Звезда в тумане - Виктория Токарева 2 стр.


Вторая проблема: что надеть.

Я могу явиться во всем блеске, молодой и шикарной, — относительно молодой и относительно шикарной, но все же достаточно убедительной, чтобы все сказали: где были его глаза, когда он менял то на это? Вернее, это на то.

Я подхожу к зеркалу. У меня выражение птицы, которой хочется пить, а ей не дают, и похоже, она скоро отбудет из этого мира. Рот полуоткрыт. Глаза полузакрыты. Все нутро как будто вычерпали половником для супа, а туда вёдрами залили густую шизофрению. Болит голова. Хочется не жить. Это другое, чем умереть. Просто вырубить себя из времени. Однако вырубить нельзя. Надо идти на работу.

Я сажусь к зеркалу и начинаю создавать себе цвет лица. На это уходит довольно много времени. Я крашусь французской косметикой, которую продают в наших галантереях, и думаю о факторе исповеди и исповедника. Раньше человек являлся в церковь, проходил в исповедальню, опускался на колени перед бесстрастным, справедливым исповедником, как бы представителем Бога, и там, скрытый от глаз и ушей, исповедовался во всем, очищал свою душу. А исповедник отпускал грехи, давал необходимые советы, и человек уходил очищенный и просветлённый, сняв с души всю копоть. Профилактика души.

В наше время роль исповедника выполняют друзья и знакомые. Я, скажем, раскрываю свою душу Подруге. Она на другой день рассказывает мои тайны Другой Подруге. Другая Подруга — Своей Подруге, и вот уже пошла по городу гулять моя жизнь, обрастая, и видоизменяясь, и превращаясь в сплетню, пущенную тобою же. А если не быть откровенным — как очистить душу? И вообще какой смысл тогда в общении, если не быть откровенным?..

Я кончаю краситься и смотрю на результат своего труда. Моя мама в этом случае сказала бы: разрисованный покойник.

Первой мне в коридоре попадается Сотрудница. Она останавливается и задаёт несколько вопросов, касающихся документации. Я отвечаю и при этом ищу в её глазах второй смысл. Но никакого второго смысла нет и в помине. То ли она не знает, то ли ей все равно. Второе меня устраивает больше. Равнодушие бывает полезнее и целительнее, чем сострадание.

Сотрудница слушает меня внимательно и с почтением. Я учёный, а в стенах института только это и имеет значение. В стенах научного учреждения реализация личности важнее, чем женская реализация. Сотрудница стоит передо мной собранная, дисциплинированная, как в армии, и я уверена в ней почти так же, как в себе: не перепутает, не опоздает, не забудет. Я вообще заметила, что женщины работают лучше, чем мужчины. В нашем институте, во всяком случае…

Потом я сворачиваю к заву. Надо решить несколько вопросов.

Секретарша смотрит на меня, как на Мону Лизу-Джоконду, пытаясь постичь, в чем её секрет, почему всему миру нравится эта широкая, скорее всего, беременная, большелобая мадонна без бровей.

«Знает», — поняла я и мысленно выставила руку для дистанции.

— Можете взять зарплату, — сказала Секретарша и стала отсчитывать деньги.

Я заметила, что дверь к заву плотно закрыта. Значит, заперлись и выпивают, в честь старого Нового года. Есть у нас такая традиция — отмечать все советские и церковные праздники. Значит, выпивают, а меня не зовут. Интересно — почему? Потому что там Подруга, и они не хотят нас совмещать. Как правило, она приходит на все посиделки, и почему бы ей не прийти и в этот раз? Она ведь тоже может захотеть повести себя так, будто ничего не произошло. А может быть, и Муж там. Почему бы им не прийти вместе, если есть возможность не разлучаться.

Я почувствовала, как моё душевное напряжение переходит в физическое, и у меня от физического напряжения вытаращились глаза. Мне хочется уйти, а Секретарша считает мелочь, ей нужно набрать восемьдесят три копейки.

