Моя война - Григорий Чухрай 8 стр.


Я работаю

...Но вернемся в Киев.

Работа у Брауна закончилась. В последнее время отношение ко мне на студии переменилось. Возможно, этому способствовали хорошие отзывы обо мне, а возможно, приезд моего шестилетнего сына Павлика. Оказалось, что он говорит только по-украински (он долго жил у бабушки с дедушкой в украинском селе). Короче говоря, меня признали своим.

Какое-то время я поработал ассистентом у режиссера Лапокныша. Он снимал фильм об украинской самодеятельности. Лапокныш поручил мне поехать в Дрогобыч и снять там один самодеятельный номер. Я выполнил это задание, возвратился в Киев и попал на партийное собрание...

Лапокныша осуждали за "политическую близорукость". В материале, который он показал худсовету, был один номер, снятый на фоне спелой пшеницы и голубого неба.

- Это же жовто-блакитный флаг! Это же политическая диверсия! возмущался Тымиш Васильевич Левчук. Он был в то время секретарем парторганизации студии и бдительно охранял идейную чистоту в фильмах вверенной ему студии.

Лапокныша от фильма отстранили и на его место поставили политически грамотного - Левчука. Говорили, что за такой фильм возможна правительственная награда, и Левчук не хотел упустить такой возможности.

Он пришел на съемку, как хозяин, снял плащ и осмотрелся вокруг - куда бы его повесить... Не найдя подходящего места, скомандовал:

- Вешалку!

Группа сорвалась с мест, и начались поиски. Скоро появился администратор съемочной группы со стоячей вешалкой. Левчук, повесив свой плащ, спросил прокурорским тоном:

- Фамилия?

Тот ответил.

- Вы уволены! - сказал грозный Левчук и, сев в режиссерское кресло, обратился к Лапокнышу.

- Шо знимаемо?

- Воны спивают, а мы отъезжаем, отъезжаем,- наклонившись над ним, униженно отвечал Лапокныш.

Левчук, подумав, сказал:

- Ни, хай воны спивають, а мы будемо наезжать.

Так либеральная всласть в группе переменилась на диктатуру... Переменился кардинально и творческий метод: вместо отъезда был предложен наезд.

Ивченко

На Киевской киностудии появился Виктор Илларионович Ивченко, талантливый театральный режиссер. До этого он работал во Львове главным режиссером украинского театра.

Его поместили в общежитии, в комнате рядом с нашей. Когда он проходил мимо нашей двери, маленький Павлик прекращал игры и испуганно шептал: "Ивченко!.. Ивченко!.." (Мы опасались, что Ивченко отберет у нас нашу комнатку.)

Однажды Ирина Борисовна Донская дала Павлику медный таз и показала ему, что, если бить по нему деревянной скалкой, он издает сильный, долго не замолкающий звук. Павлик пришел в восторг. Он бил в медный таз и был счастлив.

Пришел домой Марк Семенович, Павлик ушел в свою комнату и там продолжал барабанить. Вдруг на пороге комнаты появился Ивченко. Павлик застыл в испуге.

- Мальчик,- сказал Ивченко с виноватой улыбкой,- я работал всю ночь и хочу поспать. Ты сейчас не стучи, а потом, когда я уйду, будешь продолжать. Хорошо?

Ивченко учился кинематографу, ходил на съемки, беседовал с Марком Донским, с нами - вгиковцами. И всегда делал это скромно, тактично, достойно. Скоро его все полюбили.

- ...Я не знаю, какие нравы у вас в кино...- сказал как-то Виктор Илларионович, беседуя с Марком Донским.- Мне поручили снимать "Назара Стодолю". Я ставил этот спектакль во Львове. Он пользовался успехом. А Левчук, который хотел снять "Назара" еще до меня, отдал мне тоненькую школьную тетрадку, со своими заметками, совершенно ненужными мне, и сказал, что я должен отдать ему половину гонорара. Что это, так у вас полагается?

Донской был возмущен.

