Короткая остановка на пути в Париж - Владимир Порудоминский 4 стр.


«Удалось что-нибудь узнать?» — спросила Ривочка.

Она присела на краешек стула, как просительница, обеими руками держала на коленях маленькую дамскую сумочку. Он снова вспомнил статуэтку — девушку с книгой на коленях, устремившую взгляд вдаль. Ривочка сидела, опустив голову, и не смотрела на него.

«Пока немногое, — соврал он. — У нас ведь непросто. В чужие дела вмешиваться не положено. Ищу ходы. Может быть, что-нибудь и высветлеет».

«Спасибо!», — Ривочка подняла голову и внимательно на него посмотрела.

«Если он не виноват, всё обойдется».

«Спасибо», — снова сказала Ривочка.

«А я все эти годы думал о тебе, все десять лет. Всякое, конечно, случалось, но, кроме тебя, настоящей любви в жизни не было».

Ривочка в третий раз повторила: «Спасибо».

«Я все-таки налью. Выпьем, чтобы всё хорошо кончилось».

«Хорошо, налей», — покорно сказала Ривочка и положила сумочку на стол.

Они выпили.

Он, волнуясь, прошелся по комнате, остановился у Ривочки за спиной, положил руки ей на грудь. Наклонился и, тяжело дыша, поцеловал ее шею. Она сидела, не двигаясь, и молча смотрела в окно. Там, за окном, ворона на ветке чистила перья.

«Я люблю тебя», — сказал он, не сомневаясь, что так оно и есть.

Грудь у Ривочки была маленькая, девичья. Как у той девочки, что перед зеркалом через голову снимала платье. Это вдруг, как жгучим бичом, подхлестнуло его желание; непослушными пальцами, почти обрывая, он начал расстегивать пуговицы на блузке.

«Это так надо?» — спросила Ривочка.

«Глупая! Я же люблю тебя!».

«Отвернись, — сказала Ривочка. — Я сама разденусь».

Он получил всё, что желал получить, хотя всем телом чувствовал, что она старается скрыть свое безразличие; это мешало ему и сердило его, но не останавливало; он, как задумал, заставил Ривочку испробовать острые блюда, которые мастерица была готовить польская повариха, и, когда в какую-то минуту Ривочка резко отвернулась от него и выдавила, не скрывая неприязни: «Не хочу!», он вспомнил пенку и хрипло засмеялся. Он понимал, что не любовь привела ее к нему, и все-таки ему было хорошо, может быть, он был даже счастлив, но едва всё кончилось, почувствовал неодолимое желание, чтобы она скорей ушла: неровен час, соседка вернется с огорода раньше обычного или еще что-нибудь образуется непредвиденное.

«Выходи осторожно, — предупредил он. — Оглядись, чтобы ни с кем не встретиться».

Она не засиживалась. В прихожей на прощанье он обнял ее: «Сделаю, что смогу». Она внимательно посмотрела ему в глаза: «Я верю. Потому и пришла». Вдруг улыбнулась, кокетливо, как встарь: «Ты раньше хороший парень был». Растроганный ее улыбкой и торопясь закончить свидание, он повторил: «Что смогу», хотя заведомо знал, что ничего он не может, и не сделает, и не захочет сделать, что срок его командировки кончается через несколько дней, и обратный билет уже выписан, и впереди ждет его новое, очень заманчивое, назначение.

7

Телевизионный конкурс подошел к концу. После того, как отчаянный парень в кожаной куртке, вздыбливая свой мотоцикл, проделал разные невероятные трюки, а следом целое семейство выстроило на сцене высокую, ломкую, как карточный домик, пирамиду из стульев, на которую и взобралось в полном составе, стали подводить итоги. Публика большинством голосов отдала первое место девице, мучившейся в аквариуме со змеями. Победительница снова вышла на сцену, почему-то по-прежнему только в бикини и лифчике, села в красный опель, включила мотор, торжественно погудела и под овацию зала медленно поплыла за кулисы.

