Прибежавший человек стоял рядом со мной, с любопытством следя за дядей, иногда приподнимал светильник и пытался заглянуть в дупло. Это был молодой воин, жилистый и долговязый, волосы от макушки были собраны в две тощие косы. На левой руке, от плеча до локтя, был нарисован зверь, похожий на кабана, но длиннее и с хищными зубами. Ухо было выгнуто и походило на головку грифона. Я была уверена, что, если пригляжусь, различу и глаз. Такими головками, спрятанными в главном рисунке, наши люди почитали ээ-торзы, хозяина наших гор, и рисовались они только у тех, кто здесь родился, у стариков их не было.
– Аа! – вдруг с дикой радостью вскричал дядя, метнулся ко мне, схватил за запястье и, дернув, вложил мою ладонь в получившееся дупло. – Вот, царская дочь! Вот где зреют клинки!
Я щупала, но под моими пальцами камень оставался камнем. Что видел из мрака своего покрывала дядя? Как? Я сказала, что понимаю, и поспешно вывернулась.
– Возьми, – протянул Бара-Атой клевец рудокопу. – Отсюда отдельно меру возьмешь. Для царской дочери, Луноликой матери девы будем оружие делать!
Много раз еще я ездила к дяде. Он стал мне другом. Сделал мне и чекан, и клевец, и сам учил пешему бою. Был он и крепок, и силен, и умен, и чуток, хотя совершенно слеп – вместе с лицом отняла у него гора глаза. Я узнала об этом случайно, когда однажды в кузне вдруг стало нестерпимо жарко, и я присела. Он же в этот момент протянул руку, чтобы положить мне на макушку. И не нашел меня. С какой детской растерянностью, с каким испугом стал он озираться и щупать воздух, звать меня, и я поднялась, смутившись.
Многому успел научить меня добрый Бара-Атой, и вот его не стало. Наутро мы с отцом и братьями, детьми одной матери, кому Бара-Атой приходился дядей, отправились в кузнецкий стан проводить его в Бело-Синее. Я все вспоминала нашу последнюю встречу перед праздником весны. Он тогда был весел. Ему принесли оружие степских, отбитое в набеге. Зрячими своими пальцами осматривал он кривые клинки, зубастые палицы, цепи-удавки, когтистые стрелы, деревянные луки с волчьей головой.
– Они волка своим предком считают, – говорил Бара-Атой. – Как мы барса.
– Барс сильнее волка, – сказала я.
– Волк стаей ходит, – качал головой дядя. – А барс – один. Он уйдет, не станет делить дичь с волками.
Клинки их, говорил он, лучше наших. Показывал: широкое изогнутое длинное лезвие на ручке с кожаной тертой оплеткой. Длина позволяет не подпустить врага, нам же с короткими клинками и чеканами приходится подъезжать вплотную. А вот стрелы наши зубастее, говорил Бара-Атой. И лук наш туже, крепче и дальше бьет.
– Будет война – в дальней битве смело воюй, дочка, близко же не подпускай. Барса сила в прыжке, волка – в зубах и загонной охоте.
– А будет ли война, дядя?
– Будет, Ал-Аштара.
Как и мой отец, он в этом не сомневался. Как и он, слышал вздохи дальнего грома. Помнил, что Атсур, молодой царь Степи, воспитан был в нашем стане. Ощупывая их стрелы, говорил: «Не забыл царевич силу наших стрел, такие же пытаются сделать его кузнецы, да все не выходит. Вот смотри: это здесь видно и здесь…» Он указывал на зубья, его пальцы скользили по острому металлу, а голос улыбался: он был доволен, что никто не делает стрел лучше, чем кузнецы его рода.
Теперь эти пальцы застыли, как застывает вода, когда с гор спускается зима. Губы его охладели, точно пепел в потухшем очаге. Ни сынов, ни друзей не было рядом с ним в минуту смерти: тихо-тихо в темном своем доме выпустил душу старый Бара-Атой. В бело-синюю высь устремилась она, чтобы слиться с породившим ее, чьего имени не произнесу, чтобы не попасть к нему тут же.