- Левчук вымогатель! - кричал он.- Это безобразие и произвол! Он пользуется своим положением! Он спекулянт!

Донской высказал еще много других, отнюдь не лестных эпитетов в адрес Левчука. Я был с ним согласен. Я не любил Левчука.

Я помнил, что когда хоронили Эйзенштейна, Пырьев, возмущенный выступлением Левчука, начавшего свою речь на панихиде словами "у покойника были ошибки", буквально стащил его с трибуны.

У Левчука вообще была страсть выступать на похоронах.

Когда хоронили Игоря Савченко, он говорил:

- Шумить вечно молодая Москва. Но вiн вже не пройде по цiх вулицах, не усмихнетсься своей ласкавой усмишкой. Женщины плакали.

Когда хоронили в Киеве Брауна, он говорил:

- Шумить вечно молодой Киев, но вiн вже не пройде по цiх вулицях, не усмихнетсься своей ласкавой усмишкой.

И опять домработницы плакали.

Ивченко предложил мне поработать на его фильме вторым режиссером. Я согласился.

Работалось мне с ним хорошо. Он всегда был корректен с актерами, и актеры его любили. Я тоже полюбил его и всеми силами старался помочь ему. Но все же я был плохой помощник: все время отвлекался, думал, как бы я снял этот фильм, если бы сам был режиссером, и порой забывал о своих прямых обязанностях. А Ивченко был ко мне, как, впрочем, и ко всем, снисходительным.

После съемки мы с Виктором Илларионовичем обычно отравлялись в ближайший гастроном, покупали бутылку водки, искали третьего - в те времена, в плане борьбы с алкоголизмом, были запрещены закусочные. Приходилось покупать бутылку и где-то в сторонке выпивать ее "на троих". Так мы и поступали.

Каюсь, в то время я мало занимался семьей. Ирина несла все заботы и тяготы быта. Она вела хозяйство, воспитывала Павлика. Я же благодаря ей мог заниматься профессией. Безусловно, это было с моей стороны эгоистично, но мы считали такое разделение функций в семье нормальным.

Я боролся за право самому снимать фильмы. Это была страсть, захватившая меня целиком. Впрочем, так жили и Донской и многие известные мне режиссеры. Кинематограф той поры требовал полной отдачи.

Гоголи и щедрины

Между тем в стране происходили перемены. Не помню, кто именно из новых вождей, кажется Маленков, в одном из своих выступлений бросил сакраментальную фразу: "Нам нужны Гоголи и Салтыковы-Щедрины...". И вот меня вызывает директор студии С. В. Пономаренко.

- Чухрай, вы ж слыхали, что нам теперь нужны гоголи и... как их там?..

- Слыхал. Гоголи и щедрины.

- Так надо ж откликнуться!.. Вы человек молодой, способный, вам пора самостоятельно снимать. Хотите снять сатирический фильм?

- Конечно!

- Так вот,- продолжал Пономаренко.- Макивчук, редактор "Перца", написал фельетон. Угадал, горбатый черт, как в воду смотрел... Поезжай к Макивчуку и скажи, что тебе поручили снимать фильм по его фельетону. Договорись с ним и срочно начинай работу. А то ленинградцы уже снимают и казахи тоже. А ты ж знаешь, как у нас: дорога ложка к обеду... Ну, так поезжай и по-партийному, по-молодому приступай.

Я был рад неожиданному предложению.

В то время желание снимать самостоятельно буквально съедало наши, вгиковцев, души. Мы считали, что любая тема нам по плечу. Через полчаса я уже был в редакции "Перца".

Макивчук оказался небольшого роста горбуном.

- Чухрай?.. Что-то я такого режиссера не знаю...- сказал он знакомясь.- Ты, конечно, не читал нашего "Барабульку". Я напечатал его еще в прошлом году... Там очень смешно!.. Позовите Гроху. Хай зайдет! обратился он к секретарю.

