Незаметная вещь - Валерий Панюшкин 10 стр.


Мы спали до полудня. Если бы, проснувшись, я подумал, хороший ли я любовник, то наверняка стал бы приставать к Маре, но я ничего такого не подумал, мы просто встали, сварили кофе, кошки в ее доме свободно разгуливали по столам, кошкам ничего не запрещалось.

Мы поговорили про кошек. У меня было волшебное чувство затерянности. Что вот сижу в городке, про который известна только одноименная марка вина, никто на свете не знает, где я. Сижу в женском халате, говорю про кошек с девушкой, с которой вместе спал, не думая, хороший ли я любовник.

Мы поехали к морю. Это совсем недалеко, полчаса на машине по серпантинам среди холмов. Мара вела старенький «Фиат». Я смотрел в окно и курил. Пообедать мы остановились в крохотном сельском ресторанчике. С потолка свисали окорока. Мы немного выпили. У меня было чувство затерянности, о котором я сообщил Маре, и Мара улыбнулась:

– Ты, кажется, действительно становишься женщиной.

– Почему это?

– Ну, потому что это такое детское чувство, когда мама ведет тебя в зоопарк за руку, а ты шагаешь, крутишь головой, ешь сладкую вату и понятия не имеешь, где ты сейчас, как вернуться домой. И если ты вдруг потеряешься, то просто остановишься, где потерялся, будешь плакать и ждать, пока подойдет полицейский. Или мама найдет тебя. Или просто какой-нибудь прохожий, про которого ты сразу подумаешь, что он хороший человек, и было бы очень славно жить у него в доме, и там, наверное, есть много интересных игр и, может быть, даже собака.

Я курил и смотрел на свисавшие с почерневших балок окорока:

– Ты думаешь, что, если бросишь меня сейчас в этой дыре, я стану плакать, пока не придет полицейский?

– Нет, конечно, ты немедленно обратно станешь мужчиной, будешь видеть смысл жизни в принятии ответственных решений, опять поверишь, будто решение любой проблемы просто измеряется в деньгах, и забудешь обо мне.

Когда Мара говорила, никогда нельзя было понять, шутит она это или всерьез. Она заплатила за обед. Мы поехали дальше. Пляжи в Виареджо были пусты, дул такой сильный ветер, что, когда мы выходили из машины, над головами нашими оборвало какой-то дурацкий флаг и унесло на балкон старинного отеля в английском стиле, не помню, как называется.

Мы гуляли по пляжу. У Мары развевались волосы и полы плаща, у меня мерзла бритая голова, и я купил шляпу. Ветер немедленно сорвал шляпу у меня с головы и унес приблизительно туда же, куда и флаг. Тогда я купил кепку и огорчился. Мне почему-то казалось, что в шляпе я буду счастлив, а в кепке нет.

– Что ты думаешь о нас? – вдруг спросила Мара.

– В каком смысле?

– Ну, в смысле, это навсегда?

– Навсегда ничего не бывает, – тут я чуть было не назвал Мару деткой или киской, или малышом. – Есть пляж в Виареджо, зима, ветер, мы с тобой обнявшись, вспышка, остановись мгновенье.

– Ты говоришь как мужчина.

– Прости? – я спросил или извинился?

Мара начала объяснять, что, по ее мнению, главная разница между мужчиной и женщиной такая же, как между кино– и видеопленкой. На экране кино от видео ничем не отличается, и там и там движущаяся картинка, только у мужчины она состоит из отдельных кадриков, как на кинопленке, а у женщины никогда не прерывается, как на видео.

Я переспросил несколько раз. Я не понимал, в чем разница. Она дрожала. От холода? От волнения? Мы зашли в кафе, и все кафе в этой истории сливаются для меня в непрерывную линию столиков и салфеток, запаха кофе и жареного чеснока навсегда.

