Хорошо хоть, Герда сегодня не пошла с нами за почтой. Она и понятия не имеет, как ей повезло.
Тут Анна подталкивает меня локтем, и я вижу, что в дверях стоит мужчина с почтовой сумкой. Мы тихонько выбираемся наружу и идем домой — Анна, Эмма Лаурелль, нянька Майя и я, — очень расстроенные, сердитые и дрожащие от страха, так что весь обратный путь никто из нас не говорит ни слова.
Миновали хибару Пера из Берлина, пересекли луга, поднялись в гору от скотного двора и видим: там стоит Лина, кухарка, нас поджидает.
Она всегда такая добрая, приветливая. И не иначе как вышла нас предупредить.
— Вы почему так поздно? — спрашивает она. — Только вы ушли, как поручику сообщили, что на постоялом дворе ждут проповедника, и он цельный вечер ходил да гневался, что вас нет, боялся, что вы сей же час в сектаторы подадитесь.
Отвечать нам недосуг, мы спешим по двору к крыльцу, и представьте себе, нянька-то Майя робеет войти с нами в парадную дверь, крадется к черному ходу.
Зато Анна не боится ни капельки, смело идет вперед. Отворяя дверь передней, предупреждает, чтобы мы помалкивали про няньку Майю и Ларса Нюлунда. Не хочет она, чтобы у няньки Майи возникли неприятности. А вот что мы должны молчать про толкование Библии, про это она ни слова не говорит.
Анна идет через переднюю прямо в залу, Эмма Лаурелль и я шагаем следом. Анна даже пальто не снимает, и мы тоже. Думаем, лучше всего делать, как она.
В зале задернули шторы и зажгли лампу, на диване возле круглого стола расположились маменька и Алина Лаурелль, раскладывают пасьянс с гаданием. Тетушка Ловиса, усадив рядом Герду, рисует ей цветочек, а папенька по обыкновению сидит в кресле-качалке и ведет разговор.
И хотя Анна сознает, что вопреки папенькину запрету была на толковании Библии, она подходит прямо к нему, протягивает почтовую сумку:
— Вот почта, папенька.
Но он словно и не замечает, что мы пришли. Анна так и стоит с почтовой сумкой. Он сумку не берет, продолжает беседовать с маменькой и Алиной Лаурелль.
А это верный знак, что он очень сердит.
Маменька и Алина Лаурелль бросают свой пасьянс, тетушка Ловиса перестает рисовать цветочек. Ни одна не говорит ни слова. Мы с Эммой Лаурелль беремся за руки, потому что нам до смерти страшно, но Анна держится спокойно и смело.
— Дороги такие скверные, почтарь припозднился, — говорит она. — Нам пришлось сидеть на постоялом дворе, дожидаться.
А папенька все сидит-качается и вовсе не слушает Анну, однако теперь слово берет маменька:
— Скажи-ка, Анна, чем вы там занимались, пока сидели и ждали?
— Первый час мы ничего не делали. Потом пришел странствующий проповедник, толковал Библию, — отвечает Анна. — А как только почтарь доставил сумку, мы сразу ушли.
— Но, Анна, — говорит маменька, — ты же знаешь, папенька не велел вам слушать сектантов.
— Да, вдобавок, маменька, это был Паулус из Сандарне, а он, как известно, из них самый опасный.
— Но, дитя мое, — говорит маменька, — ты что же, осталась оттого, что он опасный?
— Пока он не начал собрание, мы знать не знали, что у них там будет толкование Библии, — объясняет Анна, — и я подумала, что, если мы тотчас уйдем, он разозлится на нас и явится в Морбакку воровать.
— Да что же такое болтает эта девочка? — ворчит папенька, переставая качаться. — Неужто ума решилась?
В ту же минуту я вижу, как Алина Лаурелль, совершенно пунцовая, стискивает зубы и наклоняется пониже к пасьянсу, чтобы никто не заметил, что она едва сдерживает смех. А вот тетушка Ловиса, сидящая в углу дивана, откидывается назад и хохочет, даже за бока хватается от смеха.