Из дверей выглядывает зав, видит меня и тут же скрывается обратно. Я заставляю себя остаться на месте. Забираю зарплату. Спокойно выхожу. И спокойно отправляюсь в свою лабораторию. «С Новым годом, товарищи, с новым счастьем».

До сегодняшнего дня моя лаборатория казалась мне святым местом. Обиталищем доктора Фауста. Но сейчас я вижу, что это просто захламлённый чулан.

Работать не хочется. Хорошо было бы сейчас войти в кабинет к заву, мило улыбнуться и сесть за стол. И даже поднять бокал, поздравить «молодых». Потом достать из сумки маленький хорошенький револьверчик (его нет, но хорошо бы), направить прямо на него и деликатно спросить: «Как ты предпочитаешь? В спину или в лоб?»

И посмотреть в его глаза. Вот это самое главное. Посмотреть в глаза: как они замечутся или, наоборот, застынут. Ибо ни в спину, ни в лоб ему не хочется. А я буду улыбаться любезно и целить метко.

А как поведёт себя Подруга? Она или прикроет его, или прикроется им, в зависимости оттого, кого она больше любит: его или себя.

А дальше что? Предположим, я его убью, ему будет уже все равно: где я и что со мной. Подруга утешится довольно скоро, она не из тех, кто, как донна Анна, будет рыдать, упав на могильную плиту. И её новый муж будет носить ей картошку с базара. А я, значит, по тихим степям Забайкалья, где золото роют в горах… Очень глупо.

Я вздыхаю из глубины души. Достаю свои смеси и взвеси и начинаю исследовать. Прохожу биохимический анализ. Работать не хочется. Я работаю через отвращение, но заставляю себя делать то, что положено на сегодняшний день по программе. Я просто не могу этого не сделать. Потом потихоньку втягиваюсь и как бы вырубаюсь из времени. Я — сама по себе, а время само по себе течёт, отдельно от меня. Я его не чувствую. А поскольку в свете последних событий моё время — боль, то я почти не чувствую боли. Я существую как под наркозом, но не общим, а местным. Я все вижу, все понимаю, и мне больно. Но боль тупая. Её можно терпеть.

Когда я искала свою дорогу в науке, у меня были единственные туфли: розовые с белой вставкой. Легко догадаться, что туфли были летние, но носила я их зимой, чтобы выглядеть стройнее. Сколько километров отстучала я каблучками, пока нашла свою дорогу. Потом, позже, когда я выбивала эту лабораторию, сколько стен пришлось прошибить лбом, кулаками, слезами. Я, как эмбрион, прошла все стадии становления личности: поиск себя, утверждение, подтверждение. Правда, на последней стадии у меня увели Мужа. Теперь Дело есть, а Мужа нет. Но Дело все же осталось. Сначала я тащила его за шиворот. Теперь мы идём с ним рядом. А через какое-то время Дело уже само возьмёт меня за руку и поведёт за собой. Будет работать на меня. Значит, у меня есть Будущее. И нечего прибедняться. И не надо приуменьшать. Это так же порочно, как преувеличивать.

Открывается дверь. Входит мой аспирант Гомонов, на его лице написано отвращение к жизни: то ли перепил, то ли недоспал. А скорее всего, и то, и другое.

— Вы принесли главу? — спросила я.

— Нет. Я забыл.

— А зачем вы пришли? Сказать, что забыли?

Гомонов мнётся. Я вижу, что он врёт. Он не забыл, он не сделал. Я бы выгнала его, но он способный. Просто он любит жить.

Я смотрю на него. На лице отвращение, но туфли на ногах — безукоризненные.

— Что вы стоите? — спрашиваю я.

— А что делать? — удивляется он.

— Идите домой и принесите.

