Глава девятая
1Каждый квартал Профессор посылал некоторую сумму денег Олесе. То есть посылал теперь, конечно, не он — дети, но он всякий раз в определенный день очень заботился, чтобы деньги были посланы. Профессор знал Олесю давно: они вместе учились в университете: девушка с толстой светлой косой до пояса, гибкой фигурой и походкой танцовщицы с первого появления покорила всю мужскую половину факультета. Происходила она из какой-то потомственной интеллигентской семьи, героически сохранившей лучшие свои стати в разрушительных исторических водоворотах, получила прекрасное домашнее образование, говорили, будто она к своим восемнадцати годам знает восемь языков (восемь не восемь, но четыре, а, может быть, пять, кажется и в самом деле знала), училась она великолепно, на экзамене академик Добронравов, читавший у них курс всеобщей истории, сухой седенький грибок в черной шелковой академической шапочке, вручая Олесе зачетку с отличной отметкой, поднялся с места и этаким мушкетером раскланялся изысканно: «При красоте такой еще и петь вы мастерица...»
Понятно, что претендентов на внимание было вокруг Олеси хоть отбавляй. Профессор, юный в ту пору, однако уже снискавший первые успехи у женщин, тоже полагал себя вправе питать надежду, но красавица ко всеобщему изумлению сделала своим избранником неприметного Колю Ивлева, худенького, белесого, молчаливого, не имевшего, казалось, никаких шансов, впрочем, вроде бы и не искавшего их. Он, похоже было, понимал, что ему не пробиться сквозь плотную стену громких эрудитов, говорунов и острословов, постоянно окружавших Олесю, — сам он говорил мало, к тому же слегка заикался, и, если все же говорил, в его светлых прозрачных глазах читалось печальное недоумение, какое бывает у человека, когда он говорит, но его не слышат, или слышат, но не понимают. Выбор Олеси поначалу повредил ей в общем мнении, но вскоре все привыкли, что при ней малоприметно и молчаливо присутствует Коля Ивлев, и всё пошло по-прежнему — и нескрываемое почитание и кружение поклонников.
В последний раз Профессор видел Олесю (уже мало набиралось тех, кто звал ее так, остальные звали скучно — Еленой Константиновной) за несколько лет до отъезда: сухонькая строгая старушка, голубоватая тень лишений на бледных щеках, вместо прежней сказочной косы — седой комочек на затылке. Она хлопотала о воспомоществовании и просила Профессора поддержать ее в какой-то инстанции. «Очень похоже, что прошу подаяния, но, если подадут, не найду сил отказаться», — кажется, так она пошутила, не улыбнувшись. Было время перемен, инстанции разваливались одна за другой, денежные бумажки успевали потерять цену, пока их вынимали из кармана. Профессор соврал Олесе, что договорился в каком-то совете-комитете-департаменте о небольшом пособии, но будет надежнее и удобнее, если деньги будет получать он сам и пересылать ей почтой, — она охотно согласилась (вряд ли, конечно, поверила — похоже, лишь сделала вид)...
2Осенью сорок первого, когда немцы подошли к Москве, Коля Ивлев записался в ополчение, один из немногих записавшихся остался в живых и, не возвращаясь домой, провоевал два с половиной года в пехоте. Встречаясь с ним после войны, Профессор, тогда еще лишь мечтавший, что станет профессором, никак не мог себе представить, что этот Коля Ивлев, на вид всё тот же чахлый юноша с недоумевающим взглядом, неделями не вылезал из окопов, бежал в атаку, спал в снегу, стрелял в людей. Под Сталинградом Ивлева тяжело ранили, на фронт он больше не попал, после госпиталя окончил университет и был оставлен в аспирантуре. Отвоевав свое и доучившись положенное, будущий Профессор тоже оказался в аспирантуре; дела и занятия сводили его с Ивлевым. Поначалу его удивляло, что Олеся, броско талантливая и отменно образованная, в общих беседах и даже в отсутствии Ивлева, упоминая о нем, заметно подчеркивала его превосходство над собой. Профессор поначалу готов был в этом увидеть женскую хитрость или, может быть, странности любви, не поддающиеся логическому объяснению. Но со временем, когда Ивлев стал с ним разговорчивее и заведомо откровеннее, он стал угадывать в нем неожиданный, не присущий, кажется, никому из тех, с кем приходилось общаться, образ мыслей. В разговорах Ивлева вспыхивали имена и названия, которые ему не приходилось прежде слышать, и иные, которые слышать, того более, произносить вслух было рискованно, иногда сокрушающе опасно. Ивлев же произносил их как нечто само собой разумеющееся и необходимое, не понижая голоса, с обычным недоумением в глазах. «Всё, что учили, надо учить з-заново: всё, что з-знаем, надо по-новому п-передумать», — повторял он.
