Высоцкий. На краю - Сушко Юрий Михайлович 39 стр.


В песне-манифесте он открыто провозглашал:


Я не люблю насилье и бессилье,
И мне не жаль распятого Христа…


Но, ощутив настороженность первых слушателей, не побоялся совершить крутой«переворот в мозгах из края в край», окончательно для себя решив:


Вот только жаль распятого Христа!


Его «Я не люблю!» было близко к Нагорной проповеди, после которой никакой Конституции не нужно, не говоря уж о Моральном кодексе строителя…

Свое будущее, считал Золотухин, Владимир Семенович предугадывал и про себя знал, какой он поэт и что он значит для России. С той лишь разницей, что одному слава приносит радость, а другому — страдания.

«Люди тянутся не только к стихам, но и к поэтам, — говорил Высоцкий. — Вот у нас семь тысяч членов Союза писателей СССР. Сейчас любого спроси — быстро назовет не более тридцати, кто-то назовет пятьдесят, но уж никак не сто. А ведь все печатались, у всех есть книги. Я говорю о поэзии в большом смысле слова, о поэтах с большой буквы…»

В его святцах Поэтов было куда меньше тридцати. От Христа и Пушкина до Вознесенского. От современников, профессиональных стихотворцев он, прежде всего, хотел услышать простой и ясный ответ на мучавший его вопрос: достоин ли он сам высокого звания поэта, имеют ли право жить его стихи?

«Он — было время — приносил им, как школьник, свои стихи… и они редактировали, — вспоминал Леонид Филатов, — вымарывали строчку, морщились, говорили: «Нет, это никуда не годится, это не по-русски написано… Это все несерьезно, ты занимайся песнями, не надо это тебе, а ты все стихи… Ну, зачем?» И такие разговоры были очень часты. Володя эти разговоры очень тяжело переживал, принимал близко к сердцу, оттого, что ему казалось, что он занимается не собственно поэзией, а они как раз занимаются именно поэзией».

Евгений Евтушенко мог позволить себе пригласить Высоцкого на званый вечер на дачу, где будут его итальянские издатели, заметив походя: «Володь, гитару захвати…» Роберт Рождественский возмущался, когда приглашенный к нему в Переделкино Левон Кочарян привел с собой Высоцкого: «Зачем?.. Тут серьезные люди собрались…»

Андрей Вознесенский, восхищаясь своей отвагой, после смерти Владимира Высоцкого отчаянно доказывал: «Я первый сказал, что он поэт». В застолье, может быть. Но публично, в печати слово «поэт» применительно к Высоцкому впервые использовал некто Н.М. Ходаков в своей книге под названием «Молодым супругам» (издательство «Медицина», 1971 г.): «Действие алкоголя на половое влечение весьма тонко подметил поэт, писавший: «Пойдем в кабак — зальем желание». Стремление к интимной близости легко ликвидировать: для этого достаточно сильного алкогольного опьянения…»

У него, как у драматического актера, была уникальная возможность постоянно работать, то есть взаимодействовать со словом, интонационно доводя каждую строку, реплику до наивысшего, проникающего звучания. Но это были ч у ж и е, не его слова. Пусть даже аккомпанирующие его миропониманию, чувствам, сердцебиению. Такой вот парадокс Высоцкого. Публичный, площадный (в хорошем смысле слова) певец, актер-лицедей, он более всего доверял чистому листу бумаги,«свято верил в чистоту снегов и слов», в то, что поэзия и искренность по сути своей синонимы.

Подрамник превращает холст в картину и утверждает художника. А книга стихов — поэта.

«Советовался не только со мной, — рассказывал Андрей Вознесенский о тщетных попытках Высоцкого пробиться в официальную литературу, — но и с Александром Межировым и Давидом Самойловым о том, как составить рукопись, как отобрать стихи… Он хотел чувствовать себя поэтом, но даже друзья считали его бардом тогда. Несколько раз он советовался с Виктором Фогельсоном, который редактирует поэтические книжки…

Рукопись — отпечатанные на машинке стихи (а печатал, вероятно, он сам, так как строчки в ней были неровные, скакали), папку с его стихами я показал Фогельсону, а затем Егору Исаеву… Исаев был за то, чтобы издать книгу… Но уже тогда мне было понятно, что рукопись надо «пробивать». Был разговор о ней и с возглавлявшим тогда издательство «Советский писатель» Лесючевским, человеком 30-х годов. Можно сказать, что в том разговоре он высмеял меня: как можно печатать книгу, автор которой не может опубликовать ни строчки?..»

