Потребность миссис О'С. восстановить свое прошлое была еще глубже и насущнее. Отец ее умер до того, как она родилась, мать – когда ей было всего пять лет. Оставшись сиротой, она оказалась в Америке у суровой незамужней тетки. Миссис О'С. не помнит первых пяти лет своей жизни – не помнит ни матери, ни Ирландии, ни домашнего очага. Этот провал на месте самых драгоценных воспоминаний всегда томил и угнетал ее. Много раз она безуспешно пыталась заполнить его, восстановить в памяти детские годы. И лишь теперь, погрузившись в свой музыкальный сон, в «сновидное состояние», она смогла наконец вернуться в утраченное детство. Она испытывала не просто «иктальное удовольствие» – это был трепет глубокой и чистой радости. «Словно открылась дверь, – говорила она, – наглухо закрытая всю предыдущую жизнь».
Эсфирь Саламан в своей прекрасной книге о «непроизвольных воспоминаниях» («Альбом мгновений», 1970) пишет о необходимости воскрешать и сохранять «священные, драгоценные воспоминания детства» – жизнь без них увядает, обесцвечивается, лишаясь корней и почвы. Она пишет также о глубокой радости и чувстве реальности, которые охватывают вспоминающего детство человека, и приводит множество замечательных цитат из автобиографической литературы, в особенности из Достоевского и Пруста. Все мы, замечает она, «изгнанники из собственного прошлого», и отсюда наше стремление вернуться туда, вновь обрести утраченное время. Парадоксально, что для девяностолетней миссис О'С. на закате долгой одинокой жизни такое возвращение – удивительное, волшебное возвращение в забытое детство – оказалось возможным лишь в результате микрокатастрофы в мозгу.
В отличие от другой пациентки, измученной музыкальными припадками, миссис О'С. радовалась своим песням. Они давали ей ощущение твердой основы, подлинности жизни, они восстанавливали утерянное за долгие годы «изгнания» чувство дома, детства и материнской заботы. Миссис О'С. отказалась принимать антиконвульсивные средства: «Мне нужны эти воспоминания, – говорила она. – К тому же они скоро кончатся сами собой».
Эпилептическим припадкам Достоевского тоже предшествовали «психические судороги» и «усложненные внутренние состояния»; однажды он сказал об этом так:
Вы все, здоровые люди, и не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. <…> Не знаю, длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы, но, верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него![87]
Миссис О'С., без сомнения, поняла бы высказанные здесь мысли. Ее припадки тоже доставляли ей удивительное блаженство, и оно казалось ей вершиной благополучия. Она видела в них и ключ, и дверь, ведущую к телесному и душевному здоровью. Эта женщина переживала болезнь как здоровье, как исцеление.
По мере того как ее физическое здоровье восстанавливалось после инсульта, она делалась все печальнее и тревожнее.
– Дверь закрывается, – сказала она. – Прошлое опять уходит.
И действительно, к концу апреля все исчезло. Прекратились вторжения детских впечатлений и музыки, наплывы чувств, внезапные эпилептические «наития», приходящие из далекого детства. Без всякого сомнения, это были аутентичные реминисценции, ибо Пенфилд убедительно доказал, что в ходе таких припадков пробуждаются и разыгрываются действительно имевшие место эпизоды – не беспочвенные фантазии, а реальность внутреннего опыта, фрагменты пережитого.
Любопытно, что Пенфилд в этом контексте всегда говорит о сознании; он утверждает, что судороги конвульсивно воспроизводят часть потока сознания, фрагменты сознательно пережитой реальности. В случае же с миссис О'С. поразительно, что эпилептические реминисценции добрались до скрытых, бессознательных слоев ее психики – до ранних впечатлений детства, либо естественно забытых, либо вытесненных в подсознание. В ходе припадков они превратились в полновесные отчетливые воспоминания. И хотя в психологическом смысле «дверь» действительно закрылась, все случившееся не исчезло, не изгладилось из памяти, а оставило глубокий и стойкий отпечаток и воспринималось как событие исключительной важности, как настоящее исцеление.
– Я ужасно рада, что со мной это случилось, – сказала миссис О'С, когда все закончилось. – Это был один из самых здоровых и счастливых моментов моей жизни. Нет больше страшного провала на месте раннего детства. Всех подробностей я, конечно, не помню, но знаю, что оно здесь, со мной. Я чувствую целостность, раньше мне недоступную.
Смелые и справедливые слова. Припадки миссис О'С. действительно стали для нее чем-то вроде религиозного обращения, дали ей точку опоры, воскресили утраченное детство. На время вернувшись туда, она обрела наконец так долго ускользавший от нее покой – высший покой духа, доступный только тем, кто с помощью памяти и сознания овладел своим истинным прошлым.