Гомонов стоит в нерешительности. Потом выходит както боком. Интересно, что он предпримет…

…А может быть, убить её? Но тогда он женится на Другой Подруге. Ко мне он не вернётся. Он женится на Другой, а я по тихим степям… Так что этот вариант тоже не подходит.

Я помещаю каплю на стёклышко. Стёклышко устанавливаю под микроскоп и заглядываю в другой мир. Я легко разбираюсь в этом другом мире, как музыкант в партитуре, как механик в моторе, как врач в организме. И мне там интересно.

Снова открывается дверь, входит Секретарша.

— Мы закрываемся, — говорит она мне.

Я смотрю на её личико, гладенькое и овальное, как яичко, и догадываюсь, что прошло восемь часов рабочего дня.

— А там кончился праздник? — бесстрастно спрашиваю я.

— Какой праздник? — Секретарша искренне вытаращивает глаза.

— Ну, Новый год…

— Где? — не понимает она.

— У зава.

Секретарша смотрит обалдело, потом предлагает:

— Нинуля, поставьте градусник…

— Нина Алексеевна, — поправляю я, держа Секретаршу на вытянутой руке, однако понимаю, что моё раскалённое воображение подсунуло мне сей сюжет. Ни Мужа, ни Подруги здесь не было и в помине. Да и в самом деле, что они здесь забыли? Если только меня…

Секретарша выжидательно смотрит, как бы выпрашивая глазами билетик на сочувствие. Но я не пускаю её даже на галёрку своей души.

Я закрываю микроскоп. Запираю в стол бумаги. Смотрю на часы. От пятницы остался довольно короткий хвост, так что можно сказать, что свой второй чёрный день я прожила под наркозом Дела. Под прикрытием Будущего.


Суббота

Суббота начинается со звонков.

Звонки делятся на деловые и личные. Личные — на тех, кто знает, и тех, кто не знает.

Те, кто знают, подразделяются на две категории:

1. Ругают Мужа и называют его подлецом.

Суббота

Суббота начинается со звонков.

Звонки делятся на деловые и личные. Личные — на тех, кто знает, и тех, кто не знает.

Те, кто знают, подразделяются на две категории:

1. Ругают Мужа и называют его подлецом.

2. Ругают Подругу и называют её проституткой. При этом интересуются: «А она молодая?», давая понять тем самым, что я не молодая. Я отвечаю, что мы ровесницы. Тогда там удивляются и спрашивают: «А куда же ты смотрела?»

Известно куда. В микроскоп.

Я могла бы не согласиться с собеседником, не принять сочувствия.

А могла бы принять сочувствие и расслабиться, сказать, что я не ем, и не сплю, и не могу ни о чем больше думать. Но я не делаю ни первого, ни второго. Я выбираю тактику Кутузова после Бородинского сражения.

Когда Наполеон проснулся и решил продолжать бой, вернее, он решил это накануне, то увидел, что воевать не с кем. Неприятеля нет.

Кутузов построил свои войска и до того, как Наполеон проснулся, увёл их с поля боя в неизвестном направлении (неизвестном для Наполеона, естественно).

Наполеон пожал плечами и пошёл себе на Москву. Занял Москву и по этикету тех лет стал ждать парламентёров (возможно, они назывались иначе). Побеждённые должны были оказать уважение победителю. Так полагалось. И, может быть, даже устроить бал в его честь. Но ничего похожего. Никаких парламентёров, никаких балов. А Москва горит. Есть нечего. Винные погреба нараспашку. Войско перепилось. Наполеон великодушно предложил царю перемирие, но царь мириться отказался, причём в очень грубой, невежливой форме. И мириться не стал. И воевать не намерен. Совсем уж ничего не понятно. А Москва горит, а солдаты пьют. А тут ещё ударили холода, надо бы домой, а до дома далеко. И чем все кончилось для французов — не мне вам рассказывать. Этому в школе учат.

Итак, я выбираю тактику Кутузова. Я сворачиваю свои знамёна и отзываю своих солдат. И тем, кто ко мне звонит, просто нечем поживиться.