Вскоре после смерти Владимира Семеновича многие вспоминали, сколько раз они безуспешно пытались «пробить» стихи Высоцкого в печать. Но, твердили они, всякий раз перед ними вырастали глухая стена непонимания, рогатки цензуры и т. д. Возможно. Хотя по мнению далеко не последнего в советской номенклатуре чиновника, министра культуры РСФСР 70-х годов Юрия Мелентьева, «если бы хотя бы раз по-настоящему захотели издать стихи Высоцкого, у них бы все получилось. Они же вхожи во все кабинеты. Одно их заявление — и стихи Высоцкого вышли бы без проблем».

Но между собой именитые друзья называли Высоцкого дворовым художником, певцом-самоучкой без культуры писания. При этом, пряча самодовольство, дарили сборники своих стихов с трогательными дарственными надписями: «Володя, милый, спасибо за Ваш талант, Вашу распахнутость — страшно за Вашу незащищенность в этом мире. Андрей Вознесенский». Они дарили ему с в о и книги и считали, что пока этого для него достаточно.

Художник Сергей Бочаров специально знакомил Высоцкого с главным редактором журнала «Юность» Андреем Дементьевым: «Я подвел Дементьева к Владимиру Высоцкому, а сам держал в руках тетрадку с его стихами, от руки записанными самим Высоцким. Говорю Андрею Дементьеву: «Вы же главный редактор, Вы же можете несколько страниц в журнале дать для стихов Высоцкого». И протягиваю ему тетрадку. А он как-то фамильярно так отвечает, похлопывая Высоцкого по плечу: «Пописываешь все. и эту тетрадку взял у меня. Но эти стихи так и не появились». Зато после смерти Высоцкого Дементьев поспешил отметиться: «И снова слышен хриплый голос. Он в нас поет. Немало судеб укололось о голос тот». Даже пообещал читателям: «Возьму упавшую гитару. Спою для вас…». Но, слава богу, признал: «Мне так не спеть…»

«Мало кто знает, как Высоцкий хотел вступить в Союз писателей, — рассказывала Белла Ахмадулина. — И я несколько раз пыталась ему помочь, встречалась с разными людьми, но он, естественно, об этом даже не догадывался… Высоцкий считал, что этим членством в Союзе писателей он подчеркнет свою независимость как сочинителя, как художника, как личности. Но ничего не выходило. Он мечтал освободиться от театрального гнета, но без театра не мог, хотя театр, как известно, помыкает актером, держит его в дисциплине…»

Попросил Григория Поженяна дать ему рекомендацию в Союз.

— Володя, я, конечно, могу дать тебе рекомендацию, — ответил бесстрашный поэт-фронтовик, — но о чем ты говоришь, какой же ты поэт? Ну, песенник ты, бард, если хочешь так называйся, но не поэт ты. Пушкин — это поэт…

Правда, позже Поженян сожалел: «Был у меня грех перед ним. Я не всегда понимал, как ему было необходимо именно тогда напечатать все, что написано и что спето… Горе нам, если смерть должна учить нас — поэтов и не поэтов — добру к ближнему… Стихи, не ушедшие к людям типографским способом окрепшими, к нам не возвращаются. Ненапечатанные, они нас душат, прижимают к земле, заставляют самоутверждаться, додавать себе недоданное. Не извлекая уроков, мы учимся дальше и порой все реже летаем».

— Да на кой ляд тебе сдался этот Союз писателей? Что они из себя представляют? Бежать надо из такого Союза, — убеждал Высоцкого Юрий Петрович. Даже рассказывал байку о недавнем хурале азербайджанских писателей, страсти на котором кипели исключительно по поводу дележа мест на городском кладбище. Акыны дрались за место на солнечном склоне…

Но даже шутки не помогали. Любимов видел: «Володя переживал… Я его утешал, как мог, говорил, что ему не нужен этот союз, что он работает в театре и, как Бродского, его за тунеядство не осудят».

Правда, отдельные «товарищи» восприняли любимовский совет «бежать из Союза» как призыв к эмиграции.

После ошеломляющей стихотворной лавины «Вертикали» люди с более-менее чутким поэтическим слухом, но по жизни наивные до удивления, принялись спрашивать в книжных магазинах сборники стихов Высоцкого. Продавцы пожимали плечами. Затем покупатели повзрослели, кое-что поняли в этой жизни и подобных вопросов больше на задавали, а занялись «самиздатом»: снимали с полузатертых пленок тексты песен и переносили их на бумагу. Толстые рукописи превращались в машинописные книжки, которые по знакомству переплетали, и они обретали подобие книги.

Автор этих строк сам тем грешил в молодости, «выпустив» первый том в 1974 году на бумаге формата А-4. Даже с обложкой с портретом Высоцкого. Позже появился двухтомник, который и был вручен Владимиру Семеновичу составителем весной 1978 года в Запорожье. С фотографиями, фрагментами редких рецензий и пр.