Тихо, шагом ехали мы прощаться. Коням в знак скорби распустили хвосты, гривы не убрали, красных попон не клали, сами все красное из одежды убрали. Лишь белое и синее осталось – Бело-Синий Бара-Атоя забрал.
Два дня родственники собирались в доме дяди. Сидели молча, не зажигая очага, пускали по кругу чашу с хмельным молоком. Тело дяди, укутанное в белый войлок, лежало на ложе. Жены его сыновей пели тихие жалостные песни. От тертых иноземных пряностей стоял сильный дух, отбивая все запахи, но все равно мнилось, что пахнет смертью.
Последней приехала Камка. Больше никого ждать не стали. Мужчины вынесли на ложе из дому тело дяди. Люди выходили нам навстречу, кидали под ноги кедровые ветки. На всех крышах черными тряпками были укрыты фигуры зверей, на коновязи висели белые ленты, будто покойник был в каждом доме. Три дня не зажигали в домах очаги, не ели горячую и мясную пищу в знак траура по царской родне.
Мы уже вышли на край стана, когда из-за холма послышалось громкое пение, звон медных дисков и крики труб, и появились люди в бурых длиннополых одеждах с колпаками на головах. Вышли – и остановились, увидав нас.
Я не знала, кто это, и не поняла, отчего все замерли и тихий шепот пошел меж людей. Подумала даже, что это темные, ничего не зная о нашем трауре, затеяли праздник. Но бурые не были похожи на темных, лица их, хоть и смуглые, маленькие, были совсем другие.
Тут вперед вышла Камка. Как хозяйка на своем выпасе обходит стадо, так она уверенно прошла, посмотрела на чужаков с их дисками и трубами, обернулась и сказала властно:
– Что же вы встали? Дорога свободна. Или река разлилась? Или гора оползла? Бело-Синий взял душу, ждет тело. Идите к холму.
И пошла, а мы потянулись следом. Точно овцы отступили бурые и замерли, провожая нас глазами. Проходя мимо, я увидела у них тележку на двух колесах, которую везли за оглобли, и вспомнила, что видела их на празднике весны.
Мы достигли холма за станом, где был сложен костер, и водрузили на него ложе дяди. Люди стаскивали смолистые ветки кедра. Потом подвели коня Бара-Атоя. Убран он был как на праздник, хвост заплетен белой нитью, стриженая грива в тугом нагривнике. Прекрасное седло лежало на его спине, ждало хозяина. Узда, крытая золотом, красовалась на голове.
Камка сама ту узду с коня сняла. «Ты свободен», – духу, сокрытому в ней, сказала. Белым молоком морду коня помазала: «Луноликая благословляет тебя», – сказала. Словно понимая, спокойно стоял под ее рукой старый конь. Маску Солнцерога-оленя Камка на него надела:
– В Бело-Синее войдя, преобразишься. Хозяина донеся, вместе с ним сам Бело-Синим станешь. На вышнем пастбище пастись тебе отныне, в лунном свете копыта мочить. Хозяину верный на земле, и на вышнем пастбище верным будь.
Так сказала и чеканом проломила коню череп. Не сразу упал он: опустился на передние ноги и только потом рухнул на бок. Как есть, ни маски, ни седла не снимая, подтащили его к костру, положили рядом с ложем, а потом подожгли.
Совсем уже стало темно, и ярко вспыхнул огромный костер. Поднялся ветер, быстро побежало пламя по сухим дровам и смолистым веткам. Пошел сильный запах паленого мяса, и некуда было от него деться.