Мара говорила, что, заталкивая меня вчера в электричку, представляла себе всю нашу жизнь, что вот сейчас мы займемся случайным пьяным сексом, а на следующее утро нам будет неприятно друг на друга смотреть, так что мы расстанемся, даже не обменявшись телефонами. Или, наоборот, мы займемся случайным пьяным сексом и неожиданно не опротивеем друг другу наутро, и тогда она выйдет за меня замуж и, может быть, даже родит детей, ей будут продолжать нравиться девушки, я не буду придавать этому значения, не считая лесбийскую любовь изменой.

– Ты правда все это думала? А я-то, дурак, просто садился в электричку.

– Угу, – Мара отхлебнула капучино из чашки, губы у нее были измазаны в молоке, – а потом ты просто стоял на балконе, принимая облака за горы, просто спал со мной в одной постели, просто завтракал, просто ехал на море. Я же говорю, у тебя жизнь разваливается на кадрики.

Мы вернулись к ней домой и стали жить вместе. Я позвонил в университет, где работал ассистентом профессора, и сказался больным.

– Поехал в Виареджо на выходные и заболел, профессор, простите, не знаю, сколько это займет времени.

– Передавайте ей привет от старика, – улыбнулся профессор в трубку.

На третий день в ее маленьком городке со мной стали здороваться в баре и в булочной, без вопросов выдавая мне обычный мой завтрак и обычный сорт хлеба. Мы по-прежнему спали, обнявшись, но, поскольку я не думал, хороший ли я любовник, у меня не было ни малейшего стимула заниматься с Марой любовью. Мы совсем не расставались пять дней, а на шестой день она пошла к врачу. Я завтракал в баре один. Кофе, апельсиновый сок, теплая булка, газета. Я совершенно не задумывался, на какие деньги стану жить, вернусь ли в университет, и если вернусь, то когда. Ко мне подошел человек с седою ухоженной бородой, похлопал по плечу и сказал:

– Просто задержка. Не волнуйтесь, молодой человек, ваша аморетта не беременна.

– Я знаю, – сказал я человеку с бородой.

– Ты была у гинеколога? – сказал я Маре, вернувшись домой.

– Да, ложная беременность, как у таксы. Таксы очень эмоциональные собаки, ты знаешь?

На следующую ночь мы просто лежали в постели, обнимались и разговаривали. Клянусь, я не трогал никаких ее эрогенных зон, но посреди фразы она вдруг изогнулась, словно в приступе падучей, заплакала, поцеловала меня и сказала, чтоб я не пугался, потому что это эмоциональный оргазм.

Я носил ее вещи, потому что мои все остались в городе, и не было ни сил, ни желания ехать за ними. Я почему-то был уверен, что так мы теперь и будем жить, и никогда не надо будет никуда ехать до самой старости и смерти.

Потом у меня заболел зуб. Местный дантист отказался лечить меня без страхового полиса, страховой полис остался во флорентийской квартире. Два дня я терпел боль, мешая виски с обезболивающим. Но на третий день от боли стал терять сознание. Мара посадила меня в машину, отвезла в город, остановилась у двери моего дома. Я был в женском свитере. Мара сказала:

– Я не буду за тобой приезжать. Вылечишь зуб, приезжай сам с чемоданом.

Я помню, как таяли за поднимавшимся автомобильным стеклом ее губы, глаза, волосы, собранные в пучок под смешную клетчатую кепку. Когда стекло поднялось до конца, тихонько в конце стукнув, лицо моей любимой (amoretta) сменилось отражением бутика Hermes, обосновавшегося в тогдашнем моем доме.

Я к ней не вернулся.

Годовщина

После маминой смерти главным образом меня беспокоило не мое собственное (весьма ожидаемое) сиротство, а состояние папы. Родители сорок лет прожили вместе. Последние четыре года, пока мама болела, родители не провели врозь ни одного дня. Последние несколько месяцев, пока мама лежала уже, не вставая, дома и в хосписе, отец не оставлял ее ни на минуту, даже не выходил покурить, бросил курить в религиозной какой-то надежде, что его отказ от курения почему-то поможет маме.