Постскриптум
«Ко мне ни разу не обращались за консультацией по поводу одних только реминисценций», – утверждает Хьюлингс Джексон; Фрейд, напротив, говорит, что «невроз есть реминисценция». Ясно, что одно и то же понятие употребляется здесь в двух различных смыслах. Цель психоанализа – заменить ложные или вымышленные реминисценции истинной памятью, анамнезом прошлого (именно такая память – неважно, обладает она глубоким или тривиальным смыслом – оживает в ходе психических судорог). Известно, что Фрейд восхищался Хьюлингсом Джексоном, однако нет никаких сведений о том, что сам Джексон, доживший до 1911 года, когда-либо слышал о Фрейде.
Случай миссис О'С. замечателен наличием в нем глубокой связи как с научными результатами Джексона, так и с идеями Фрейда. У нее возникли отчетливо джексоновские реминисценции, однако в качестве психоаналитического «анамнеза» прошлого они успокоили и исцелили ее. Подобные случаи невероятно ценны, поскольку они служат мостом между физиологией и личностью. Если хорошенько присмотреться, в них можно различить путь к науке будущего – неврологии живого внутреннего опыта. Не думаю, что такая наука удивила бы или возмутила Хьюлингса Джексона. Более того, уверен, что именно о ней мечтал он в 1880 году, описывая сновидные состояния и реминисценции.
Пенфилд и Перо назвали свою статью «Регистрация зрительных и слуховых переживаний в мозгу». Зададимся вопросом: в какой форме происходит такое внутреннее архивирование? При описанных выше припадках, связанных с сугубо личными переживаниями, в точности воспроизводится определенный фрагмент внутреннего опыта. Каков механизм этого процесса? Происходит ли в мозгу нечто подобное проигрыванию пластинки или фильма? Или же мы имеем дело с исполнением пьесы или партитуры – сходным процессом, но в логически более ранней его стадии? В какой окончательной форме существует репертуар нашей жизни – репертуар, снабжающий материалом не только воспоминания и реминисценции, но и воображение на всех уровнях, начиная с простейших чувственных и двигательных образов и заканчивая бесконечно сложными воображаемыми мирами, ландшафтами и событиями? Что вообще есть этот репертуар памяти и воображения, наполненный личным и драматическим смыслом и существующий на внеязыковом, иконическом уровне?
Реминисценции моих пациенток поднимают фундаментальные вопросы о природе памяти (mnesis). Эти же вопросы, но совершенно по-другому, ставят амнезии пациентов, описанных во 2-й и 12-й главах настоящей книги – «Заблудившийся мореход» и «Выяснение личности». Аналогичные вопросы о природе знания (gnosis) встают перед нами в случае пациентов с агнозиями – профессора П., страдавшего поразительной зрительной агнозией («Человек, который принял жену за шляпу»), а также миссис О'М. и Эмили Д. («Речь президента»), агнозии которых были музыкальными и слуховыми. И, наконец, те же проблемы, но только в области действия (praxis), возникают при исследовании явлений моторного «замешательства» – апраксий у некоторых пациентов с замедленным развитием и поражениями лобных долей. Расстройства эти бывают настолько тяжелыми, что пациенты теряют способность ходить, упускают свою «двигательную мелодию» (это происходит и при паркинсонизме, как описано в книге «Пробуждения»).
Обе мои ирландские пациентки переживали реминисценции – конвульсивный наплыв хранившихся в памяти мелодий и сцен, нечто вроде гипермнезиса или гипергнозиса. Пациенты же с амнезиями и агнозиями, напротив, лишаются своих внутренних мелодий и сюжетов. Состояние и тех и других подтверждает мелодическую и повествовательную природу внутренней жизни, так глубоко раскрытую Прустом в его размышлениях о памяти и сознании.
Стоит начать стимулировать кору головного мозга пациента-эпилептика, как в ней непроизвольно оживают реминисценции давнего прошлого (нечто подобное описывает Пруст в романе «В поисках утраченного времени»). Задумаемся: на чем основано это явление? Какого рода церебральная организация необходима, чтобы реминисценции были возможны?
Обе мои ирландские пациентки переживали реминисценции – конвульсивный наплыв хранившихся в памяти мелодий и сцен, нечто вроде гипермнезиса или гипергнозиса. Пациенты же с амнезиями и агнозиями, напротив, лишаются своих внутренних мелодий и сюжетов. Состояние и тех и других подтверждает мелодическую и повествовательную природу внутренней жизни, так глубоко раскрытую Прустом в его размышлениях о памяти и сознании.