— Вот видишь, Густав, — говорит маменька, и по голосу слышно, что ее тоже разбирает смех, — как оно бывает, оттого что ты вечно все преувеличиваешь. — Затем она опять обращается к Анне: — Кто тебе сказал, что Паулус из Сандарне ворует?
— Так ведь папенька говорил, что он мошенник еще похуже Лассе-Майи,[5] — отвечает Анна, — и место ему в остроге.
Тут мы с Эммой Лаурелль тоже начинаем смеяться, мы-то всегда понимали, папенька просто имел в виду, что странствующие проповедники и священники-сектанты ничуть не лучше арестантов. Нам в голову не приходило, что Анна, такая разумница в свои двенадцать лет, поймет эти слова буквально.
Все вокруг смеются, и Анна мало-помалу, конечно, начинает смекать, что сделала какую-то глупость, верхняя губа у нее дрожит, она на грани слез.
Однако тут папенька встает, забирает у нее почтовую сумку.
— Ну-ну, все в порядке, Анна, — говорит он. — Ты хорошая девочка. Не обращай внимания на этих хохотушек, видишь ли, правы-то все равно мы с тобой. А теперь возьми-ка с собой Эмму и Сельму, подите разденьтесь и переобуйтесь! А потом можете попросить у тетушки сиропу и миндаля, сварите себе домашних конфет, вам ведь полагается небольшое вознаграждение, раз вы так долго ждали почту.
Обет
Ничего нет замечательнее папенькина возвращения домой.
Уехал он на следующий день после того, как мы угодили на толкование Библии, и до сих пор не возвращался. Когда папеньки нет дома, мы изнываем от скуки. За обедом никто не разговаривает, вечерами после ужина никто с нами не играет. Нянька Майя говорит, он разъезжает по округе и собирает налоги, и, по ее словам, отсутствует он всего несколько недель. Однако с тех пор, как нянька Майя, стоя на лестнице в конюшне постоялого двора, любезничала с Ларсом Нюлундом, мы ей не верим, нам кажется, папеньки нет уже который месяц.
Но вот однажды утром маменька говорит, что вечером папенька будет дома, и нас охватывает радость.
Целый день мы при каждом удобном случае открываем дверь передней, выбегаем на крыльцо, прислушиваемся, всматриваемся. Маменька говорит, чтобы мы сидели в доме. Ведь, того гляди, простудимся, но нас это ни капельки не заботит.
Алина Лаурелль нами недовольна, потому что, когда она опрашивает уроки, в мыслях у нас полный разброд.
— Если бы я не знала, кто вечером приезжает, — говорит она, — вы все получили бы замечание.
Герда весь день переодевает кукол. То оденет, то разденет, то опять оденет. И всякий раз ей кажется, они недостаточно нарядны.
Мы с Анной говорим Эмме Лаурелль, что папенька обязательно привезет игрушки и для нее, как и для нас. Не знает она нашего папеньку, если может сомневаться.
В четыре часа, когда занятия кончаются, Алина Лаурелль говорит, что на завтра ничего не задает, ведь она знает, что мы все равно их выучить не сумеем. И мы — Анна, Эмма Лаурелль, Герда и я — спешим вон из детской встречать папеньку. Сперва идем на скотный двор за большим бараном, которого Юхан объезжал для нас в минувшее Рождество, запрягаем его в санки, чтобы все выглядело торжественно. На санках уже толком не прокатишься, но мы знаем, папеньке нравится наша баранья упряжка.
Подумать только, что нам этак посчастливилось — «подфартило», как выражается Эмма Лаурелль! Едва успели проехать по аллее, как услыхали звон бубенцов. И сразу же — едут! Мы узнаём Гнедка, и розвальни, и Магнуса из Вены, и самого папеньку в большой волчьей шубе. Кое-как мы пинками и толчками успеваем спихнуть барана с дороги, он не больно привык ходить в упряжке, чтобы посторониться, повстречав лошадь, наоборот, норовит стать на дыбы, выставить голову вперед и столкнуть лошадь в канаву.