Ничто, разумеется, не помогло. Мама умерла, и отец… как бы это сказать?.. Он впал в ступор.

Целыми днями он лежал на кровати в своей комнате, глядя в потолок. Он не читал книг, он даже не включал телевизор. Он не пользовался постельным бельем. Он никогда не раздевался. Он ел не чаще одного раза в день.

Иногда я ему врал, что некому, совершенно некому, дескать, забрать внучку из школы. Тогда папа вставал и ехал в школу за внучкой. От дома до школы езды минут десять. Однажды так вышло, что отец подвозил меня, и я подумал, что ему нельзя водить машину, особенно если в машине ребенок. Он вел машину как пьяный, хуже, чем пьяный. Он управлял автомобилем так, как будто на улице нет ни других машин, ни пешеходов, ни перекрестков, ни светофоров, да и самих улиц нет. С этого дня я перестал врать отцу, будто некому забрать из школы внучку, а старался забирать девочку сам.

Отец, кажется, не заметил перемены. Он продолжал лежать и смотреть в потолок. Днем и ночью. Он, кажется, никогда не спал. И только иногда у него на лице появлялась особенная гримаса, и он характерно покашливал – это значило, что у него сердечный приступ. Я уговаривал его принять нитроглицерин. Иногда отец соглашался, иногда отказывался. Тогда я подсылал с лекарствами сына, потому что принять лекарства из рук внука отец не отказывался никогда.

Опять же с помощью сына я уговорил отца поехать со мной к кардиологу. Доктор велел отцу пить лекарства и ходить не менее часа в день. Отец лежал пластом и лекарств не пил.

Так прошло несколько месяцев. Однажды я вошел к отцу в комнату, но застал его не глядящим, по обыкновению, в потолок, а перебирающим старые фотографии. Он сказал, что хочет установить памятник на маминой могиле и ищет подходящую фотографию для памятника. Я предложил помочь, но отец настаивал на том, что сделает все сам, и даже денег на памятник не взял, объяснив, что накопил достаточно, откладывая свою пенсию.

Опять же с помощью сына я уговорил отца поехать со мной к кардиологу. Доктор велел отцу пить лекарства и ходить не менее часа в день. Отец лежал пластом и лекарств не пил.

Так прошло несколько месяцев. Однажды я вошел к отцу в комнату, но застал его не глядящим, по обыкновению, в потолок, а перебирающим старые фотографии. Он сказал, что хочет установить памятник на маминой могиле и ищет подходящую фотографию для памятника. Я предложил помочь, но отец настаивал на том, что сделает все сам, и даже денег на памятник не взял, объяснив, что накопил достаточно, откладывая свою пенсию.

С этого дня его образ жизни изменился. Он стал заниматься памятником. Каждый день ему надо было ехать то в гранитную мастерскую, то в фотографическую, то на кладбище договариваться про опалубку… Это было, во всяком случае, лучше, чем лежать и смотреть в потолок. Довольно скоро отец снова стал управлять машиной по-человечески, есть стал два раза в день, и сердечные приступы случались реже.

Несколько раз я предлагал ему помощь. Предлагал поехать вместе с ним. Но он всякий раз отказывался. Говорил: «Вот годовщина матери будет, тогда и поедем все вместе».

В годовщину маминой смерти мы поехали на кладбище. Кладбище огромное, идти от входа до могилы далеко. Но отец шел бодро. Вид у него был не скорбный вовсе, а торжествующий. Он, кажется, предвкушал тот момент, когда мы все увидим воздвигнутый им памятник.

И вскоре мы увидели его. Памятник очень хороший, гранитный, серый, сделанный с присущим отцу вкусом и безошибочным чувством меры. На памятнике очень искусно вытравлена фотография мамы… и папы! Выбито мамино имя… и папино. Мамины годы жизни… и папины. Только в дате папиной смерти не хватает двух последних цифр.

