– Иди отсюда со своей куклой! – говорит полицейский.
– Это моя дочка.
– Иди отсюда, я сказал!
– Сейчас, только ребенка одену.
– Тьфу ты черт! – говорит полицейский и отходит прочь.
– Сейчас, только одену, – бормочет женщина скороговоркой.
Маша стоит напротив нищенки, и та поднимает на девушку взгляд. Взгляд не безумный. В глазах у нищенки не горит бредового огонька. Нищенка заматывает куклу в одеяло и внятно говорит Маше:
– Ты тоже не веришь, что это моя дочка?
Маша не знает, здорова ли эта женщина. Что с ней случилось? Потеряла ли ребенка? Сошла ли с ума? Или профессиональная нищенская наглость позволяет женщине придуриваться в присутствии полицейского и задавать прохожей девушке бессовестный вопрос?
– Ты не веришь, что это моя дочка?
Маша отвечает:
– Я верю!
Роман с камнем
Насте Мухамедхановой 27 лет. Настя – архитектор. Если все сложится хорошо, она будет строить на Яузе большой и красивый дом. То есть не сама, конечно, и не одна, но ей приятно быть частью большого и красивого дела.
– Что главное, Настя, в работе архитектора?
На этот вопрос Настя отвечает, что хорошие архитекторы по крайней мере не портят своими сооружениями город.
Заканчивая Московский архитектурный институт, Настя в качестве дипломной работы проектировала кусок гостиницы, каковую, я так и не понял, построят или не построят теперь возле Белорусского вокзала.
Мы сидим в уличном кафе, и прохожие оглядываются. Вряд ли на меня, я так себе человек, довольно лысый. Настя смешно показывает на салфетке, как большой дом для проектирования делится на сектора и как чертеж покрывается кучей значков, в которых черт ногу сломит, а прохожие, наверное, думают, будто это она складывает японского журавлика.
Так вот, на месте этой самой гостиницы у Белорусского вокзала стояли старые московские домики, и их надо было снести. Но Насте было жаль домиков, и свой кусок гостиницы она спроектировала так, чтобы старые стены вписались внутрь новых.
Настя болтает быстрее, чем я задаю вопросы. Рассказывает про то, как выхаживала заболевшего чумкой щенка, как у знакомых ее есть маленькая собачка по кличке Лис, как она любит кактусы, которых у нее сколько-то там десятков или сотен. Кактусы хитрые и зацветают непременно, когда Настя уезжает.
– Что хорошего в кактусах, Настя?
– Они смешные. Стоит маленькая колючка, и вдруг зацветает, и каждый лепесток как будто покрыт алмазами. Вы видели, как кактус цветет?
Домики, собачки, кактусы.
– Вы, наверное, Настя, просто любите всяких маленьких и смешных?
– Нет, это бизнес. Когда люди приезжают в такой старинный город, как Москва, им не хочется жить в совсем уж современном отеле.
Архитектурой Настя занялась потому, что это единственная профессия, в которой соединяются гуманитарные гены по линии мамы, дочери писателя Леонова, технические гены по линии папы, известного архитектора, и еще бизнес-активность, любопытство, азарт.
Настя говорит, что она очень активная. Она боится высоты и летает на параплане. Боится скорости и катается на горных лыжах. Если можно прямо сейчас встать, расплатиться за кофе и поехать куда-нибудь, Настя поедет. Ей интересно. Правда, много дел, работа – сон – работа. Целый день за компьютером, лопнувший сосудик в глазу, телевизор не смотрит, только иногда слушает.
В Венеции Настя плыла на кораблике по Большому каналу и фотографировала фасады так часто, что из получившихся кадров можно составить сплошную панораму. Я не представляю, что чувствует человек, плывущий мимо домов, которые сам по нескольку раз вычертил и думал никогда не увидеть.
– А вы заметили, какой в Соборе Святого Петра пол?
Я не сразу понимаю, что архитектурные впечатления уже занесли Настю из Венеции в Ватикан. Я не помню, какой там пол в Соборе Святого Петра. А Настя говорит:
– Если смотреть сверху, то видно, как фантастически подобран мрамор.
Я пытаюсь вспомнить, где, собственно, в Соборе Святого Петра такая точка, чтобы оглядеть пол сверху, а Настя рассказывает уже про Альгамбру, где камень заплетен в кружева. Потом не помню, про какой алтарь, кажется, в Испании, где естественные прожилки мрамора складываются в картину. Потом про японского архитектора (господи, я не успеваю записывать имена), у которого вид из каждого окна представляет собой картину. Настя говорит, что если бы строила дом для себя, то использовала бы натуральный камень и стекло, чтоб получилось вроде «Дома над водопадом» Фрэнка Райта.