Автор этих строк сам тем грешил в молодости, «выпустив» первый том в 1974 году на бумаге формата А-4. Даже с обложкой с портретом Высоцкого. Позже появился двухтомник, который и был вручен Владимиру Семеновичу составителем весной 1978 года в Запорожье. С фотографиями, фрагментами редких рецензий и пр.

Высоцкий был растроган. В закулисной гримерке возле столика, за которым мы сидели, толпились Николай Тамразов, Иван Бортник и Владимир Гольдман. Высоцкий просматривал первый том. Они листали второй. Я ревниво следил за ними. Тамразов сказал:

— О, Володь, глянь, тут даже это есть, — и ткнул тощим пальцем в перепечатку давней реплики «Частным порядком».

Высоцкий оторвался от своего тома, взглянул: «Ага…»

Я вмешался: «А почему нет? Все, что было».

— Да нет, все верно, — согласился Высоцкий.

Я ему подарил, естественно, первый экземпляр (первую копию) двухтомника. А он в благодарность написал на втором: «Сушко Юрию Михайловичу с уважением к его настойчивости и терпению. В. Высоцк… Запорожье, 78».

Когда увиделись следующим днем, я спросил:

— Володя, книги просмотрели?

— Конечно. Долго сидел. Ошибки в текстах, конечно, есть…

— Записи не всегда качественные.

— Да я не в претензии… Ну, ладно, еще раз спасибо. Садись. Так о чем ты хотел спросить?..

Беседа затянулась на несколько счастливых для меня суток…

Отвечая, собирается ли он публиковать свои стихи, Высоцкий, как правило, отвечал: «Я-то собираюсь. Сколько я прособираюсь, не знаю. Сколько будут собираться те, от кого это зависит, — тем более мне неизвестно… Как будет называться — как вы понимаете, об этом пока даже разговора нет серьезного… Чем становиться просителем и обивать пороги редакций, выслушивать пожелания, как переделать строчки, лучше сидеть и писать. Вместо того, чтобы становиться неудачником, которому не удается напечататься. Зачем? Можно писать и петь вам. Это же примерно то же самое. А вы не думаете, что магнитофонные записи — это род литературы теперешней? Ведь если бы были магнитофоны при Александре Сергеевиче Пушкине, то я думаю, что некоторые его стихи были бы только на магнитофонах…»

Он верил: «Как в девятнадцатом веке была литература не только печатная, но и рукописная, так теперь есть литература магнитофонная. Новая техника и новый вид литературы». Недаром кто-то заметил, что аппарат и гений не нуждаются друг в друге. Гений создает новые структуры: Ломоносов — университет, Пушкин — «Современник», а Высоцкий — магнитофонную культуру.

Но иногда он сожалел, что некоторые свои стихи вынужден петь, делать их песней. О той же балладе «Памяти Шукшина» говорил: «Я считаю, что ее хорошо читать глазами, ее жалко петь, жалко…»

«…Братом Вовчик был Шемяке»

В один из первых парижских вечеров Марина предупредила: «Сегодня идем в «Гранд-Опера», танцует Миша Барышников, он нас пригласил».

— Мишка! Вот замечательно! Сто лет его не видел, — обрадовался Владимир. — А он же вроде в Штаты перебрался. Как он?

— По-моему, прекрасно, — сказала Марина. — Здесь на гастролях, бешеный успех, скрывается от поклонниц. Живет у Тани…

— Здорово. А как же граф?

— А при чем тут граф? Таня Мише как старшая сестра.

Танцевал Барышников превосходно. Владимир, не считая себя большим знатоком и поклонником балетного искусства, глядя на отточенность, завершенность каждого движения танцовщика, понимал, почему шеф все время ставит им в пример балетных артистов. Конечно, они являлись для Юрия Петровича идеальными исполнителями воли постановщика. Ни шага влево, ни шага вправо. Все безукоризненно строго, четко, выверено до миллиметра. А у Миши ко всему рвалась на волю душа, и он не сдерживал свой темперамент. Зрители это чувствовали, аплодировали каждому удачному прыжку и даже жесту.

Когда представление закончилось, Высоцкий с Мариной отправились за кулисы. Она в здешних лабиринтах ориентировалась, как в собственной квартире. Зря, что ли, танцевала тут еще девчонкой?..

У входа в артистическую комнату стоял суровый страж. Но Миша выглянул — и во всю ширь распахнул двери:

— Прошу!

С Мишей Барышниковым Высоцкого давным-давно познакомил Иван Дыховичный во время одного из набегов на славный город Питер. Тогда Мишка еще был солистом Кировского театра, красавец, молодой Аполлон. Карьера складывалась на удивление удачно, в 25 уже был заслуженным артистом. И кто бы мог подумать, что во время гастрольной поездки он посмеет остаться на Западе. Чиновники возмущались: мы ему только-только «Волгу» дали!..

Теперь Миша — звезда мировой величины. Правда, без «Волги».