Но как странно — папенька не останавливается, не здоровается с нами! До дома, конечно, рукой подать, однако ж мы думали, что Герда и я или хоть одна Герда переберемся в розвальни и подкатим к крыльцу. Папенька только чуть-чуть кивает, проезжая мимо.
Теперь мы жалеем, что взяли барана, ведь нам не терпится попасть домой, а баран не настолько привык ходить в упряжке, чтобы повернуть, когда натягивают вожжу, мы все четверо должны стать рядом и пихать его в бок, пока он не поймет, что надобно делать.
Из-за этого мы опаздываем встретить папеньку у крыльца, когда он подъезжает к дому. И ведь он не остается на крыльце, не ждет нас! Мы в полном недоумении.
Мы вбегаем в переднюю, но его и там нет. Наверно, он задумал какой-то розыгрыш, думаем мы и прикидываем, не зайти ли в спальню. Но в тот же миг дверь спальни отворяется, к нам выходит маменька.
— Дети, будьте добры, ступайте тихонько в детскую, — говорит она, — папенька болен. У него жар, ему надо лечь.
Голос у маменьки дрожит, и мы не на шутку пугаемся. А потом, когда мы тихонько поднялись по лестнице и вошли в детскую, Анна говорит, что ей кажется, папенька умирает.
Вечерами, когда мы укладываемся в постель, маменька обыкновенно наведывается в детскую послушать, как мы молимся. Мы читаем «Отче наш», и «Господи, помилуй нас», и «В руце Твои, Господи», и «Ангеле Христов». Маменька переходит от кровати к кровати, и мы читаем одни и те же молитвы, сначала Анна, потом Эмма Лаурелль, а напоследок я. Эмма Лаурелль, кроме того, просит Господа хранить ее маменьку, и сестер, и всех добрых людей. Но мы, остальные, эту молитву не читаем, не учили ее, когда были маленькими.
Сегодня вечером маменька, как всегда, заходит к нам, хотя папенька болен, и садится у Анниной постели. Анна читает «Отче наш», и «Господи, помилуй нас», и «В руце Твои, Господи», и «Ангеле Христов», тоже как всегда, но не останавливается на этом, заканчивает как Эмма Лаурелль:
— Господи, храни папеньку моего, и маменьку, и братьев моих и сестер, и всех добрых людей.
Анна говорит так, потому что хочет помолиться за больного папеньку, и маменька это понимает, наклоняется и целует ее.
Потом маменька подходит к Эмме Лаурелль, и та читает «Отче наш», и «Господи, помилуй нас», и «В руце Твои, Господи», и «Ангеле Христов». Затем молится за свою маменьку, за сестер и за всех добрых людей. А под конец говорит:
— Господи, храни доброго дядюшку Лагерлёфа, чтобы не умер он, как мой папенька!
Когда Эмма Лаурелль заканчивает молитвы, маменька наклоняется и целует ее, как целовала Анну. После этого она садится возле моей постели.
И я читаю «Отче наш», и «Господи, помилуй нас», и «В руце Твои, Господи», и «Ангеле Христов», но ничего больше. Я хочу, правда-правда, только не могу вымолвить ни слова.
Маменька молча сидит минуту-другую, ждет, потом говорит:
— Ты не хочешь помолиться Господу, чтобы Он не забрал у тебя папеньку?
Я хочу, очень хочу, знаю, как скверно, что я ничего не говорю, но — не могу.
Маменька еще некоторое время ждет, и я знаю, она думает обо всем, что папенька делал для меня, что ради меня он ездил в Стрёмстад и что благодаря ему я всю зиму провела в Стокгольме и ходила на гимнастику, но все равно не могу вымолвить ни слова. Тогда маменька встает и уходит, не поцеловав меня.
