Вл. Порудоминский
Короткая остановка на пути в Париж
Опубликовано в журнале: «Крещатик» 2009, № 4
Комедия масок
Глава первая
1«Как бы мне вас, друзья, сегодня не огорчить. А?»
Старик, которого два других старика, разделявших с ним жилье, так между собой и называли Старик , сидел на кровати, свесив ноги, без подштанников, и растирал свои крепкие колени.
Он часто, проснувшись, намекал, что именно сегодня собирается умереть, но сообщал об этом всегда бодро, с каким-то даже победоносным видом поглядывая на соседей.
«Всех нас переживете», — пообещал ему другой старик, которого соседи именовали Ребе . Он провел перед лицом ладонью, будто отгоняя набегающую паутинку, и прибавил: «Впрочем, в нашем беге на короткую дистанцию это принципиального значения не имеет».
Ребе еще лежал в постели, он всегда вставал позже остальных.
«Поднимайтесь, пророк, — поторопил его Старик . — А то я надолго займу сортир. Опять к завтраку опоздаете».
Третий, Профессор , стоял в дверях, гладко выбритый, с красиво зачесанными назад седыми висками. Он был уже вполне одет, даже при галстуке. Профессор обитал в небольшой, зато с собственным туалетом комнате, отделенной от той, где жили двое других чем-то вроде общей гостиной.
Он уже успел, как и всякое утро, прогуляться до завтрака — сорок раз по асфальтированной дорожке сада, от ворот до серой каменной стены, оплетенной жилистой сетью какого-то ползучего растения. Прохладный воздух в саду был напитан весной, на концах ветвей зеленели свежие побеги, тут и там пробивались из-под земли белые подснежники; возвратясь в помещение, Профессор остро чувствовал запах непроветренной после ночи комнаты, разобранных постелей, киснувших в фаянсовых кружках зубных протезов.
2Минувшей ночью Профессору снилась женщина. Смуглая, черноволосая, с маленьким ладным телом, она, кажется, была похожа на Паолу, сестру, которая занималась с ними лечебной физкультурой. Но Профессор знал, что на самом деле это не Паола вовсе, а Вика. Он знал это по особенному и сильному влечению, которым была отмечена вся его недолгая жизнь с Викой. Такого влечения не вызывала в нем ни одна другая женщина, хотя он встречал в жизни самых разных женщин и не чуждался их.
Ему снилось, что он идет по городу, может быть, это даже был Париж, но, может быть, и Петербург, хотя скорее, по неопределимому чувственному впечатлению, наверно все-таки Париж, — серым пустынным утром он идет, не спеша, вдоль набережной, тяжелая вода покачивается в гранитных берегах, вдали он видит собравшуюся у парапета толпу. Он подходит ближе и тотчас замечает эту женщину. Она стоит у самой ограды, плотно окруженная людьми. Он остро чувствует, как ее присутствие отзывается во всем его существе. Он проталкивается сквозь толпу и оказывается рядом с ней. Он прижимается сильно, как только может, сзади к ее горячему, упругому телу (спасибо, толпа теснит, давит со всех сторон), делает вид, что смотрит на середину реки, куда все смотрят и где происходит что-то (он не видит и не понимает, что ), а сам в толчее незаметно, как ему кажется, гладит ее живот и бедра, она тоже делает вид, что не замечает этого — не отводит взгляда от воды, обменивается оживленными репликами со стоящими вокруг (кажется, по-французски), но, может быть, и действительно не замечает: он чувствует грудью ее спокойное дыхание. Его рука движется всё смелее, сквозь тонкую, волнующую его ткань платья он чувствует глубокие складки ладного, будто точеного тела. И вдруг он с ужасом понимает, что несмотря на волнение, им владеющее, на сумасшедшее биение сердца, на прерывистое дыхание, душащее его, плоть его немощна и недвижима и не совершает даже слабой попытки ответить на призывы воспаленного воображения. Он еще продолжает прижиматься к женщине, но движения руки его слабеют, острое влечение уступает место нестерпимой тоске.