Обнялись, расцеловались.

— Не боишься? — подмигнул Барышников Высоцкому.

— Тебя, что ли? — рассмеялся Владимир. — Это ты меня бойся!

В большой гримерной было тесновато от незнакомой публики. Хозяин тут же принялся исправлять свою заминку:

— Знакомьтесь, господа, это мой друг — знаменитый русский певец и актер Владимир Высоцкий…

— Знакомьтесь…

— А это, Володь, тоже из наших — мой тезка, художник Миша Шемякин. Из Ленинграда, между прочим.

— Из Санкт-Петербурга, — без тени улыбки поправил танцовщика молодой стройный парень в очках, затянутый во все черное. — Много о вас слышал, — сказал он, обращаясь уже к Высоцкому. — Вернее, много вас слушал.

— Тебя, — исправил Высоцкий. — Я о тебе тоже слышал, но картин, честно говоря, не видел…

— Это легко исправить. В любой момент…

— Все, потом договорите! — прервал беседу Барышников. — Поехали, нас ждет Таня.

Пока ехали к старинному особняку, в котором жила сестра Марины Таня — Одиль Версуа, Владимир спросил Шемякина:

— А почему Санкт-Петербург?

— Старая привычка. Я так всегда свои картины подписывал — «Шемякин. СПб». Когда в психушке лежал, врачам объяснял, что это аббревиатура такая — «Специальная психбольница»…

— И долго ты в психушке был?

— Долго, — вздохнул Михаил.

— Я тоже, — в ответ выдохнул Высоцкий.

У Тани гостей ждали. Ее муж — итальянский граф — отсутствовал. Но зато был великолепный стол, мерцание свечей и очень теплый, дружеский, но не светский разговор.

«Потом Володя много пел, — рассказывала жена Шемякина Ревекка. — А я ревела. Миша тоже был совершенно потрясен… На следующий день Володя с Мариной были у нас дома… В тот вечер мы пешком шли по Парижу… И говорили, говорили, говорили…»

Больше говорил Шемякин, Высоцкий слушал, лишь изредка что-то уточнял. Их детские биографии были схожи. Они оба были сыновьями фронтовиков, профессиональных военных, служивших после войны в Германии в оккупационных войсках…

У них были примерно одинаковые творческие судьбы. Правда, до неприкрытого «выдавливания» из Союза у Высоцкого дело не дошло. Но живые примеры были перед глазами… Шемякин был интересен ему как эмигрант с трехлетним опытом, сумевшим не просто выжить, но и добиться успеха и признания на чужой земле. Хотя художнику, конечно, сделать это проще, его язык общения с публикой интернационален. Может, на эсперанто начать стихи писать? Тогда его еще хотя бы один человек поймет — создатель языка…

В общей череде парижских впечатлений лишь короткая встреча с Барышниковым да знакомство с Мишей Шемякиным и его картинами были светлыми пятнами, а так… После второй поездки во Францию, замечали московские друзья, Высоцкий вернулся иным. В обыденности растаяло очарование прежде манящего города. После «Парижска» он показался Вениамину Смехову каким-то расстроенным, чересчур язвительным и обманутым.

«…Ему остается пройти не больше четверти пути!»

«С меня при цифре «37» в момент слетает хмель…»

К фатальным датам и цифрам Владимир Семенович относился с настороженным вниманием. И в тридцать три, и в тридцать семь он чувствовал,«как холодом подуло.

Во второй половине января он вновь отправился во Францию. Золотухину объяснил: «Для того, чтобы сидеть и работать… Сказал… что страдает безвременьем… Ничего не успеваю. Пять месяцев ничего не писал…»

Когда перед поездкой разговаривал с Парижем, спросил:

— Марин, у тебя ведь Чехов в оригинале весь?

— Ну, конечно. А что тебя интересует?

— «Вишневый сад». Хочу перечитать, у нас тут вроде кое-что намечается. Приеду, расскажу подробнее.

В начале 1975-го на Таганке не просто намечалось, но уже происходило нечто неординарное. Впервые к режиссерскому «пульту», который, казалось, намертво был прикован к Любимову, был допущен человек со стороны — Анатолий Васильевич Эфрос. Личность в театральном мире зрителями любимая и уважаемая, а начальством — с огромным трудом переносимая.

Любимов впервые надолго и по доброй воле покидал театр — уезжал ставить в «Ла Скала» оперу своего друга Луиджи Ноно, и не без оснований подозревал грядущий «разгул демократии» в труппе, связанный с его отсутствием. Вынужденно предложил Эфросу попробовать поработать с его актерами, поставить что-нибудь. Анатолий Васильевич выбрал «Вишневый сад». Определил исполнителей. Лопахина должны были готовить Высоцкий и Виталий Шаповалов.

Назад Дальше