Появился Гроха - большой, с мрачным выражением лица, мужчина. Макивчук указал на меня и представил:

- Чухрай... Слыхал ты про такого режиссера? Нет? Я тоже... Будет ставить в кино нашего "Барабульку". У тебя есть экземпляр номера?

- Нет,- ответил Гроха басом.- Один у Мыколы Тарасовича, второй у ЦК, а третий ты приказал отослать на студию к Пономаренку.

- Добре, возьмешь у Пономаренко,- сказал Макивчук мне и продолжал: Очень современный фельетон! Это я тебе говорю без скромности... Там, значит, Барабулька. По специальности он агроном, а работает в министерстве. Вышло постановление - ты ж помнишь? - всех агрономов послать на село. Барабулька испугался. Жена его, конечно, в слезы: "Не поеду коровам маникюр делать!" Она была маникюрша.- Макивчук рассмеялся смехом недоброго человека и продолжал: - А он стал успокаивать жену. Гроха, что он ей говорил?

- Шо он поговорит с Мыколаем Даниловичем и его не пошлют.

- Ну да,- подтвердил Макивчук.- Сатира на приятельские отношения. Но ты, Чухрай, не бойся, там все как надо.

- Я не боюсь.

- А это напрасно! Ты не опытный, а мы старые журнальные волки... Знаем, что к чему! Гроха, что потом?

- Потом Барабулька пришел на базар. Там колхозники продают кур. Барабулька посмотрел одну, другую и говорит: "Не так кормите птицу". А колхозница отвечает: "Если вы так хорошо все знаете, приезжайте в село и научите нас, темных".

- Вот именно,- перехватил инициативу Макивчук.

- У Барабульки от такого предложения сразу подскочило давление. Хи, хи, хи! Жена говорит: "Надо есть алоэ". А у них на окне росло как раз алоэ...

- В горшке,- продолжал Гроха.- Барабулька схватил горшок с алоэ и стал есть прямо с горшка...

- Зритель умрет со смеху! - дополнил Макивчук.- Ну, дальше рассказывать не будем. Прочтешь... Только скажи своему хромому, что за тридцать тысяч мы писать сценарий не будем. Нас же двое. Это ж пятнадцать тысяч каждому. А тема актуальная. Мы так не согласны.

Возвращаюсь на студию, получаю журнал с рассказом о Барабульке, передаю Семену Васильевичу требования Макивчука.

- Горбатый черт! - возмутился хромой Пономаренко.- Где у него партийная совесть! Ему мало тридцать тысяч! Сейчас я ему...- Он решительно хватает трубку телефона и набирает номер.- Макивчук?.. Да знаю,- начинает он на высоких тонах.- Сказал. Он сейчас сидит у меня... Что?.. Ты ж руководитель журнала, я тоже ру... Что?.. Знаю, что вас двое, но сценарий-то один... Что?.. Та не кричи, слушай, слушай. Это же незаконно! Вам тридцать тысяч, ему триста пятьдесят... Та не кричи, не кричи. Не тысяч, рублей! Что?..- Долгая пауза. Слушает и уже примирительным тоном: Ну, добрэ, добрэ! Плачу тридцать пять. Да, на двоих...- Опять долгая пауза. Слушает.- Не кричи. Нет, не грабеж. Ты руководитель и я руково...- Опять долгая пауза.- Добрэ, за актуальность даю сорок тысяч... Чухрай? Я же уже сказал ему... Да, что работа срочная...- Подмаргивает мне, как соучастнику.- Понимаю... Да, здоровье прежде всего! Нет, я - в Гурзуф... Нет, у жены печенка. Она в Железноводск... А твоя дружина с тобой? Нет?.. Я же сказал: сорок тысяч... Ну, как говорится, с богом!.. Бывай!

Кладет трубку, вытирает тыльной стороной ладони пот со лба и говорит мне, ища сочувствие:

- Дипломатия!

Я начинаю работать.

Работа не клеится. Предлагаю авторам варианты, чтобы не было пошло,не соглашаются. Ругаю себя за то, что согласился. Думаю, как отказаться. А тут звонит секретарь студии. Просит зайти к директору. Думаю: "Будет скандал. Но лучше сейчас скандал, чем снять плохой фильм. Откажусь!"