Сквозь сон Профессор почувствовал, будто на сердце у него тяжело лежит булыжник, ему стало жутко, он открыл глаза, и оттого, что на глаза навалилась темнота, стало еще страшнее. Рука нащупала выключатель: без двадцати три. Всё явственнее пробуждаясь, он думал о том, что режиссер снов, даже самых фантастических, в чем-то всегда жестокий реалист и никогда не переступает возможностей, предоставляемых бодрствованием.
Из-за притворенной двери до него доносился суровый храп Старика . И Профессор который раз подивился долготерпению Ребе : этот не за двумя дверями — на соседней кровати, и за все прожитые вместе годы ни единой жалобы, ни даже малейшего намека на неудовольствие. Конечно, было бы справедливо отселить в отдельную комнату Старика с его храпом, но келью (как он ее именовал), занимаемую Профессором , оплачивали его дети, дочь и сын, живущие в Канаде; главное же, обреченный больным кишечником на постоянные неприятные и унизительные процедуры, он очень дорожил отдельной уборной.
До утра далеко — надо было спать дальше. Он хотел, чтобы сновидение продолжилось. Он часто мечтал, что ласкает женщину, во сне мечта обретала особенную реальность, — и вместе боялся продолжения: реальность безысходности, перенесенная в сновидение томила его. Он нажал кнопку звонка, через минуту-другую появилась ночная дежурная, добрая фрау Бус, дала желтую таблетку снотворного, пожелала спокойной ночи и сама погасила свет. Профессор , и вправду, скоро заснул, как всегда засыпал после желтой таблетки. Но прежнее сновидение больше не вернулось. Теперь снилось ему что-то невыразительное, скучное, что он и не постарался запомнить.
3Городок был маленький, и дом для престарелых, который его обитатели называли просто Домом ( Старик , смеясь, любил впечатать по-русски: богадельня ), был тоже маленький — на двадцать четыре человека. Впрочем, здесь, в Германии, стариков из соображений корректности не именуют ни стариками, ни престарелыми — числят сеньорами . Почти две трети содержавшихся в Доме сеньоров и сеньор были не совсем или заведомо совсем не в себе, дружили, смеялся Старик , со старым немцем Альцгеймером ( Старик любил пошутить).
Раз-другой в неделю тем, кто еще был способен и склонен к таким прогулкам, разрешалось прогуляться по городу, с сопровождающими, конечно. Старожилы припоминали, правда, несколько случаев, когда кому-либо из обитателей Дома удавалось и самостоятельно покинуть определенное им убежище. Беглецы долго скитались по городу, не в силах найти обратной дороги или не пытаясь искать ее, пока не попадались на глаза полицейскому или бдительному горожанину. Но произошло это в такие стародавние времена, что воспоминание уже обратилось в легенду, облипавшую у каждого рассказчика новыми подробностями, — система охраны с тех пор была доведена до совершенства и полностью исключала возможность побега.
Перед разрешенной прогулкой появлялись два крепких парня, Элиас и Ник, проходивших при Доме альтернативную военную службу. Старик грузно усаживался в кресло на колесах: долго идти, он полагал, ему было не под силу, он задыхался. («Еще бы, при его-то диагнозе», — Профессор доверительно склонялся к Ребе : он что-то подслушал однажды, когда врач при Доме доктор Лейбниц после осмотра беседовал со старшей медицинской сестрой Ильзе. Ребе отвечал на это непременным: «Всех нас переживет» — и отгонял ладонью от глаз набегавшую паутинку.)
Ник толкал кресло, Профессор и Ребе шли следом, сопровождаемые Элиасом. Старик то и дело оборачивался к ним, чтобы поделиться путевыми наблюдениями и приходившими в голову шутками. Элиас и Ник между тем перебрасывались своими немецкими шутками, обсуждая впечатления минувшей ночи, дискотеку и молодежный бар «Динозавр». Впрочем, и Старик подчас, когда хотел, чтобы парни его поняли, выкрикивал что-нибудь смешное на немецком, как он полагал языке, цепляя без малейшей заботы о грамматике и порядке слов одно пришедшее ему в голову слово к другому, и, что примечательно, парни почти всегда понимали, особенно если дело касалось прошедшей навстречу девицы или какой-либо занятной штуковины в витрине магазина, и отзывались на его незамысловатые остроты громким смехом. Сам Старик , когда шутил, хохотал громче всех, его широкое лицо при этом густо багровело.