А после маменькина ухода я лежу и думаю, что папенька, верно, умрет, оттого что я за него не молилась.
Может, Господь осерчал на меня за то, что я не попросила Его сохранить моего папеньку, и заберет его у меня.
Что же мне делать, как показать Господу, что я вовсе не хочу, чтобы папенька умирал?
У меня есть малюсенькое золотое сердечко, подарок мамзель Спак, сестры тети Веннервик, и гранатовый крестик. Если я их отдам, то, может, Господь поймет, что я отдаю их ради папеньки, чтобы он остался жив. Только вот маменька вряд ли позволит их отдать. Необходимо придумать что-нибудь другое.
* * *Приезжал доктор, а после его отъезда маменька сказала, что у папеньки воспаление легких. В отлучке ему случилось заночевать на сырых простынях, а сырые простыни — самое опасное, что только есть на свете.
Ночью Алина Лаурелль помогала маменьке дежурить возле папеньки, и нынче днем она тоже почти все время в спальне. Маменька не знает, что бы она делала без Алины Лаурелль, ведь Алина такая разумная и спокойная. Тетушка Ловиса изнывает от страха, что папенька умрет, и толку от нее никакого.
Алина Лаурелль задает нам уроки, но в детскую не приходит и нас не опрашивает, дает нам решать длинные примеры, но не приходит и не проверяет, правильны ли ответы. В конце концов нам, детям, становится невмоготу сидеть одним в детской, так далеко от всех взрослых. Мы тихонько спускаемся по лестнице — Анна, Эмма Лаурелль и я, — заходим к тетушке Ловисе, в комнату при кухне. Тетушка Ловиса сидит за швейным столиком, читает большую толстую книгу, а Герда, устроившись рядом на табуреточке, шьет кукольное платье.
Анна, Эмма Лаурелль и я забираемся втроем на диван тетушки Ловисы и сидим, не говоря ни слова, только диву даемся, как это Герда в такой день по-прежнему играет в куклы. Впрочем, Герде всего-навсего шесть лет, не понимает она, что папенька при смерти.
А мы, очутившись в комнате при кухне, словно бы немного успокаиваемся. Поголовно все считают, что у тетушки очень уютно. Говорят, узнают в этой комнате давнюю Морбакку. Здесь стоит широкая кровать, на которой спали дедушка с бабушкой и которая от них досталась в наследство тетушке. И напольные их часы в высоком футляре тоже тут, и красивый бабушкин комод, сработанный замечательным аскерсбюским столяром из старых морбаккских яблонь и сирени. Чехол тетушкина дивана бабушка соткала своими руками, а превосходный узор она переняла у тети Веннервик, жены брата. Кресло, в котором сидит тетушка, — кабинетное кресло деда, а зеркало, стоящее на комоде и сейчас завешенное, опять-таки сделано в Аскерсбю. Но высокие деревянные вазы по сторонам зеркала, полные сухих розовых лепестков, куплены тетушкой на аукционе в Вельсетере, где в свое время жила ее сестра Анна, что была замужем за дядей Вакенфельдтом.
Здесь, в комнате при кухне, не найдется ничего, с чем бы тетушка пожелала расстаться, кроме разве что уродливого черного навеса над лестницей в подвал, однако ж, когда папенька говорит, что навес не мешало бы убрать, тетушка отвечает, что лучше его не трогать, ведь он старинный и без него комната сделается другой, неузнаваемой.
Над кроватью тетушки Ловисы висит картина: белая церковь в окружении высоких деревьев и низкая кладбищенская ограда с коваными решетчатыми воротами. Но картина не написана красками, все изображенное вырезано ножницами из бумаги, и создала это произведение тетя Анна Вакенфельдт. Тетушка Ловиса твердит, что все так ловко вырезано и наклеено, а потому картина по-настоящему красивая, но мне кажется, выглядит она как-то бедно, убого.