Стоит начать стимулировать кору головного мозга пациента-эпилептика, как в ней непроизвольно оживают реминисценции давнего прошлого (нечто подобное описывает Пруст в романе «В поисках утраченного времени»). Задумаемся: на чем основано это явление? Какого рода церебральная организация необходима, чтобы реминисценции были возможны?
Современные концепции обработки и представления сигналов в мозгу связаны с понятием вычислительного процесса[88] и, как следствие, формулируются на языке схем, программ, алгоритмов и т. д. Но способны ли схемы, программы и алгоритмы сами по себе объяснить образный, драматический и музыкальный характер внутренних переживаний – все богатство и яркость личного содержания, превращающие безличные сигналы в индивидуальный субъективный опыт?
В ответ на этот вопрос я заявляю свое решительное «нет». Идея вычислительного процесса, пусть даже такого изощренного, как в теориях Марра и Бернстайна, двух ведущих и наиболее глубоких представителей этого направления, сама по себе недостаточна для объяснения «иконических» представлений, являющихся основой и тканью нашей внутренней жизни.
Таким образом, между рассказами пациентов и теориями физиологов возникает разрыв, настоящая пропасть. Существует ли хоть какая-то возможность заполнить ее? И если такой возможности нет (что отнюдь не исключено), имеются ли вне рамок вычислительной теории идеи, которые помогут нам лучше понять глубоко личностную, экзистенциальную природу реминисценций, сознания и самой жизни? Короче говоря, нельзя ли над шеррингтоновой, механистической наукой об организме надстроить еще одну, личностную, прустовскую физиологию? Сам Шеррингтон косвенно намекает на такую возможность. В книге «Человек и его природа» (1940) он описывает сознание как «волшебного ткача», сплетающего изменчивые, но всегда осмысленные узоры – сплетающего, если задуматься, ткань самого смысла…
Эта смысловая ткань не укладывается в рамки чисто формальных схем и вычислительных программ. Именно она является основой глубоко личной природы реминисценций, а также основой мнезиса, гнозиса и праксиса. И если мы спросим, в какой форме она существует, ответ очевиден: ткань личного смысла неизбежно принимает форму сценария или партитуры – так же, как неизбежно принимает форму схем и программ абстрактная организация вычислительных процессов. Из этого следует, что над уровнем церебральных программ необходимо различать уровень церебральных повествований.
В соответствии с этой гипотезой в мозг миссис О'М. неизгладимо впечатана партитура «Пасхального шествия» – а вместе с ней и партитура всего, что она слышала и чувствовала в момент первоначального переживания. Подобным же образом в «драматургических» отделах мозга миссис О'С. надежно хранятся забытые на сегодня, но вполне восстановимые сценарии ее детских переживаний.
Отметим еще одно обстоятельство. Из описанных Пенфилдом случаев следует, что удаление микроскопической точки коры, раздражение которой вызывает реминисценцию, может полностью уничтожить соответствующий эпизод и заменить абсолютно конкретное воспоминание столь же резко очерченной лакуной забвения. На месте «гипермнезии» в этом случае возникнет тотальная амнезия.
Это важное и пугающее обстоятельство. Оно говорит о том, что возможна «психохирургия» – нейрохирургия личности, бесконечно более тонкая и эффективная, нежели грубые ампутации и лоботомии, способные уничтожить или деформировать характер, но бессильные перед индивидуальными переживаниями.
Итак, внутренний опыт и действие невозможны вне иконической организации. На ее основе устроены главные архивы мозга, где записана вся наша жизнь. Промежуточные стадии архивации могут принимать формы программ и вычислительных процессов, однако окончательная форма хранящихся материалов необходимо иконична. Финальным уровнем представлений в мозгу должно быть художественное пространство, где в единую ткань сплетаются сюжеты и мелодии наших действий и чувств.
Та же логика подсказывает, что при поражениях мозга в ходе амнезий, агнозий и апраксий возрождение разрушенных представлений (если оно возможно) требует двойного подхода. С одной стороны, нужно исправить поврежденные программы и механизмы (в этом деле исключительных успехов добилась советская нейропсихология). С другой – необходимо выйти непосредственно на уровень внутренних мелодий и сюжетов больного (примеры такого контакта описаны как в моих книгах «Пробуждения» и «Нога, чтобы стоять», так и здесь – особенно подробно в главе 21 и во введении к четвертой части). Если мы надеемся понять внутренние состояния пациентов с поражениями мозга и оказать им реальную помощь, годятся оба подхода: можно применять и «систематическую», и «художественную» терапию – либо по отдельности, либо, что еще лучше, параллельно. Подобные мысли высказывались еще сто лет назад. Об этом писали Хьюлингс Джексон в первом исследовании о реминисценциях (1880), Корсаков в диссертации об амнезии (1887) и Фрейд и Антон в работах по агнозии. Развитие классической физиологии затмило их блестящие прозрения, но сейчас пришла наконец пора вспомнить о них и помочь рождению «экзистенциальной» науки и терапии. В комбинации с систематическим направлением она сможет приблизить нас к более полному пониманию человека и открыть новые горизонты.