3Ивлева арестовали в библиотечной курилке. Он заработался допоздна; в читальном зале лишь на немногих столах горели лампы под зелеными стеклянными абажурами. В курилке и вовсе было пусто. Здесь его нашла давно ему знакомая библиотекарь Галя. Ивлев подивился смятению, может быть, испугу, отраженному на ее лице. Галя сказала, что его просят зайти в отдел выдачи: не могут разобраться с поданным им требованием на книгу. Он затянулся напоследок и бросил папиросу в вонючую, заполненную окурками урну. В небольшой выгородке заведующей отделом выдачи его ждали три человека, одетые в казавшиеся одинаковыми демисезонные пальто и одинаковые серые каракулевые шапки. Один из них достал из нагрудного кармана удостоверение и быстро показал ему. Он, конечно, не стал читать. Всё это — сам человек, и жест, которым он выдернул из кармана книжечку, и то, как он распахнул ее и быстро, не задерживая, провел ею перед лицом Ивлева, — всё это, хоть и увиденное впервые, было знаемо наизусть, как многие органические подробности жизни, при встрече с которыми человек не испытывает ощущения новизны, потому что они как бы изначально присутствуют в его опыте. «Только тихо! — предупредил главный, будто предполагал, что Ивлев начнет кричать караул, биться, крушить мебель. — Только тихо! Поедете с нами. Отдайте нашему сотруднику номерок на пальто, он получит в гардеробе...»
Катился к концу декабрь сорок девятого. Поперек улиц и по стенам домов тянулись гирлянды разноцветных лампочек. И пока везли Ивлева, на всем пути следования, со всех сторон смотрело на него с портретов одно и то же одно-единственное лицо. Страна праздновала семидесятилетие вождя.
Арест Ивлева, как тогда и водилось, шуму не наделал. Все привыкли к тому, что люди, живущие рядом время от времени исчезают и что интересоваться судьбой исчезнувших людей, равно и причинами исчезновения не следует. Правда, по приказу свыше было проведено заседание кафедры, на котором без упоминания имени Ивлева, говорилось об идеологических ошибках в трудах некоторых сотрудников, но наш Профессор, хотя тогда как раз предполагал в не столь отдаленном будущем на самом деле стать профессором, так что рисковать было чем, повел себя молодцом и справедливо мог гордиться собой: ловко перевел разговор на недостатки имеющихся учебников и необходимость подготовки новых. Когда же спустя несколько дней пренеприятный доцент Манеев, в котором он предполагал доносчика, с глазу на глаз заговорил с ним об Ивлеве, Профессор не поддержал критических суждений собеседника, более того, попытался кое-что сказать в пользу Ивлева: вспомнил, что еще в студенческие годы находил в поведении и речах его некоторые странности, даже намекнул на возможное душевное заболевание.
Олеся была единственным человеком, который не смирился с тем, что произошло. До Профессора доходили слухи, что она шумит, хлопочет, пишет просьбы и заявления и, наконец, выступила с речью о невиновности мужа на каком-то собрании, где присутствовал представитель высокого партийного органа. Это ей, конечно, даром не обошлось. Олесю перевели на ничтожную должность, что-то вроде секретаря-машинистки; все удивлялись, что она счастливо отделалась, — могли вовсе с работы выгнать, а то и посадить. Через несколько дней Олеся неожиданно позвонила Профессору, хотела встретиться, обсудить какие-то планы. Профессор испугался: ясно, что телефон прослушивают, если не его, то Олесин непременно, а у него защита на носу. Он сухо отказал ей — завтра уезжает в командировку; она поняла, конечно, и положила трубку. С годами Профессор всё чаще вспоминал этот разговор, и всякий раз стыд, как некогда испуг, перехватывал ему дыхание, и лоб покрывался испариной, но тогда труднее было заставить себя повидаться с Олесей, чем согласиться с тем, что когда-нибудь он не простит себе отказа повидаться с ней. Позже он слышал, что Олеся — по собственной воле или должна была — вовсе ушла из своего научного института и работает то ли истопницей, то ли продавщицей (он запамятовал).
Увидел он ее годы спустя на похоронах Коли Ивлева.