Старик был недоволен: «Этот верблюд с шариками хоть плевать в мишень научился, а она что? Залезла в банку с водой, зажмурилась от страха, постояла три минуты и ухватила тачку. Змеи, конечно, не ядовитые — кто же разрешит ядовитых? Может, и вовсе слепые какие-нибудь, без рта, вроде червей. Тут главное брезгливость одолеть. У многих также страх врожденный. Ребе, вы боитесь змей?»

Ребе откинул паутинку от глаз и улыбнулся. Несколько минут назад ему удалось выполнить задание. Восточнее Освенцима он нащупал узкое пространство, достаточное для прохождения энергии, тотчас направил туда поток и теперь чувствовал прикосновение легкой прохладной ладони.

«Раньше боялся, но с некоторых пор перестал», — ответил Ребе.

...Он шел в тот день по лесу, и вдруг, у самых его ног, тропу, которой он шел, переползла большая серая гадюка. Она ползла по-хозяйски, не торопясь, сильными движениями толкая вперед свое крепкое, пружинистое тело, — всем своим видом она будто предлагала ему остановиться и уступить ей дорогу. Он, и вправду, в страхе отскочил назад, позабыв в это мгновенье, что в руке у него топор, а на ногах, хоть и ношеная, но еще крепкая обувка, но тотчас спохватился, решительно шагнул к тому месту, где под нависшей над тропинкой зеленью скрылась змея, приподнял топорищем нижние ветки куста. Здесь, в укромном месте селился змеиный выводок — тонкие, как карандаш, детеныши шустро копошились на мшистой земле, между жесткими стеблями лесной ягоды. Господи, счастье-то какое — словно теплым ветром дохнуло в лицо Ребе, которого в ту далекую пору никто, конечно, так не называл: всё живет, растет, множится, движется куда-то, куда нам и понять не дано! Нет, нет, не зарубишь, не затопчешь!.. «Как вам хорошо открылось, — сказал тогда Учитель. — Чувствуете в себе силу? Вот и есть, что дальше передать»...

Ребе за козырек осадил назад свою фуражку, смотрел на Старика и улыбался.

«Тот или не тот? — как всегда, вот уже который год терзал свою память Старик. — И если не тот, где же я его видел?»

Глава третья

1

Процедуры были унизительны, достаточно утомительны, но при этом странно возбуждали Профессора. «Теперь спать», — старшая сестра Ильзе протянула ему снотворную таблетку в пластмассовом стаканчике. Но как раз спать после процедуры совершенно не хотелось, наоборот, он испытывал особенный прилив бодрости, голова была ясная и тело бодрое, — похоже, и правда, как утверждал доктор Лейбниц, благодаря процедуре из организма выводятся ядовитые шлаки, спутники старости и хворей. Однажды ему даже захотелось обнять Ильзе, он порывисто протянул к ней руки и взял ее за талию. Лицо Ильзе оставалось невозмутимо. «Вы слишком тепло одеваетесь на ночь» — она ловко стащила с него вязаную фуфайку, которую он любил надевать под пижаму. Бедный Профессор не узнал, что в тот вечер в его карточке появилась запись о попытке сексуального притязания; это дало основание доктору Лейбницу добавить ему кое-какие медикаменты и установить за ним более строгое наблюдение.

И на этот раз снотворное после процедуры не подействовало. Профессор включил над кроватью свет и снова взялся за роман. Если бы он не был убежден, что доктор Лейбниц не может знать мучительные подробности его жизни, он предположил бы, что тот умышленно подсунул ему эту книгу. Он-то рассчитывал на легкое чтение, крими какой-нибудь, не тревожащий душу и дающий дополнительное упражнение в языке, а роман глава за главой загонял его в самые неуютные углы памяти, возвращал к тому пережитому, которое, если даже подчас отодвигалось в сторону под натиском свежих впечатлений, никогда его не оставляло.