— Ты знаешь, что Славка ушёл от тебя к какой-то шмаре? — кричит через весь город моя Школьная Подруга.

— Ну неужели ты думаешь, что ты знаешь, а я нет? — удивляюсь я.

— Он меня обманул! — кричит Школьная Подруга и принимается плакать. — Я от него не ожидала! Он был частью моей жизни…

Я молчу. Её послушать, можно подумать, что бросили её, а не меня.

— Он что, совсем с ума сошёл?

— Почему? — не понимаю я.

— Ну разве можно сравнить её с тобой?

Сравнить, безусловно, можно. Объективно лучше я. Но ЕМУ лучше ОНА. Потому что она больше может ему дать. И больше у него взять. А я ни дать, ни взять.

— А как ремонт? — спрашиваю я.

— Плотника до сих пор достать не могу! — моментально переключается Школьная Подруга. — Поразительное дело! Никто не хочет работать. Им не нужны деньги. Им нужно только два рубля на портвейн. И все! Представляешь, я три месяца не могу найти человека, чтобы он сделал мне палку во встроенный шкаф.

— А зачем палка? — не поняла я.

— Пальто вешать! Я не могу въехать в квартиру, потому что мне некуда вешать пальто. Когда мы увидимся?

— Когда хочешь.

— Давай в конце недели.

Мы всегда договариваемся, но никогда не встречаемся.

Видимо, моя прошлая жизнь, как культурный слой, опустилась под землю, а на земле другая жизнь. И голос моей Школьной Подруги звучит откуда-то из-под земли, может быть, поэтому она так и кричит, чтобы быть услышанной наверху.

— Я в тебя верю! — кричит Школьная Подруга. — Ты сильная!

Правильно. Я сильная. На мне можно воду возить.

Я кладу трубку. Из-под руки тут же выплёскивается следующий звонок. Это врач. Не мой врач, а просто врач.

Мы каждый год вместе отдыхаем семьями у моря и дружим взахлёб все двадцать шесть дней отпуска. В Москве мы не общаемся. Это как сезонная обувь. В одно время года носишь, не снимая, а в другое время закидываешь на антресоли. Когда мы через год встречаемся снова, то кажется, будто не расставались. Чувства свежи и прочны.

— Возненавидь! — рекомендует он. Значит, знает.

— Зачем?

— Энергия ненависти. Очень помогает.

— Выпиши рецепт, — прошу я.

— На что? — не понимает врач.

— На ненависть, на что же ещё…

Он раздумывает, потом предлагает:

— А хочешь, пообедаем вместе?

Я ничего не ела с утра, а если быть точной, я не ем третьи сутки.

— Не могу, — отказалась я. — Не глотается.

— Может быть, тебе лечь в стационар? — раздумчиво предположил врач.

— В какой стационар? В дурдом? — догадалась я.

— Там тебя растормозят. А лучше всего поменяй обстановку. Поезжай куда-нибудь.

Кити уезжает за границу после того, как Вронский поменял её на Анну Каренину. Безусловно, поехать за границу лучше, чем лечь в дурдом.

— Я подумаю, — обещаю я.

— Думай, — соглашается он. — А я побегу. У меня операция. У меня больной на столе.

Ничего себе, больной на столе, а он треплется на посторонние темы. Вот и доверяйся после этого врачам.

Я кладу трубку и думаю о тезисе «возненавидь».

Наверняка Энергия Ненависти поддерживает, как и всякая энергия. Но я сейчас люблю его как никогда, вернее, как когда-то. Когда мы шли с ним по лесу, а впереди поблёскивал пруд. Над нами взлетела стая ворон и раздался шум, будто вороны побежали по верхушкам деревьев. Он остановился и поцеловал меня. Губы у него были холодные. Когда он меня желал особенно сильно, у него были холодные губы.