Так следовали они неторопливо по центральной улице, мимо продуктового магазина Plus , мимо банка, мимо почты, мимо кондитерской Kunstleben , в витрине которой были выставлены роскошные торты, похожие на увиденные из космоса круглые острова в тропическом океане, мимо магазина посуды, двух обувных магазинов (зачем рядом — два?), мимо практики зубного врача Энгельса, куда их водили иногда по необходимости, мимо какой-то сельхозяйственной фирмы, владелец которой носил странную для чужого уха немецкую фамилию Узбек ( Usbeck ), мимо стоящего на невысоком плоском холме старинного собора и возвышающегося напротив мрачно-серого, выполненного в псевдоготическом стиле гранитного памятника павшим в Первой мировой войне, возле которого траурным караулом вытянулось несколько темных кипарисов, — и так до вокзала, неизменной конечной цели предпринятого путешествия. Они редко меняли однажды выбранный маршрут, разве изредка, чтобы продлить путешествие, сворачивали на боковую улицу, и тем не менее прогулка ощущалась ими как пребывание в ином мире, огромном, полнящимся разнообразием людских лиц, предметов, красок, звуков, в мире, который всякий раз изумлял их открывающимися, кажется, куда ни брось взгляд, надеждами и возможностями.
В обычные дни они гуляли в саду при Доме. Систематически, правда, гулял один Профессор. Старик не любил ходить, жаловался на одышку, а Ребе был вечно занят своими таблицами и расчетами, о которых, если его спрашивали, ничего толком не рассказывал; оттого все, кто видел его занятия, считали их чудачеством. Но изредка, обычно под вечер, Ребе вдруг будто спохватывался, спешил в сад и, руки за спину, несколько раз обходил его по границе, обозначенной высокой — выше человеческого роста — каменной серой стеной, по которой, как реки на географической карте, расползалась жилистая лоза какого-то растения. И, хотя на клумбах и рабатках сада пестрели цветы, старательно обихаживаемые седым садовником Михелем, хотя весной в саду цвели слива и вишня и в дальнем углу ярко желтел кизил, ему казалось, что он снова шагает по истоптанному четырехугольнику гладкого и пустого, как ладонь, двора, прочно зажатого между четырьмя высокими кирпичными стенами, оплетенными сверху колючей проволокой, сквозь толщу которых откуда-то издалека проникали короткие выкрики автомобильных гудков, погружавшие душу в неумолимую тоску. Мир там, за стенами, чудился всемогущим и свободным. В том мире можно было выпить стакан горячего чая и посидеть с газетой на скамейке в сквере. Двор же, который он промерял дозволенными ему шагами, был тесен и бесплоден, как давно и безнадежно высохший колодец. Когда в памяти прорисовывался во всей своей выразительности пустой и пыльный квадрат того двора, Ребе останавливался на минуту, протягивал руку к листку кизила или сирени, слегка мял его в пальцах, как мнут при покупке, проверяя качество, уголок ткани, и, будто убедившись, что все с ним происходящее происходит наяву, отгонял от глаз свою паутинку, снова убирал руку за спину и шагал дальше.
5Город был маленький, и Дом тоже, и вокзал, соответственно, был маленький — одноэтажное строение, увенчанное четырехугольной башенкой с часами. Большой здесь и не нужен: лишь изредка по узкой колее следовали мимо аккуратные, точно игрушечные грузовые поезда, пассажирские появлялись еще реже, поочередно то в одном, то в другом направлении. Чуть в стороне от платформы расположилось такое же одноэтажное кафе с открытой террасой. Ближе к вечеру оно заполнялось горожанами, которые за чашкой кофе, кружкой пива или бокалом шипучего вина, терпеливо беседуя, смотрели на проходящие поезда; днем посетителей набиралось обычно немного.