4Ивлев вернулся, когда все возвращались. Профессор, который был к этому времени уже полноценным профессором, узнал стороной, что Ивлева взяли на работу в реферативный журнал. Они встретились случайно в гардеробе (оба получали пальто) той самой библиотеки, откуда шестью годами раньше Ивлев отправился в свое несентименатльное путешествие, как сам он позже в беседе определил. Ивлев, обозначая дистанцию (показалось Профессору), сдержанно кивнул ему, но Профессор, признаться, несколько любуясь собой, тотчас крепко обнял Колю и расцеловал, и посетовал, что тот не позвонил ему до сих пор: «Я и сам хотел позвонить, да не знал, где тебя искать». Ивлев недоуменно пожал плечами: «Да всё там же. Номер телефона п-прежний». Он выглядел окрепшим и, хотя произнесенное вслух это прозвучало бы нелепо, возмужавшим. Его лицо, прежде приметно бледное, было тронуто бронзоватым румянцем. («Свежий воздух», — подумал Профессор, страдавший от недостатка времени не только на то, чтобы выбраться куда-нибудь на долгий срок подышать по-настоящему, но и для ежедневных коротких прогулок.)
Они вместе вышли на улицу. Над улицей в снежной пыли желтели фонари. Дворники в белых фартуках большими деревянными лопатами с громким шорохом сгребали его в сугробы. Морозец слегка жег лицо. Они шли неторопливо и перебрасывались в такт шагу неторопливыми, незначащими фразами, которые никак не хотели цепляться одна за другую, — разговор не складывался. Профессор вспомнил, как недавно вернувшийся издалека долголетний сиделец Лев Разгон, с которым ему случилось провести вечер в одной дружеской компании, сказал, отвечая на вопрошающие взгляды собеседников: о том, что было, хочется кричать на всех углах, но вспоминать пока еще нет сил. Он всё же спросил Ивлева, не собирается ли тот защищать диссертацию, наверстать упущенное. «А я ничего не упустил, — Коля удивленно взглянул на него. — Только приобрел».
Над Арбатской площадью кружил снег. Он окутал пушистым белым воротом темные плечи стоявшего на пьедестале памятника.
«Никак не привыкну к нынешнему Гоголю, — сказал Ивлев. — Вместо гениального андреевского — такая п-пошлость».
«Разве он уже без тебя поднялся из кресла?».
«Без меня. В лагере попался запоздалый номер „Правды“ с фотографией. И надпись на пьедестале — тоже п-пошлее не придумаешь: от советского правительства. Гоголю — от правительства. Вот бы и Пушкину написали: и долго буду тем любезен я п-правительству...»
Профессор засмеялся и огляделся.
«Прежнего-то куда сослали? — спросил Ивлев. — Или — в расход?»
«Кажется, упрятали в Донской монастырь».
«Это хорошо. Николай Васильевич рад бы в затвор от п-пошлости нашей».
Ивлев порылся в кармане пальто, вытащил папиросу. Когда он прикуривал от спички, сложив ладони кровелькой, Профессор заметил, что у него сильно дрожат руки.
Поодаль, чуть в стороне от станции метро, тепло светился прямоугольным оконцем винный ларек. «Давай, что ли, за встречу?», — вдруг кивнул в сторону ларька Ивлев. Он посмотрел на Профессора, будто сам недоумевая, что такое было произнесено, и прибавил: «Я угощаю».
Профессор вообще пил мало, разве что в хорошей компании, а вот эдак, на ходу, в разлив, и вовсе не пил с юношеских незапамятных молодецких лет. Отказывать Ивлеву он чувствовал себя не вправе — попробовал повернуть по-своему: «Давай лучше поймаем такси и махнем ко мне? У меня непременно что-нибудь славное найдется — коньячок марочный, закуска». Но Ивлев, нетерпеливо прибавляя шаг, уже направился к ларьку. Профессор едва за ним поспевал.