2

...Героем романа оказался университетский профессор, достигший почтенного возраста и, казалось, полного преуспеяния. Жизнь его была не увлекательна, но и не утомительна: не увлекательна, но и не утомительна была его работа, не увлекательна и не утомительна была его жена, и он сам, сознавая, что уже достиг своей вершины и никуда более взбираться не придется, к тому же нет и необходимости, как бы лишь прогуливался по устроенной на вершине смотровой площадке, обозревая привычные и приятные глазу окрестности, и всё более сам становился, он чувствовал это, человеком не увлеченным и не утомительным. Он пошучивал над собой, повторяя вычитанный где-то афоризм Шатобриана, что счастье есть однообразие житейских привычек, при этом понимал, что для того, чтобы не утратить это счастье, следует иногда ворошить, вспенивать установившееся однообразие: ненадолго, но жестко контролируя процесс, привпускать в свою жизнь некоторую долю хаоса, а затем, почувствовав, что зашел слишком далеко и начинаешь испытывать незапланированное увлечение и утомление, вновь возвращаться к привычному существованию, становящемуся после таких отступлений (приятель-психолог называл их фатическими) заново привлекательным. Время от времени он охотно принимал приглашение на какое-нибудь рискованное научное сборище, где можно было получить не только причитающуюся по заслугам дозу признания, но и крепкий нокдаун от засветившегося на ученом небосклоне бунтаря, затевал острую журнальную полемику, отправлялся в экзотическое путешествие (побывал даже в Антарктиде), заводил краткосрочную любовницу или попросту разрешал себе изменить жене. Он — профессор из книги — с малолетства водил машину и всегда водил ее охотно и радостно. Машина, летящая по автобану, была не просто продолжением его самого, но при этом еще и выгороженной частью пространства, где он ощущал себя легко и освобожденно, не испытывая, как он объяснял, ни земного притяжения, ни давления атмосферы. Еще мальчишкой обрел он совершенную уверенность водителя, эта уверенность, тоже еще в мальчишестве, обрела словесное выражение в виде формулы: ситуацию на автобане создаю я сам. Странно, что при любви к цитатам профессор из книги не укоренил в памяти известного изречения, что за рулем может себя чувствовать в безопасности любой дурак, пока навстречу ему не едет другой дурак.

Началом аварии стал тот момент, когда во время очередного семинара профессор из книги увидел напротив себя за столом студентку, которую прежде никогда не замечал. Барышня, впрочем, была ничем не выдающаяся, и, если бы не возникла прямо перед его глазами, он вряд ли бы обратил на нее внимание: обычная студентка в черном облегающем свитере и джинсах, с темной щеточкой коротко остриженных волос — из тех мелких, худеньких, низкорослых девчонок с бледными, рано потрепавшимися мордочками, которых пруд пруди в университетской толчее. Он бы не придал появлению этой новой особы ни малейшего значения (ну, спросил бы во время перерыва, что привело ее к нему на семинар), если бы не почувствовал тотчас, как увидел ее странного внутреннего беспокойства. Девчонка, заметно сдерживая улыбку, с веселым любопытством смотрела на него, — сам ли он говорил или слушал кого-нибудь из студентов, она всё смотрела, и в глазах ее и в губах дрожала скрываемая улыбка. Он обеспокоился, что у него непорядок в одежде (на этот счет он был к себе весьма придирчив), но всё было на месте. Он прислушивался к своим словам (и это мешало ему), приглядывался к схемам, которые, хотя темы его семинара были самые метафизические, любил чертить на доске, всё было как всегда, и привычные лица других студентов подтверждали это. Всё было как всегда, кроме жужжащего беспокойства, вызываемого присутствием незнакомки. Он ждал перерыва, чтобы спросить, что ей нужно и найти повод послать ее подальше, но едва объявил перерыв, в комнату вошел сотрудник деканата с какими-то бумагами. Профессор стоял и разговаривал с ним, на минуту упустив из памяти незваную гостью, но она напомнила ему о себе: подступила сзади и запросто потянула за рукав. Ей, к сожалению, нынче некогда остаться на вторую половину семинара, но она положила ему на стол свою работу и в пятницу вечером зайдет поговорить о ней к нему на Мельничную. Он был ошеломлен ее наглостью, тем более при сотруднике деканата (было бы в равной степени глупо как-то объяснить или не объяснить ему случившееся), всего же более его ошеломило упоминание Мельничной улицы: там была у него небольшая однокомнатная квартира, его ученый кабинет, там проводил он часы уединенных занятий, размышлений о жизни, откровенных бесед с несколькими друзьями, только и знавшими об этом убежище. Ни одна женщина не переступала порога на Мельничной; даже супруга, обозначая уважение к его самостоятельности, ни разу не зашла туда. Отделавшись наконец от собеседника, профессор из книги поспешил к столу, чтобы заглянуть в оставленную девчонкой увесистую папку: в ней вместо обещанной студенческой работы лежала напечатанная типографским способом, очевидно купленная в нотном магазине партитура балета Стравинского «Весна священная».

