем?…
– Бабушка! – Я повышаю голос. – Не отвлекайся. Из Германии приехал офицер из группы девять, ко мне приставили охрану, а мою квартиру прослушивают.
– Охрану? – оживилась бабушка и перестала вспоминать, для чего может понадобиться засушенный мужской мизинец.
– Да. Он сидит в машине у калитки. Его не видно, но я знаю, что он там, и не могу спать.
– Крупный мужчина? – Бабушка всматривается в ночь.
– Достаточно крупный, чтобы причинить массу неприятностей.
– Блондин?
– Что?… – оторопела я.
– Я спрашиваю, он блондин?
– Бабушка, я не знаю, я его не видела, я только видела машину, которая за мной теперь везде ездит!
– Хорошо бы, чтобы он был блондином, – потирает руки бабушка. – Мне блондины больше нравятся.
– Бабушка, я хотела сказать, что незаметно уехать в пять утра мне не удастся.
– Это мы еще посмотрим!
Мы идем в дом, поднимаемся на второй этаж и будим мою мать. Спросонья она медлительна и ничего не понимает, поэтому я иду в кухню и натыкаюсь на Пита, который уже приготовил кофе, сидит в полной темноте у стола, смотрит в окно сквозь парок из турки и нервно стучит ногой в теплом шлепанце по полу.
– За калиткой в машине сидит мужчина, – сразу же сообщает он. – Не спит. Не зажигает света.
– Ладно тебе. – Я глажу его по голове, Питер уворачивается, как строптивый подросток.
– Я его вижу, не надо меня успокаивать! Если не веришь, можешь пойти проверить!
– Я верю.
– У него есть бинокль, в который смотрят ночью!
– Питер, скажи, он блондин?
– Понятия не имею, – злорадно сообщает Питер, – он же лысый!
Поднимаюсь наверх и говорю бабушке, что определить масть охранника трудно.
– Питер сказал, что он лысый. – Я протягиваю матери чашку с кофе, она тут же придирчиво нюхает ее.
– Ты не умеешь варить настоящий кофе, ты не греешь турку перед заливкой кипятка, поэтому твой кофе не так пахнет!
– Не разоряйся, это Питер сварил.
– Подложи подушку повыше. Не так, влево! Что у тебя с руками?
– Мария, – прекращает бабушка мамины капризы, – сосредоточься, или ты все провалишь.
– Я и так все провалю, посмотри на меня и посмотри на нее! – Мама тычет в меня пальцем.
– Тебе придется определить его масть по бровям, потом, когда он подойдет поближе.
– Чушь какая-то, – дергает плечиком мама, – ни за что не поверю, что запахом можно задурить мозги и что при этом мозги блондина и брюнета по-разному реагируют…
– Мария, – перебивает бабушка, – тебе придется это проверить. Опытным путем. А потом я тебе подарю флакон, какой выберешь.
– Господи, это какой-то бред, почему я в этом участвую? – бормочет мама, вылезая из кровати. Она садится к трюмо в ночной рубашке (такой же, как у меня, – синие васильки на белом фоне), засовывает ступни в понуро ожидающие ее мерзнущие конечности шлепанцы (из шкуры козы, мехом внутрь) и сразу же впивается глазами в зеркало и натягивает парик.
– Ты очень быстро поедешь к аэропорту. – Бабушка поправляет чужие волосы на ее голове, иногда поглядывая на меня. – Там он, конечно, тебя остановит и скажет, что ты не имеешь права покидать город, и про подписку о невыезде. В этот момент ты по бровям, ресницам и глазам определяешь, блондин он или брюнет, достаешь нужный флакончик, открываешь его, делаешь вид, что решила подушиться, и говоришь… – Тут бабушка задумалась.
– И спрашиваю, как пройти в библиотеку? – ехидничает мама.
– На самом деле ты можешь говорить что угодно, даже про библиотеку. Потому что, если ты правильно определишь масть и не перепутаешь флаконы, десяти секунд запаха хватит, чтобы он вообще перестал понимать, что ты ему говоришь. Каждые пятнадцать минут душись, а особенно тщательно займись флаконом перед посадкой.