Почти всё пространство ларька занимала большая краснолицая продавщица в сером шерстяном платке и тесно натянутом поверх толстого стеганого бушлата нечистом белом халате. На прилавке, для обогрева, пламенела раскаленной спиралью электроплитка. Отколупнув толстым ногтем обмазанную сургучом картонную пробку, продавщица быстрым уверенным движением, не отмеряя и даже почти не глядя, налила в стаканы водку. «Закусывать будете?» — спросила она, хотя вокруг нее никаких зримых следов чего-нибудь съестного не наблюдалось. «П-по конфетке, — будто удивляясь себе, попросил Ивлев. — Если можно, Эльбрус, пожалуйста». «Василек», — скомандовала продавщица, порылась под прилавком и выбросила наверх две конфеты с синем цветком на обертке. Стаканы показались Профессору мутными, захватанными, — наверно, и не моют никогда: дурацкий спектакль! Он уже жалел, что затеял прогулку с Ивлевым. «З-за встречу!» — Коля запрокинул голову и неторопливо перелил в себя содержимое стакана. Он вроде бы и не делал глотательных движений: водка, будто сквозь воронку, сама устремилась куда-то вглубь. Профессор так пить не умел и вообще давно уже разучился пить водку из стакана. Он поперхнулся, тотчас почувствовал, что всё его существо заполнено привкусом и запахом дурного дешевого спиртного, закашлялся было, но одолел себя, сделал последний глоток и быстро сунул в рот конфету. Шоколад, отдававший соей, не таял во рту (от холода, что ли?), прилипал к зубам (слева наверху у Профессора был небольшой мост на золотых коронках), так что пришлось без церемоний сунуть в рот палец и счищать комки конфеты. «Может быть, сразу и добавим?» — неуверенно спросил Коля. Профессор испуганно показал рукой, что отказывается. «А я, знаешь, выпью, пожалуй. Холодно. Да и п-повод такой». «Наливать, что ли?» — продавщица крепким ногтем сковырнула пробку с початой бутылки. «Вот до сих пор, будьте любезны», — Коля показал на стакане, докуда наливать. Продавщица снова одним махом плеснула водку в стакан. «Я заплачу», — Профессор поспешно сунулся во внутренний карман пиджака за бумажником. «Н-ни в коем случае. Уговор дороже денег», — Коля высыпал на обитый клеенкой козырек прилавка пригоршню мелочи и принялся старательно отсчитывать нужную сумму.
5Снег на пустующем бульваре не был ни подметен, ни натоптан, — Профессор сразу почувствовал, как набралось в штиблеты. «Присядем ненадолго», — Ивлев кивнул в сторону засыпанной снегом скамейки. «Верная простуда», — закряхтело в душе Профессора, но ему было неловко в чем-либо отказывать Ивлеву. Наскоро смахнули со скамейки снег. Ивлев подложил под себя тощую кожаную папку с бумагами, которую на пути прижимал подмышкой. Когда он принялся закуривать, Профессор снова заметил, как сильно дрожат у него руки. Он вспомнил: читал где-то, что у Достоевского после каторги были искалечены ногти. Потом подумал, что Коля, наверно, много пьет. Необязательный разговор, который они вели на ходу как-то сам собой сник, когда они устроились на скамейке: сделалось очевидно, что пора перейти к чему-то более значительному, но спрашивать Ивлева о пережитом Профессор не решался. И того более не решался рассказывать о достигнутом им самим за минувшие годы разлуки и делиться предположениями на будущее (которое, признаться, открывалось весьма радужным). Ноги, сперва разогревшиеся от растаявшего в штиблетах снега, теперь стыли ужасно; утром Анна Семеновна, жена, просила его поддеть под тонкие носки еще и шерстяные, но он отказался наотрез, даже рассердился: откуда он мог знать, что в пору обычного вечернего чая будет коченеть на пустынном заснеженном бульваре. На Ивлеве пальто было никудышнее — дешевый семисезонный москвошвей. Профессору вдруг захотелось сделать невозможное — снять с себя добротную шубу, пошитую в академическом ателье, и накинуть Коле на плечи.
«Может быть, пойдем всё же, а то и простудиться недолго», — предложил он.
Если ты не очень озяб, посидим на морозце, пока мысли не поровнеют. Олеся, знаешь, сердится, когда я подшофе.
«Как она?» — Профессор тотчас осекся: воспоминание о том, как он не захотел встретиться с Олесей, обожгло его. Наверно, она и Коле рассказала.
«Болеет. Работала тяжело...» — Коля отозвался спокойно, будто говорил о чем-то стороннем и должном.
Профессор вспомнил королевскую стать, косу до пояса, походку балерины. Его задело, что Коля, показалось ему, бесчувственно говорит об Олесе. Это всё — усталость от пережитого, страшного, — думал он. — И киоск этот ужасный. И эти папироски вонючие. И этот реферативный журнальчик с технической работой и грошевой зарплатой. Одни в таком положении норовят отыграться, другие, как Ивлев, прячут голову под крыло. Хоть он упирается, надо всё-таки вытащить его. Если не для него самого — так для Олеси. Тогда и стыдно перед ней не будет. Коля вполне мог бы защититься. Надо только ему помочь тему найти выигрышную. Простую и актуальную, чтобы долго не возиться. Впрочем, даже не в теме дело... Профессор почувствовал, что может заговорить убедительно и уже собрался заговорить, но тут Ивлев крепко затянулся напоследок и щелчком отправил окурок далеко в сторону.