Я представляю их вместе. Она носит волосы назад, и её удобно гладить по голове. Он гладит её, сильно придавливая волосы ладонью. У него такая манера. Так он гладил меня, и Машку Кудрявцеву, и нашу собаку Фильку. У Фильки от этой процедуры оттягивались верхние веки, обнажались белки и глаза становились как бы перевёрнутыми. Такие таза бывают на фотографии, если её перевернуть головой вниз.

Может быть, действительно определить себя в дурдом. Раньше это заведение называлось «дом скорби». Мне дадут байковый халат, и я буду бродить, обезличенная, среди таких же, в халатах. Там все скорбят. Все в халатах. И я — как все.

В середине дня звонит Другая Подруга. Все-таки дотерпела до середины дня.

— Как ты? — спрашивает она. Хочет выяснить, как я корчусь, а потом побежать к Подруге и рассказать. Это даже интереснее, чем сходить в театр. Тут ты и драматург, и актёр, и режиссёр. А там — пассивный зритель.

— Что ты имеешь в виду? — не понимаю я.

— Ну, вообще… — мнётся Другая Подруга.

— Индира Ганди в Москву приехала, — говорю я. — На отца похожа.

— На какого отца?

— На своего. На Джавахарлала Неру.

— А-а… — соображает Другая Подруга. — А зачем она приехала?

— По делам. А час назад произошла стыковка грузового корабля.

— Где?

— В космосе.

— А ты откуда знаешь?

— В газете прочитала. Ты газеты получаешь?

Но Другую Подругу интересует не то, что происходит в мире и в космосе, а непосредственно в моем доме.

— Ты-то как? — снова спрашивает она.

— А что тебя интересует? — наивно не понимаю я.

— Ну так… в принципе.

— В принципе, — говорю я, — неудобно сидеть на двух базарах одним задом, если даже он такой большой, как у тебя.

— Ты что, обиделась? — подозревает Другая Подруга.

— Нет. Что ты…

Я возвращаю трубку на место. Представляю себе смущение Другой Подруги и её летучую досаду. «Несчастные сукины дети», — прочитала я недавно. Не помню, у кого и где. Так и мы все: несчастные сукины дети — сыны и дочери. Мы сами во всем виноваты, нас не за что жалеть. Но мы несчастны, и нас надо пожалеть.

Ближе к вечеру звонит Гомонов и приглашает на концерт знаменитого певца. Лучше бы сел и написал главу. Обычно я не принимаю никаких мелких, равно как и крупных, услуг. Но если я останусь дома, я буду думать, а мне нельзя. Так же, как замерзающему спать. Ему надо двигаться, ползти.

Из соседней комнаты доносится смех Маши и Кости. А точнее — ржание. Так активно радостно воспринимать мир могут только очень молодые и очень здоровые организмы, у которых отлично отлажены все системы.

Певец на сцене поёт и движется. Его ноги ни секунды не стоят на месте. Эту манеру принёс к нам в Союз негр из «Бони М». Наш ничем не хуже: курчавый, весь в белом атласе, летящая блуза, пульсирующий нерв, будто его подключили к розетке с током высокого напряжения.

Я смотрю на него бессмысленным, застывшим глазом, как свежемороженый окунь с головой. Я не могу сказать, что мне нравится. И не могу сказать: не нравится. Мои нервы отказываются участвовать в восприятии. Мне все равно. Даже если бы на меня сверху стала падать люстра, я не поднялась бы с места.

Певец окончил песню. Сидящие передо мной девушки захлопали, заверещали, забились в падучей. Одна из них побежала вниз с букетом цветов. Я догадалась, что это — сырихи. Слово «сыриха» зародилось в пятидесятые годы, во времена славы Лемешева. Поклонницы стояли под его окнами на морозе и время от времени заходили греться в магазин «Сыр» на улице Горького. Сыриха — это что-то глупое и неуважаемое обществом. Зато молодое и радостно восторженное.

Назад Дальше