– А может, его просто облить этой гадостью и, пока он будет корчиться в судорогах сладострастия, спокойно пройти таможню? – Мама нервничает, не выдерживая сравнения. Это я наклонилась к ней, и теперь наши лица рядом в овале старого зеркала – волосы похожи, глаза – одни и те же, носы… Носы тоже не очень различаются, но именно в этот момент я вижу, что у нас совершенно разный рисунок губ.
– У тебя скулы в отца, – шепотом сообщает мама. – И брови его, а вот губы… Чьи у тебя губы?
– У нее губы Питера. – Бабушка нарушает вдруг возникшую между нами странную связь – печаль узнавания самой себя в родном лице и неузнавания. – Отлепитесь от зеркала, уже пора.
– А если меня задержат? – приходит в себя мама.
– Не перепутаешь флаконы – не задержат.
– Это смешно – ваши флаконы! – Ну вот, уже появились истерично-сварливые нотки в голосе. – Когда я согласилась на эту аферу, никакого охранника не было! Если меня задержат, отведут в милицию, будут допрашивать?!
– Ты ничего плохого не сделала, – втолковывает бабушка. – Ты решила слетать в Германию, вот и все.
– Вы меня за дуру считаете?! – не выдерживает мама, а я натягиваю на нее свои джинсы и свитер и стараюсь успокоить взлетевшие в возмущении руки у моего лица. – Решила слетать в Германию по паспорту своей дочери?!
– Скажешь, что перепутала. – Бабушка устала и еле сдерживается. – Не начинай сначала. Ты обещала помочь. Первый раз в жизни я попросила тебя о помощи.
– Мама, – я сажусь на корточки, надеваю на ее босые ноги носки (эти ногти – совершенно копия моих, и от такого наблюдения возникает странное ощущение, что, присев, я одеваю саму себя – в кресле напротив), – перестань кричать и послушай бабушку.
– Да твоя бабушка ненормальная, – наклоняется ко мне почти мое лицо. На щеки падают пряди волос моего цвета. – Что вам всем от меня надо?!
– Ты можешь хоть раз в жизни представить, что ты взрослая женщина и должна всем, кто тебя изваял? – Я смотрю снизу в ее лицо почти жалобно.
– Я ничего не должна детям Ханны! Я никуда не поеду.
– Послушай. – Я сажусь на пол и сжимаю ее ступни руками – так захватывают ладони нерадивого взволнованного собеседника, успокаивая его и заставляя подчиниться ритму разговора. – Послушай меня. Если ты нам поможешь, я обещаю, что отец больше ни на шаг не отойдет от тебя, будет носить на руках и терпеть все твои выходки.
– И как же ты это сделаешь? – Сопротивление еще не угасло, но упоминание об отце отрезвляет маму.
– Это секрет, но я клянусь, что так и будет.
Мама косится на бабушку. Бабушка не смотрит на нас. Она отвернулась к окну, а окно завешено занавеской, и кажется, что она смотрит сквозь плотную ткань, подстерегая дыхание ночи.
– Маленькие бабушкины секреты, хитрое колдовство, да? – усмехается мама, и я вижу, что она согласна. – Давайте ваши чертовы флаконы, давайте ключи от машины, давайте деньги, паспорт и билеты, я еду прогуляться на родину тех, кто меня ваял!
Чуть раздвинув занавеску, мы смотрим, как мама идет в свете тусклого, покачивающегося у входа на веранду фонаря к воротам, а потом к моей машине, как наигранно бодро машет рукой в сторону дома.
– Неплохо, – кивает бабушка, заправляя занавеску. – Совсем неплохо ты ее купила, но детям нельзя давать такие знания. Я уже говорила, что твоя мать – ребенок.
– Я все сделаю так, что она не догадается, – шепотом обещаю я, отслеживая в деревьях огоньки уезжающей машины.
Мы спускаемся вниз. Удивленный Питер спрашивает, как мне удалось только что уехать и сразу же прийти к нему в кухню?