Вокруг зеркала висят четыре маленькие картинки, нарисованные самой тетушкой Ловисой, когда она училась в омольском пансионе. На одной изображена роза, на второй — нарцисс, на третьей — гвоздика, а на четвертой — георгина, и я нахожу их очень красивыми. Тетушка Ловиса сохранила и ящик с красками, и кисточки, но такую красоту она больше не рисует.
Есть у тетушки Ловисы и еще одна картина, она висит у нас за спиной, над диваном: пухлый мальчуган и пухлая девочка сидят на веслах в маленькой круглой лодочке, где им едва хватает места. Эта картина вышита крестиком по канве, и Алина Лаурелль без устали твердит, что тетушке Ловисе надобно вынуть вышивку из рамы и сделать из нее диванную подушку, но тетушка ничего менять не желает, пусть, мол, все остается по-старому, и вышивка пусть висит, где висела.
Возле окна стоят три высоких олеандра, сплошь в крупных розовых цветах, а на стене висит книжная полочка, где аккурат помещаются сборник псалмов, Новый Завет, «Жизнь в любви» Юхана Микаэля Линдблада и толстая книга, которую тетушка Ловиса читала еще в омольском пансионе, там под одним переплетом было собрано все, что ей полагалось знать из французского языка, географии, шведской и всеобщей истории, естествознания и домоводства.
Тетушка Ловиса вдруг смахивает набежавшую слезинку, однако ничего не говорит, продолжает читать. Герда время от времени встает с табуреточки и спрашивает тетушку, какая отделка для куклина платья лучше — черная или белая.
— Деточка, делай как хочешь! — отвечает тетушка, но немного погодя жалеет о своей резкости и говорит Герде то, что ей хочется знать.
Я все время думаю, как мне поступить, чтобы Господь не забрал у меня папеньку, и тоже очень хочу спросить совета у тетушки Ловисы, но слишком робею.
Немного погодя отворяется дверь кухни, входит экономка с кофейным подносом.
— Выпили бы глоточек кофейку, мамзель Ловиса, — говорит она. — Надо быть, на пользу пойдет в этаких-то печальных обстоятельствах. Не то чтоб поручик помирал, но все же… И как по-вашему, мамзель Ловиса, может, и хозяйке отнесть чашечку?
— Ох, Майя, не в состоянии я нынче пить кофей, — говорит тетушка. Однако тотчас же спохватывается: раз уж экономка потрудилась сварить кофе, отказываться неучтиво; поэтому она откладывает книгу и наливает себе чашку.
А едва только тетушка Ловиса отрывается от книги, я спешу глянуть, какой-такой фолиант она читает. Все прочие книги в доме мне хорошо знакомы, но эту я никогда раньше не видела. Большущая, в твердом переплете коричневой кожи, потрепанном и выцветшем, с большой латунной застежкою. На первой странице напечатано название, но буквы до того чудные, что я никак не могу их разобрать.
— О-о, Библия полкового писаря! — говорит экономка. — Давненько я ее не видала. Все думала, куда ж это она запропастилась.
— На чердаке она лежала, в моем шкафу, с тех самых пор, как маменька умерла, — говорит тетушка Ловиса, — но сегодня я решила принести ее в комнаты.
— Да, мамзель Ловиса, тут вы очень даже правильно поступили, — говорит экономка. — Полковой писарь завсегда повторял, что эта вот книга лучше всех докторов да снадобий, какие есть на свете.
— Верно, ему она была утешением во всех бедах, — согласно кивает тетушка Ловиса. — Помните, Майя, папенька утверждал, будто прочел ее пятьдесят раз?
— А то, — отвечает экономка, — конечно, помню. И представьте, уж как хорошо было засыпать на кухне, зная, что полковой писарь лежит тут и читает Библию! Каждый чувствовал себя спокойно, словно ничего дурного случиться не может.