Проще всего было бы посчитать эту историю розыгрышем, но профессору из книги отчего-то сделалось не по себе. Он попытался распросить кое-кого из студентов о таинственной посетительнице, никто не знал о ней ничего, лишь одна девушка припомнила, что видела ее на химическом факультете (причем тут химия? — у профессора отношения с химией были весьма далекие) и что имя ее Натали, друзья зовут ее Ли.

Сперва профессор почувствовал приступ ярости, что в последние годы происходило с ним весьма редко и, как правило, по какому-нибудь незначительному поводу (например, при обнаружении на переднем стекле автомобиля живописного мазка черно-белого птичьего помета), потом в странном смятении решил было, что вовсе не пойдет в пятницу на Мельничную, тут же раздраженно обуздал себя: не хватает только отказаться от любезной сердцу квартиры из-за того, что туда угрожает ворваться наглая девчонка. Он подумал также о полиции, но тотчас решительно отверг эту мысль: еще яйцо не снесено, а шум поднимется точно снесена планета, — вполне достаточно пригласить на пятницу пару друзей и сообща устроить шантажистке хорошую выволочку. В такого рода размышлениях, подчас почти лихорадочных (жена, заметив, что с ним происходит нечто необычное, забеспокоилась даже о его здоровье), прошли два дня до пятницы и первая половина пятницы. Иногда ему удавалось убедить себя, что нелепое происшествие всё же, конечно, не более чем розыгрыш, но как только он начинал верить в это, его охватывало горькое разочарование, почти отчаяние. Что бы он ни придумывал, в глубине души он, страшась и нестерпимо желая, ждал продолжения и знал, что в пятницу непременно будет на Мельничной, и непременно один, и она придет непременно. Он не понимал, зачем ему это нужно, и, более того, понимал, что это ему совсем не нужно, но чем ближе подступал назначенный час, чем сильнее были смятение и тревога, тем сильнее желал этого.

В пятницу после занятий он поспешил на Мельничную, замечая, что торопится, и раздраженно коря себя за это. В квартире было сумрачно, шторы задвинуты, пахло обкуренными трубками, которыми он иногда баловался, размышляя в одиночестве. Профессор вынул из портфеля бумаги и бросил на стол, уговаривая себя, что скорей всего ему предстоит вдоволь поработать нынешним вечером и что усердная работа будет лучшей насмешкой над дурацкой тревогой минувших дней, но едва он успел скинуть пиджак, в передней раздался звонок. Так судьба стучится в дверь. — цитата автоматически прокатилась в памяти. Он нажал пружину замка, дверь распахнулась, будто выстрелила. Девчонка стояла на пороге и улыбалась. «У тебя еще и зуба нет», — сказал он сердито. Она больно обняла его за шею и поцеловала в губы. Он попробовал отстраниться: «Слушай, я старше тебя на сорок лет!» Она хрипло засмеялась: «А я тебя на вечность». Он подхватил ее на руки и понес в комнату. Свитер и джинсы облегали ее плотно, как кожа, он с трудом сдирал их. Когда всё случилось, стремительно и остро, профессор из книги с ясной, будто высвеченной прожектором очевидностью понял, что в это мгновенье жизнь его переломилась, что годы, которые ему придется теперь доживать, никак не приложить, не приклеить к тем не увлекательным и не утомительным годам, что остались позади...