От запаха этого, от едкого дыма у меня защипало глаза. Вспомнился дядя как живой, его умелые сильные руки, властный голос, прозорливый ум, советы и учение – все вспомнилось, и я поняла неизбежно и ясно, что этого человека уже нет. Что вот последнее, что еще было им, взмывает в черное небо вместе с дымом и пеплом. Где-то на вышнем пастбище светлой росой на траве повиснет его душа, пока дождем не спустится на землю, не явится к жизни снова, если будет на то воля Бело-Синего. Так говорят, но кто знает это наверняка? И росинка-душа – это все же не дядя. Его самого, его голоса, слов, смеха, доли, умения, знаний – всего этого больше нет, все пожрал Бело-Синий… И горько зарыдала я, не стесняясь. Столь одинокой ощутила себя вдруг, ограбленной, обманутой. Нет, никто не вернет его. Ничто не вернет, и нельзя даже думать об этом.
– Как же не вовремя ты завыла, – услыхала я рядом недовольный старческий голос Камки. – Пора уже радостно петь, новую душу принял Бело-Синий, а ты воду по лицу гоняешь. Те, воин-дева! Тьфу!
И она удалилась, горбясь и хромая. Как ни горько было мне, а пробрал смех от ее вида, и я закашляла, мешая слезы и глухой болезненный смех.
А люди сели поодаль, развели огонь и по кругу передавали хмельные напитки. По войлоку ходили красные петухи. Мужчины кидали им зерно и смеялись, глядя, как птицы дерутся. Бело-Синий новую душу взял, новую душу родил, весел и блажен тот, кто понимает это. Мое же сердце было пусто. Как из глубокого колодца смотрела я на хмелевших мужчин, и ничего во мне не отзывалось.
Наутро сыновья Бара-Атоя развеяли пепел, сказав: «Полетай», – а остатки размешали в хмельном молоке и выпили. Потом все вернулись в стан, и отец объявил главой кузнецкого рода Аноя, младшего сына дяди. Люди кричали, приветствуя его. Аной назвал имя невесты и зарезал белую телку. Весь стан начал готовиться к свадьбе, мой же отец засобирался домой.
– Разве царь не почтит нас? – удивился Аной.
– Кочевое лето не кончилось, – ответил отец. – Другие места ждут моего суда. Моя дочь останется за меня с вами.
Я онемела: я ничего не знала о таком решении. Аной сказал, что для него большая честь и хорошее предзнаменование, если воин Луноликой будет на свадьбе. Отец и братья сели на лошадей, попрощались со станом, но в последний миг отец кивнул мне: «Проводи нас, дочка». Я вскочила на Учкту и поехала вровень с ним.
– Смена вождя – зыбкое время, – заговорил отец, как отъехали подальше. – А стан этого рода – лесной, глубинный. Неясные мысли бродят в их головах. Бара-Атою я доверял, мы много с ним вместе съели. А Аной твой ровесник, тебе с ним дружбу вести. Останься, поживи среди них. И пригляди за соседями, за родом торговцев. Ветер с их стороны дует дурной. Если я буду близко, может, и не откроется ничего, а ты им не страшна. Но в глаза не суйся, будь травой.
Так молвил, положил на шею Учкту руку. «Я все сказал», – крикнул йерра и ускакал вместе с братьями. Я посмотрела им вслед и поворотила лошадь.
Глава 2 Калым
Невесту Аной взял богатую, из рода Зонталы-торговца. Она прибыла с родными и приданым – с бесседельными молодыми конями. Несколько дней гуляли свадьбу, сколько мелкого скота съели, сколько телок нетелившихся зарезали, сколько изжарили рыб длиной с лошадиный круп, – не счесть. Собаки от объедков сытые ходили, шерсть их лоснилась. Дети золочеными пуговицами, что с одежды гостей сорвались, как в камешки играли. Такая была свадьба.
А как отгуляли, вернулись люди к работе, опять задышали печи, застучали по горам топоры, зазвенели чеканы в пещерах.