С момента первой публикации этой книги ко мне неоднократно обращались за консультацией по поводу музыкальных реминисценций. Судя по всему, это не такое уж редкое явление, особенно среди престарелых, которым страх и нерешительность зачастую мешают обратиться за советом. Иногда, как в случае моих ирландских пациенток, в ходе консультаций обнаруживается серьезная патология. Реминисценции также могут возникать на основе токсикоза, например, при чрезмерном употреблении аспирина (см. отчет в «The New England Journal of Medicine» за 5 сентября 1985 года). У пациентов с глухотой, вызванной поражениями слухового нерва, иногда появляются музыкальные «фантомы». Но в большинстве случаев никакой патологии обнаружить не удается, и считается, что, несмотря на причиняемые пациенту неудобства, реминисценция по существу доброкачественна. До сих пор все же неясно, почему именно «музыкальные» части мозга оживают у пациентов в пожилом возрасте.
[16]. Наплыв ностальгии
С ОПИСАННЫМИ в предыдущей главе реминисценциями я впервые столкнулся, работая с пациентами, страдавшими эпилепсией и мигренями. Гораздо чаще, однако, они возникали у моих постэнцефалитных пациентов, возбуждаемых препаратом L-дофа. В результате я даже назвал L-дофу чем-то вроде «личной машины времени».
В случае одной пациентки действие этого препарата оказалось настолько сильным и необычным, что в июне 1970 года я даже написал об этом письмо в редакцию журнала «Ланцет», которое привожу ниже. В этом письме реминисценция интерпретируется в строгом джексоновском смысле, как конвульсивная вспышка воспоминаний о далеком прошлом. Позже, анализируя случай этой пациентки (Розы Р.) в книге «Пробуждения», я отошел от идеи реминисценции и истолковал то, что с ней происходило, с точки зрения «остановки времени» («Неужели, – писал я, – она так и не вышла из 1926 года?»)[89].
Итак, вот мое письмо в редакцию журнала «Ланцет»:
Одним из самых поразительных эффектов приема L-дофы у некоторых постэнцефалитных пациентов является повторное появление симптомов и форм поведения, характерных для гораздо более ранних стадий болезни, но затем исчезнувших. В этой связи уже отмечалось обострение и рецидив респираторных и окулогирных кризов[90], повторяющихся гиперкинезов и тиков. Кроме всего вышеупомянутого, наблюдалась реактивация латентных примитивных симптомов, таких как миоклонус, булимия, полидипсия, сатириаз[91], центральные боли, эмоциональная возбудимость и т. д. На более высоких функциональных уровнях происходило возвращение сложных, эмоционально заряженных моральных оценок, интеллектуальных схем, снов и воспоминаний. Все забытое, подавленное, «дремлющее» в неподвижной, застойной глубине постэнцефалитной комы выходило на поверхность.
Необычайно яркий пример непроизвольных реминисценций, вызванных приемом L-дофы, наблюдался у пациентки 63 лет с прогрессирующим постэнцефалитическим паркинсонизмом. Острую стадию болезни эта женщина пережила в восемнадцатилетнем возрасте и после этого в течение двадцати четырех лет содержалась в различных медицинских учреждениях. Все это время она находилась в состоянии почти непрерывного окулогирного транса. В начале курса L-дофы ее паркинсонизм и окулогирное оцепенение полностью исчезли, и к ней вернулась нормальная речь и способность двигаться. Но вскоре вслед за этой фазой у нее – как и у некоторых других пациентов – наступил период психомоторного и либидинозного возбуждения. Это возбужденное состояние сопровождалось приступами ностальгии, радостным отождествлением со своим юношеским «Я», а также неконтролируемыми приливами давних сексуальных воспоминаний. Пациентка попросила магнитофон и за несколько дней записала на пленку бесчисленное множество неприличных песенок, сальных анекдотов и лимериков; все это воспроизводилось ею по памяти из разговоров на вечеринках и сборников непристойных карикатур, из атмосферы бурлесков и ночных клубов начала двадцатых годов. Эти почти концертные выступления оживлялись постоянными аллюзиями на события того времени, устаревшими оборотами речи, интонациями и маньеризмами; она удивительно хорошо передавала дух той далекой поры, времени джаза и свободных нравов.