Если позволяла погода, старики занимали место непременно на террасе, Элиас и Ник устраивались за соседним столиком, — все заказывали кофе и к нему кусок торта или печенье, и мороженое непременно. Сортов мороженого было несчетно, всякий раз вставала непростая задача — выбрать три или четыре самых желанных нынче шарика, да, по возможности, так, чтобы твой выбор не совпал с тем, что успел потребовать другой; поэтому, если Профессор, к примеру, называл ананасное, шоколадное и кокосовое, то Старик принципиально сливочное, клубничное и страцителлу. Только Ребе брал неизменно один бордово-фиолетовый шарик из лесной ягоды, полагая, что это мороженое самое дешевое, хотя все сорта были в одной цене и приятели постоянно твердили ему это, указывая на таблички в витрине.
В отличие от Профессора, содержание которого щедро обеспечивали обитавшие в Канаде дети, и от Старика, жившего на средства от каких-то невнятных родственников (он именовал их должниками), достаток Ребе ограничивался пособием социального ведомства. Пособия только-только хватало, чтобы обеспечить жилье, питание, медицинскую помощь, получаемые в Доме, на карманные расходы оставалась считанная мелочь, но Ребе и из нее ежемесячно откладывал небольшие деньги: это был неприкосновенный запас, необходимый для достижения конечной цели жизни. Он, впрочем, не отказывался, если Старик или Профессор угощали его чашкой кофе, торт же не ел никогда, даже самый привлекательный: он был убежден, что кондитерские изделия, как и мясо, которого тоже не употреблял в пищу, изменяют образ мыслей, а это катастрофически мешало той работе, которую он был призван постоянно выполнять.
Кофе и угощение для Элиаса и Ника часто заказывали тоже Старик и Профессор. Иногда Старик со своей тарелкой перебирался за стол к парням, и, не смущаясь своего варварского языка, шумно вторгался в их беседу. Он говорил громко, почти кричал, ему казалось, что речь его от этого становится понятнее. Парни увлекались восточным боевым искусством, Старик в молодости занимался тем суррогатом каратэ, который в Советском Союзе назывался самбо, самозащитой без оружия; он хохотал, багровея лицом, объяснял парням какие-то заветные, чуть ли не ему одному известные приемы, хвастался, что еще недавно всякий день упражнялся двухпудовой гирей и давал пощупать свои мускулы. Парни, явно без интереса, вежливо пожимали ему руку выше локтя. Вовсе разойдясь, он требовал, чтобы Элиас или Ник — ладонь в ладонь — померялись с ним силой, пыхтел, шумел, хохотал, наконец, забывая про трудности дыхания, курил с Элиасом мировую. Элиас, чтобы выходило дешевле, делал самокрутки, Старик зацеплял у него из пакета щепоть табака, ловко сворачивал цигарку и громко, вызывая неудовольствие Профессора, начинавшего беспокойно озираться, запевал старую военную песню «Эх, махорочка, махорка, породнились мы с тобой» и снова хохотал. Парни тоже хохотали и кричали вместе с ним: махорка, махорка...
6Профессор между тем выковыривал вилочкой упругую, как девичья грудь, половинку персика, встроенную в кусок фруктового торта (он всегда брал фруктовый), и, теша и вместе терзая себя, вспоминал, как некогда, четверть века назад, впервые попробовал точно такой же торт. Его послали в Дрезден, в тогдашнюю ГДР, на весьма представительный по тем временам научный конгресс; в свободный день желающим предложили посетить находящуюся в недальнем городе Мейсене всемирно известную фабрику саксонского фарфора. После экскурсии им разрешили несколько часов побродить по городу (с экскурсоводом, конечно). В группе была женщина, высокая и статная, с темно-рыжими волосами, нежной розовеющей кожей и зелеными, как морские камешки, глазами. Профессор приметил женщину еще по дороге из Москвы в самолете и тотчас оценил ее достоинства. На конгрессе он поначалу потерял ее из вида, но во время общего научного заседания, когда что-то не заладилась с проектором, она вдруг решительно поднялась с места, где-то в последних рядах, прошла к докладчику, возившемуся с диапозитивами, и в одну минуту привела в порядок застопоривший аппарат. Кто-то рассказал Профессору, что женщину зовут Амалия, ленинградка, пишет докторскую у академика З., он-то и привез ее с собой на конгресс. Старейший академик З. сидел в президиуме на председательском месте и заметно дремал, надвинув на глаза густые седые брови.