Захожу в кабинет.

- Слушай, Чухрай! Ты ж молодой человек, зачем тебе портить свою биографию? - говорит с ходу Пономаренко.

- А что такое?

- Ленинградцев уже раскритиковали, казахов наказали за клевету. Нам с тобой только этого не хватало!

"Повезло",- радуюсь я, но на всякий случай спрашиваю.

- Так что? Нам уже не нужны гоголи-щедрины?

- Выходит, что не нужны. И правильно! Жили без них до сих пор, проживем и дальше...

У меня как гора с плеч свалилась. Так у меня всегда: сам ли я ввяжусь в историю или попаду не по своей вине, провидение спасает меня. И во время войны, и в мирное время, когда, казалось бы, нет выхода, судьба словно сама предлагает выход.

После этого я чуть не поставил экранизацию по нашумевшей в Киеве сатирической пьесе драматурга Василия Минько.

Пьеса была удачная и злая. Мне она нравилась. Нас, драматурга и меня, вызвали в ЦК КПУ и благословили на постановку. На радостях мы спустились в буфет, чтобы отметить удачу. В буфете ничего не оказалось, кроме шампанского и коньяка. Пили шампанское, закусывали коньяком, угощали каких-то незнакомых людей, собравшихся вокруг нас. Потом помню все, что было, кусками.

Мы на квартире у Минько. Он достает из холодильника (холодильник тогда был большой редкостью) бутылку водки. Рядом стоит жена Василя, она плачет...

Потом я на вокзале, подсаживаю Минько в вагон. Поезд трогается...

До студии я добрался на четвереньках...

Потом я в нашем общежитии, и Виктор Илларионович Ивченко, подставив мою голову под кран, пытается привести меня в чувство...

На следующий день пришла телеграмма. Протрезвевший Минько телеграфировал из Москвы, что он сидит на вокзале без копейки денег и не помнит, как он там очутился.

Не знаю, по какой причине, но и эта постановка сорвалась.

В народе появились чьи-то стихи.

Салтыковы-Щедрины

Нам послушные нужны.

И такие гоголи,

Чтобы нас не трогали.

...Но слова, сказанные Пономаренко, о том, что мне пора снимать самостоятельно, по-прежнему не давали мне покоя. "Хорошо бы сейчас заняться сценарием для души",- думал я.

"Сорок первый"

Однажды я рассказал своему другу Борису Немечеку несколько историй из моей военной биографии. Он был хорошим слушателем, а я еще не остыл от войны.

- Тебя тянет в романтику,- сказал он.- Взял бы и поставил одну из этих историй.

- Они слишком личные. Это почему-то мне мешает,- возразил я.

Немечек задумался, потом сказал неожиданно:

- Знаешь, что тебе надо поставить? "Сорок первый" по Лавреневу!

Сердце мое дрогнуло.

Где-то, я уже не помню где, Л. Н. Толстой сказал, что если полюбишь женщину, потом охладеешь к ней, а потом поймешь, что не можешь без нее жить,- это настоящее. Нечто подобное произошло и со мной.

Мне было лет семнадцать, когда я впервые прочел эту повесть.

Зимой 1943 года я был третий раз ранен. Ранение было серьезное: большой осколок снаряда попал в правую лопатку, пробил шинель, заячий жилет, гимнастерку и частично проник в легкое. В прифронтовых госпиталях мне оказывали помощь, но операцию делать отказывались: не было нужного оборудования. Так я попал в конце концов в Челябинск. Челябинск был тогда глубоким тылом, там даже не было затемнения. Меня наконец оперировали вытащили осколок, и я стал поправляться.

Библиотекарь принесла мне на выбор несколько книг. Среди них оказалась книга с рассказами и повестями Бориса Лавренева. Повесть "Сорок первый" произвела на меня глубокое впечатление. Писатель, его отношение к жизни, были мне не только симпатичны, но в чем-то даже родными по духу. Я перечитывал повесть несколько раз и думал. Думал над проблемами войны вообще и гражданской войны в частности. Благо времени для размышлений было достаточно.