Аною не был дан дар, как его отцу, чуять руды. Он был искусным кузнецом, работал с золотом. Хоть молод был, вдумчивая и кропотливая работа приучила его к малословию и рассудительности. Сам крепок, широк, но голос поднимал редко и не гремел в кузне, как, бывало, Бара-Атой. Объезжая мастеров, со всеми говорил негромко, давал ли задания, журил ли. Потом уходил в свою кузню и до сумерек занимался работой.
Он позволял мне бывать вместе с ним везде. Неглуп был Аной и понимал, для чего отец оставил меня в стане. Не мешал мне и отвечал на любые вопросы. Но дружбы между нами не завязалось. При его молчаливости беседа не занималась, да и я неуютно ощущала себя в доме молодоженов, откуда еще не успели уехать родичи жены. Поэтому на ночь уходила, забиралась позади дома на лиственницу, там хранилось сено, в нем и спала. Аной не знал, что я у них не ночую.
Я чувствовала себя не у дел. Все вокруг напоминало любимого дядю, мою у него учебу, и я томилась. Единственное, что нравилось мне, это ходить с Аноем и наблюдать, как плавит он золото и льет это жидкое солнце в глиняные шарики размером с конский глаз. Так не похож был Аной на Бара-Атоя, так тихо, не торопясь, вдумчиво делал все, да и работа его была другой, спокойной и терпеливой. Когда золото остывало, он колол форму и собирал шарики в мешочки. В одном мешочке – двадцать шариков. Так готовил он золото моему отцу и себе для осенних торгов с желтыми караванщиками. Два каравана встречались у нас ранней осенью: один спускался с перевала, за которым лежали их обширные земли, и шел на запад, а другой, ушедший год назад, возвращался с запада обратно. Богатые это были караваны, дорогие случались торги и мены, но больше всего ценили желтолицые три вещи: чистокровных царских коней, золото и стрелы. О наших лошадях они складывали песни, а стрелы кормили кровью. Но золото могли продавать лишь члены царской семьи, а стрелами отец запретил торговать под страхом смерти.
Но как-то раз, объезжая стан, я заметила у порогов некоторых кузен осколки таких же глиняных шариков, как у Аноя. Это меня удивило. За вечерней трапезой спросила у него, что еще можно лить в такие же формы.
Он ел и ответил не сразу:
– Ничего. Разве кто заказал бы бубенцы, но и их я лил бы иначе.
Я кивнула и больше не стала спрашивать. Жена же его, Савоя, все стреляла в меня глазами. Была она женщиной глупой, как мне казалось, ни одного разговора у нас не было с ней. А на другой день, проехав мимо тех же кузен, я не нашла уже ни одной формы, как не бывало.
Я бы, верно, и забыла об этом. Но через несколько дней меня разбудили голоса. Я по-прежнему спала не в доме и, открыв глаза, не сразу поняла, что происходит под моей лиственницей: разговаривали трое мужчин. Они перегружали что-то с коня на коня и насчитали две сумы по пятьдесят мешочков. Я прислушалась и закусила губу: речь шла о золоте. Потом один сказал, что еще двух коней с такой же мерой отправят в стан Зонталы на новой луне.
– На новой луне будет поздно, – сквозь зубы процедил другой. – К полнолунию уже станем собираться на торг.
– Нельзя быстрее: царская дочь следит, точно коршун из облаков, – ответил первый.
– Те, говори! Себе все хочешь оставить.
– Нет, это так!
– Говорила Савоя, или забыл? – бросил третий в нетерпении.
– Шеш, пора ехать, наговорились, – отмахнулся второй. – К утру перевалил бы за гору, а сейчас не успею.
– Успеешь, – успокоил третий.
– Что волчьи зубы? – спросил другой снова. – Много готово?
– Четыре затравы, пятую собираем, – отвечал кузнец.
– Шеш. Ни души чтобы.
– Сам шкуру берегу. Потому не торопимся.
– К месту подвезешь сам, – приказал отъезжавший.