«Каков!» — весело подумал Профессор, вертя головой и высматривая в глубине полутемного зала рыжеволосую красавицу. И вот они идут рядом по старым улочкам, мимо фахверков и узких, крытых черепицей домов, будто сошедших с картинок из книги старинных немецких сказок, задерживаются у витрины аптеки, декорированной под средневековье, со времен которого она и ведет свое летосчисление, читают вывеску мастерской, изготовляющей цинковые кружки, кувшины и тазы, гласящую, что основана мастерская в тысяча семьсот каком-то году, наконец останавливаются у окна кондитерской, принадлежащей некоему Ziege (в ГДР были дозволены мелкие частные предприятия), — и всю дорогу Профессор старался быть рядом с рыжеволосой Амалией и, то осознанно, то не отдавая себе в этом отчета, поддерживать ее под руку или легко касаться ладонью спины, пропуская вперед. Он навсегда запомнил показавшееся тогда очень смешным имя владельца кондитерской (хотя, вдуматься, чем Козлов лучше?). В окне были расставлены торты и пирожные, по большей части фруктовые, оснащенные живыми плодами и ягодами, в Союзе таких не увидишь. Золотистые полушария персиков, багровые шарики вишен, стекловидные гребешки ананасов, эротически алая клубника... Жизнь его будет неполной, если он не попробует этой прелести, шепнул Профессор в розовое ушко Амалии. Не сообщая никому и, рискуя вызвать неудовольствие экскурсовода, они незаметно проскользнули в стеклянную дверь кондитерской. Амалия деловито предложила взять шесть пирожных разного сорта и разрезать пополам, чтобы каждому досталось попробовать побольше всей этой вкусноты. Они ели пирожные и смеялись. Профессор болтал что-то несусветное, первое, что приходило в голову, а в голову приходила какая-то смешная ерунда, но, наверно, только такую ерунду и можно было болтать в эти минуты — на душе было легко до звона в ушах, и весь мир, казалось, парил в счастливой невесомости. Приятно полная, точеная шея Амалии нежно розовела, когда она смеялась; ее крупная белая рука прикасалась к руке Профессора, будто желая остановить поток его хмельной речи, тогда как влажные зеленые глаза шало и радостно подбадривали его. И Профессор вдруг всем телом почувствовал, что в эти минуты происходит нечто несравнимо большее, чем, казалось бы, происходит, что они не просто наслаждаются пирожными, наполняющими рот ароматом клубники и роняющими на тарелку капли крема и черничного сока, но что это минуты их первой и полной близости. Плывущие глаза Амалии подсказывали ему, что и она чувствует то же, и, когда они допили сэкономленный напоследок крошечный глоток кофе, он потянулся к ней и благодарно прижался губами к ее мягким губам. Они вышли из кафе и, догоняя и разыскивая группу, стали торопливо подниматься по крутой улице вверх, в гору, туда, где стоял, возвышаясь над городом, старинный собор. Им навстречу из двери старинного дома вышел трубочист в черном фраке и цилиндре, с маленькой жесткой метелкой у пояса. Амалия сказала, что, по давнему поверью, встретить трубочиста — к счастью, на что Профессор вдруг серьезнее, чем сам ожидал, ответил ей, что сегодня всё наоборот — это трубочист встретил счастье. Весь день они уже не расставались и лишь поздно вечером, им показалось, расстались до утра. Но ночью Амалия сама пришла к нему в гостиничный номер, и они, не сказав друг другу ничего, — гостиница была новая, ящички номеров, как соты, тесно лепились один к другому, стены тонкие и окна открыты — начали исступленно и молча ласкать друг друга. Когда Профессор, не удержавшись, застонал и произнес какие-то подобающие чудному мгновению слова, Амалия крепко и больно прижала его голову к своей груди и едва слышно прошептала ему в самое ухо, что, если их застукают, они оба сделаются невыездными, на что он, сам от себя не ожидая такой смелости, вдруг в полный голос ответил ей, что, наоборот, теперь они будут выезжать только оба вместе. Он понял, что наконец-то решился перешагнуть Рубикон и развестись с Анной Семеновной — к тому времени они прожили вместе тридцать три года, у них были сын и дочь, уже взрослые и самостоятельные.