Трагическая судьба красноармейки Марютки, влюбившейся в своего врага - белого офицера, а потом застрелившей его, сегодня может показаться неправдоподобной, но у войны свои законы, которые непонятны тем, кто этого ада не прошел.

В повести все закономерно: Марютка полюбила Говоруху-Отрока потому, что он был красив, умен, смел, и потому, что, оставшись с ним наедине, она перестала видеть в нем врага. Но когда появилась угроза того, что он станет частью враждебной ей силы, девушка произвела свой роковой выстрел - и этот выстрел был столь же закономерен в обстановке гражданской войны, как и ее любовь.

На фронте я понял, что войны ведутся не между умными и дураками, не между подлецами и благородными героями, а между людьми разных убеждений, преследующих разные цели. Мне доводилось говорить с пленными немцами. Я видел, что многие из них вовсе не изверги. Но война поставила нас по разные стороны фронта, и я стрелял в них, а они - в меня. Каждый немецкий солдат, независимо от его личных качеств - он мог быть и добрым, и умным, и любящим сыном своих родителей,- был частью той злой силы, которую я ненавидел. Он пришел на нашу землю, чтобы завоевать ее, а нас - мою маму, мою любимую девушку, моих друзей, всех, кто был мне дорог,- превратить в своих послушных рабов. И это не было пропагандой: все его слова и поступки свидетельствовали об этой цели. Он хотел отнять нашу культуру, наше искусство, наши убеждения, нашу мечту. За это я ненавидел немцев и стрелял в них. А они, добрые, порядочные аккуратные немцы, стреляли в меня, и если бы убили, гордились бы, что исполнили свой долг.

...Прошли годы. В институте кинематографии, в плане изучения истории советского кино, нам показали фильм "Сорок первый" режиссера Протазанова, снятый в 1924 году. Тогда он пользовался большим успехом.

Сейчас фильм разочаровал меня. Картина снималась с "классовых позиций", по которым все белые были негодяями, а все красные - благородными героями. Я, по своей войне, знал, что это не так, что негодяи бывают и с той и с другой стороны,- все дело не в человеческих качествах отдельных солдат, а в целях каждой из сторон.

Фильмы, как тот, о котором я начал думать теперь, после разговора с Борисом Немечеком, в те времена назывались фильмами "на скользкую тему". На такой теме можно было поскользнуться, упасть и больше не подняться. Я знал это. И тем не менее засел за сценарий. Я не мог поступить по-другому.

Получив передышку, я собрал прежние свои наброски, привел их в порядок, что-то дописал, и получился, как я полагал, хороший сценарий. Работать было трудно и радостно. Всем своим существом, всеми своими мыслями я погрузился в атмосферу тех лет. Я ощущал дыхание революции, жил ее страстями, с радостью ощущал свою причастность к ней. В ней было то, что мне по-настоящему дорого. Мне казалось, что я нашел себя.

Теперь мне казалось, что нет более актуальной и важной темы и что, прочитав мой сценарий, все редакторы и дирекция студии поймут это и тотчас же поручат мне снять этот фильм.

С большим волнением я предложил послушать сценарий Ивченко и Донскому - они согласились. Я начал читать неуверенно, но быстро увлекся и так дочитал до конца. Сценарий понравился обоим. Ивченко сказал, что ему было интересно слушать и он хотел бы посмотреть такой фильм. Донской был с ним согласен, но считал, что поставить его сейчас, да еще на этой студии, нельзя. Я решил рискнуть и отдал его на студию.

Но никто из редакторов не пришел от него в восторг, высказывались осторожные мнения: с одной стороны это интересно, но с другой стороны... Обескураженный, но все еще уверенный в своей правоте, я стал добиваться разговора с самим директором студии и наконец попал к нему на прием.

Назад Дальше