«А что? – улыбнулся папа заговорщически. – Процарапаешь две последние циферки гвоздиком, и все дела».

Несколько минут мы вообще ничего не могли сказать. Потом первым на какую-то хоть реплику сподобился мой сын. Он сказал:

«Ну, ты даешь, дед! Ты же как это… Ты же живой!»

«А! – отец махнул рукой и впервые после маминой смерти засмеялся. – Это временное явление».

И мы еще долго потом стояли над могилой. Наверное, со стороны мы странно выглядели, потому что мы смеялись. Улыбались уж как минимум.

На мамином могильном памятнике родители мои обнимаются, смотрят друг на друга и смеются. Они вместе, и они отчетливо счастливы.

Жениться – в крапиву садиться

Было раннее, по Ваниным меркам, утро 9 мая. Часов десять или около того. Ваня кивнул проводнице, подхватил Анину сумку и шагнул из тамбура на перрон. Расстояние от вагона до платформы было не меньше метра. Приходилось прыгать. Зато здесь, в Ростове-на-Дону, – абсолютнейшее лето. Вишня цветет, и неизвестное дерево, про которое мы с вами, читатель, знаем, что оно – шелковица.

– Ванька, я упаду и сломаю шею.

Иван оглянулся, Аня стояла еще в тамбуре поезда Москва – Ростов, тянула руку и махала ладошкой в том смысле, чтобы помог перепрыгнуть пропасть. Чудесная девочка. Правда, говорят, здесь, на Дону, все сплошь красавицы, но Иван решил твердо ничего этого не проверять, а просто познакомиться с Аниными родителями и натрескаться какого-то, говорят, невероятного цимлянского вяленого леща с нефильтрованным пивом.

Таксист попался сельскохозяйственный. Всю дорогу рассказывал о проблемах производства растительного масла. Что, дескать, в колхозах гноят семечку, а его зять уже построил четыре маслобойни и купил на вырученные деньги «шестисотый» «Мерседес».

– Просрали страну, – резюмировал таксист.

Но Иван давно потерял нить его рассуждений и не понимал, когда именно со страной произошла такая беда. По проспекту Энгельса валила толпа с красными флагами, многие мужчины были одеты в белоказачью форму, но несли при этом портреты Сталина, перестрелявшего, как известно, казаков. Кто-то играл на гармошке и на весь проспект горланил «Как при лужку при луне».

– У вас всегда так весело? – спросил Иван.

– Погоди, – Аня улыбнулась, – ты еще с бабой Сарой познакомишься.

Таксист притормозил, оглянулся на Аню и спросил ласково:

– Доча, так ты жидовочка чи шо?

– Да нет, бабушку мою зовут Ирой, но все ее дразнят Сарой, не знаю почему.

– Слава богу, – успокоился таксист. – А то я уж расстроился. Красивая дивчинка, и вдруг беда такая. Ну, слава богу.

Наконец молодые люди вышли из машины. Дом Аниных родителей стоял в самом центре города, был старым и красивым от старости.

– Вот наши окошки, – говорила Аня, – на первом этаже.

Иван поднял голову, чтобы посмотреть на окошки, как вдруг в одном из них шторы раздвинулись, над самой головой юноши нависла страшная баба-яга с невероятной длины носом, а потом сразу наступила сладкая, мокрая, пахучая темнота, сквозь которую слышался только далекий Анин крик.

– Баба Сара! Это же мы! Это же мой Ваня!

Дело в том, что Анина бабушка каждый год на День Победы пекла особый пирог с тыквой. Тыкву для такого случая хранила всю зиму подвешенной к потолку, а 9 мая вскрывала, вычерпывала ложкой и, высунувшись из окна, надевала на голову первому попавшемуся незадачливому прохожему. Этой игре бабу Сару научили американские летчики, когда в конце Второй мировой войны встретились с ее мужем на Эльбе. Баба Сара говорила, что у американцев этот праздник называется «холовин», потому что тыкву надевают на голову. В этом году под тыкву подвернулся Ваня.