– Как? – заволновался кузнец. – Зачем я? Калым ваш будет, вы и везите.
– Не дрожи, лист, осень не наступила, – усмехнулся третий. – Никто не узнает, если молчать будешь. Подождешь Атову, он войлоки и чаны в калым повезет. Вместе, одной подвозой, возьмете. Там уж наша забота.
– Шеш болтать! Конь чихает в тумане. До звезды бы успеть за перевал. Мне пора. – И он тронулся в сторону долины. Кузнец поспешил прочь, а второй гость зашел в дом Аноя. В тот момент, как он открыл дверь, свет очага выхватил из темноты лицо гонца: это был один из конников Зонталы, главы рода торговцев. Так поняла я, кто собирал золото.
Волчьи зубы – наконечники стрел. Затрава – мера самых мелких предметов числом десять сотен. Моя голова пошла кругом: пятьдесят сотен – огромная масса, огромная тяжесть, а главное – боевое оружие для многих воинов! Множества! Ветром войны и запахом похоронных костров повеяло в тихой ночи. Я хотела было спуститься с дерева и тут же ехать к отцу, рассказать все. Но перевела дыхание: нет, Ал-Аштара, только вышла лисица, свежий след не теряй. Спугнешь – не поймаешь.
Скоро уехали все гости со свадьбы в свой стан, и стало тихо, но сердце у меня было уже не на месте: я не видела, как передали остаток золота, ничего не знала про волчьи зубы и не понимала, как рассказать все отцу. Бродила целыми днями вокруг стана и мучилась этим. Скоро потянутся люди к торгу, и как мне быть? Но вдруг в один день, когда была я далеко от стана, увидала с горы: едет знакомый всадник. Я вскрикнула, как молодой жеребенок, и помчалась навстречу, сжав бока моей Учкту. На полном скаку осадила лошадь, чуть не слетела и бросилась на шею конному – это был Санталай.
– Шеш, сестренка, убьешь! – смеялся он, а я его целовала. – Фу, задушила! Или соскучилась? – спросил, поправляя шапку.
– Да! Как на дальних выпасах, я тут одна, совсем одна, и слова перемолвить не с кем. Вот хоть ты приехал.
– Те, сестренка, юлишь. Вторую ночь во сне вижу, как ты меня зовешь. Знаю я ваши девичьи уловки, говори, что стряслось.
Тут же я утихла. Кругом огляделась: хоть на задах я его поймала, но мне везде мерещились уши.
– Отъедем, брат, и все тебе расскажу.
Поехали мы шагом на гору. Так высоко забрались, что все кузни стали, как на ладони. Там спешились, сели на траву, и я все выложила: и про золото, и про волчьи зубы. Тяжелый взгляд стал у Санталая, как у отца. Все выслушал он, не перебивая, спросил только об именах. Кого знала, я ему назвала.
– Точно ли все это?
– Два полных мешка золота своими глазами видела. Сколько еще увезли, не знаю. Стрел не видала, но слышала все ясно, как тебя сейчас. Одного не знаю, – сокрушенно добавила я. – Как собрались передать все это желтым.
– А ничего о том не говорили?
– Ни словом не обмолвились. Весь этот груз калымом называли, а как передать…
– Калымом? – перебил меня Санталай. – Подожди, сестренка, ты, верно, не знаешь: на этих торгах женится средний сын старого Зонталы, желтые везут с караваном невесту, дочь их царя!
Я во все глаза глядела на брата. И правда, об этой свадьбе давно было уговорено, но я совсем забыла о ней.
– Какие рисковые люди! – веселился Санталай. – В калыме этакое передавать! Кто же калым смотреть будет? Семейное дело! Те, сестренка! – он обнял меня за плечи. – Теперь я вижу, для чего отец тебя здесь оставил. Правду говорил он, что желчь в этих местах пухнет. Бара-Атой слеп был, не мог всего знать.