Только позже они заметили: входная дверь осталась нараспашку: появись кто-нибудь на лестнице, мог бы заглянуть, не случилось ли чего...

3

Господи! Так оно всё и было! Так оно всё и было...

Задыхаясь от волнения, Профессор отложил книгу в сторону.

Так оно всё и было.

Звонок из редакции какой-то неведомой молодежной газеты, просьба об интервью — и собственный голос, услышанный будто со стороны, как чужой, когда он (при его всегдашней опасливой щепетильности во всем, что касалось выступлений в прессе) почему-то охотно, даже поспешно согласился тотчас принять корреспондента. И получаса не прошло, послышался сигнал в домофоне (в Москве настало уже время железных дверей и осадных предосторожностей), он, точно подстегнул кто-то, бросился спрашивать и отворять, лифт загудел шмелем и в голове загудело, и мир перед глазами вдруг начал ломаться и множиться, будто увиденный сквозь граненую пробку флакона от духов, чья-то рука в подъезде лишь потянулась к звонку — дверь распахнулась, точно сама собой. Темные сияющие глаза, темные прямые волосы, челка — эдакая маленькая московская Мирей Матье. Крепкое пожатие маленькой руки: «Так вот вы какой!» Она смотрела на него снизу вверх, пухлые плотные губы слегка приоткрыты. Но в это мгновение еще ни мысли, ни желания прижать ее к себе, поцеловать. «Боже мой, я ведь в шлепанцах, забыл туфли надеть!» — спохватился он и нелепо — он чувствовал: по-стариковски — переступал ногами, в нахлынувшем смятении безуспешно решая, как ловчее пропустить ее из тесной прихожей в комнату, а она к тому же всё пожимала его руку нежной крепкой ладонью: «Так вот вы какой!» Наконец они, как в комедийной мизансцене, вместе протиснулись в дверь, она будто поневоле тесно прижалась к нему и снова отступила, это быстрое прикосновение упругого тела обожгло его, он порывисто склонился к ней. «Так вот вы какой!» — она засмеялась и подставила ему губы.

…Два года минуло с тех пор, как нежданно умерла Амалия, с которой Профессор прожил десять счастливых лет. И хотя, пока они были вместе, возле него время от времени появлялись другие женщины, ее уход стал для него освобождением не от уз супружества, как это нередко бывает, особенно у мужчин, но внезапным освобождением от зова пола: словно с собой унесла Амалия постоянно горевший в нем и то и дело ярко вспыхивавший интерес к женщине, который был, казалось, неотделимой частью его существа. Дети откровенно вынашивали намерение, воспользовавшись случаем, снова воссоединить его с их матерью, Анной Семеновной, но, если всякая мысль об обладании женщиной теперь вообще сделалась чужда ему, то предположения о совместной жизни с прежней женой, к тому же постаревшей на десять лет, воспоминания о ее привычках, о ее теле, давно нелюбимом и нежеланном, о подробностях ее одежды попросту отвращали его. Тем не менее, он согласился вместе с детьми подать документы о выезде в Штаты, куда они намеревались взять и Анну Семеновну, и даже не отказывался, если это окажется необходимым, заново — но только фиктивно! — зарегистрировать брак с ней: одинокой старости он страшился еще больше.

Назад Дальше