– Вы уж, Ванечка, простите Нюрочкину бабушку, – говорила Анина мама, вытирая Ванину тыквенную голову влажным полотенцем. – Она старенькая и со странностями.

А сама баба Сара причитала командным голосом:

– Ах ты го! Это ж наш жених, а я его тыквой! Ах ты го! Нюрка в девках останется.

Потом сразу сели завтракать.

К одиннадцати утра в постоянно благодарившего и отнекивавшегося Ивана хлебосольные Анины мама и бабушка запихнули: пирога тыквенного – восемь кусков, отбивных котлет – две, жареной картошки – полкило, огурцов соленых – четыре, водки русской – пол-литра, пирога сладкого с яблоком – три куска, пирога сладкого с шелковичным вареньем – два куска, печенья сахарного «хворост» – большое блюдо, леща цимлянского вяленого – полтора килограмма, вина домашнего виноградного – литр, чаю краснодарского – шесть больших кружек.

Когда Иван стал сползать под стол, будущая теща сказала:

– Нюрочка, вы к папе-то сходите. Он ждет.

Анины родители были в разводе. Отец сильно выпивал, и лет уже десять назад баба Сара его выгнала, ударив по голове молотком для отбивания мяса. С тех пор Анин папа жил отдельно, с сожительницей, которую при дочери называл на вы, по имени-отчеству, и утверждал, будто она соседка и просто зашла за солью.

У будущего тестя в сопротивлявшегося и благодарившего Ивана запихнули: кулеша казачьего с луком и шкварками – полную миску, пирога мясного – четыре куска, портвейна из лучших сортов винограда «Тарибана» – литр, чаю краснодарского – две кружки, шоколадок импортных «Сникерс» – шесть штук.

От папы к маме Аня Ивана уже несла.

Но сразу по возвращении будущая теща посадила будущего зятя обедать и запихала в него: борща украинского мясного – полкастрюли, пирогов с курицей – двенадцать, вареников с картошкой – четырнадцать, сметаны рыночной – литр, водки русской – пол-литра.

Выползши из-за стола, Иван заковылял на кухню покурить. На кухне баба Сара опять что-то готовила. Увидев молодого человека, бабуля закрыла поплотней дверь и шепотом спросила:

– Ну-ка сознайся, пострел, девку-то мне уже попортил?

– Попортил, – сознался Иван, борясь с тошнотой.

– А жениться будешь или так?

– Жениться буду. – Ивану, лучше, конечно, было сейчас молчать, но он продолжил: – Ирина Сергеевна, вот специально приехал попросить у вас руки вашей внучки.

Тут Ивана вырвало.

– Тю! – торжествующе провозгласила баба Сара. – Нюра, ты гля! Его от тебя тошнит! Наверно, не кормишь.

Примерно через месяц, встречая на вокзале в Москве Аниных маму и бабушку, Иван откровенно боялся. Но нельзя же было не пригласить на свадьбу родных невесты. На всякий случай Иван взял с собой приятеля Пашку, каковой сразу бабе Саре понравился. Старуха тыкала его в ребра скрюченным пальцем и приговаривала:

– Пашка, давай, лучше ты женись на моей девке.

Еще больше бабе Саре понравилась Иванова мама. Мама у Ивана была профессором-лингвистом. Профессор-лингвист сразу же уселась с бабой Сарой пить чай и ругаться матом.

– Как, как вы говорите? В бога душу какую мать?

Баба Сара была довольна.

– Культурная женщина, – говорила она, улыбаясь и распаковывая бесконечные сумки с соленьями и фруктами. – Вы небось и Шендеровича знаете? – и тыкала пальцем в портрет Хемингуэя на стене, принимая последнего за Шендеровича.

А Аня плакала. Свадебное платье оказалось ей слишком широким. Девушка говорила, что никогда больше не наденет свадебного белого платья, только сегодня. Но платье широко, и день безнадежно испорчен.

Назад Дальше