– Настя, у вас какой-то роман с камнем?
И тут Настя рассказывает. Настин отец давным-давно строил в Москве кардиологический центр. Настя, кажется, из вежливости упоминает о том, что отец ее применил там впервые алюминиевые лифты, алюминиевые какие-то поручни. Но сама, то есть не по рассказам отца, Настя помнит только мраморную картину в холле на стене. Прожилки естественного мрамора, складывающиеся в рисунок. Настя говорит, что рабочие, видя, как руководитель проекта увлечен этой своей мраморной картиной, стали ему помогать, прибегать с кусками мрамора и спрашивать, не подойдут ли.
Она рассказывает, а я думаю, что было бы слишком легко написать историю про то, как девочка увидела однажды отца, складывавшего на манер мальчика Кая невероятную мозаику из совершенно не для мозаики выдуманных камней. Историю про чудесную работу, которую не может сделать один человек, а могут только все вместе, причем не ради чистой красоты, а в утилитарных целях.
За этими своими раздумьями я ловлю нить Настиного рассказа лишь изредка. Например, она ездит отдыхать в компании из пятидесяти человек, где младшему четыре года, а старшему за пятьдесят. Или еще она не любит «Черный квадрат» Малевича и зовет его голым королем. Или еще в детстве родители запрещали ей смотреть телевизор, потому что близорукость. Я говорю:
– Настя, какое было бы ваше желание, поймай вы золотую рыбку?
Настя улыбается. Довольно печально:
– У меня пожилые родители.
Время цыган
Это сейчас цыганский скрипач Сергей Эрденко со своей группой «Лойко» путешествует, используя в качестве кибитки то самолет, то железнодорожный вагон, по всему миру, играет с лучшими музыкантами вроде Рави Шанкара или Иегуди Минухина, выступает на лучших филармонических площадках. А тридцать лет назад он жил проездом в Самаре, учился в музыкальной школе, ездил погостить в дикое цыганское село Зубчаниновка и думал, будто великий скрипач и композитор Никколо Паганини – его дедушка, а великий скрипач и конокрад Лойко Забар – дальний родственник.
Я просто по журналистской привычке спросил Сергея Эрденко, откуда он. Видимо, это бессмысленный для цыгана вопрос. Он не называет конкретной отправной точки в пространстве. Он рассказывает неизвестно когда начавшуюся историю, которая словно бы продолжает происходить и сегодня. Вот Лойко Забар заставляет людей одновременно смеяться и плакать, слушая его скрипку. Вот консерваторский профессор Гржимали на ярмарке в Нижнем Новгороде знакомится с цыганской семьей Эрденко, которая в тот момент едет из Курска. Семья эта в полном составе являет собой ансамбль скрипачей, и солисту Мише Эрденко пять лет. И родители отдают Мишу профессору – учиться. Не стоит думать, будто все это произошло в прошлом веке. Мы говорим о времени цыган, где не имеет значения, когда что произошло. Главное – произошло и стало темой для застольного рассказа, столь же занимательного, как и история про то, как рассказчику удалось украсть каурую кобылу.
Вот Михаил Гаврилович Эрденко сам становится профессором консерватории. Вот потомок его Дмитрий Васильевич Пономарев тоже заканчивает консерваторию по классу скрипки, едет в Хабаровск и заводит в семье традицию давать всем мальчикам классическое скрипичное образование. Вот Сережа Эрденко, подчиняясь этой традиции, приезжает с родителями из Хабаровска в Самару и учится в музыкальной школе. Сережина мама посредством цыганской скороговорки, гадания по руке, вздохов и цоканья языком так заморачивает голову школьным учителям, что Сереже разрешают носить длинные волосы и не носить пионерского галстука, который, оказывается, вреден для цыгана. Сережа ходит в белых рубашках и с черным бантом на шее. Вот в таком виде, да еще со скрипочкой в руке, Сережа ездит к родственникам в деревню Зубчаниновка, а тамошние мальчишки вообще, почитай, не носят ни рубашек, ни обуви, а только мотаются от рассвета до заката верхом на лошадях без седел.
Зубчаниновские родственники, простые деревенские люди, ревностно следят, однако же, чтобы Сережа каждый день у них в гостях занимался скрипкой и играл концерт Вивальди. Воровать колхозное сено его берут только на том условии, что Сережа найдет время поупражняться в скрипичной игре. Веселый такой табор едет по полям, и сами колхозники добродушно подсказывают цыганам, какое сено лучше украсть. Потом наступает ночь, река, костер, мальчишки купают лошадей. Кузнец и сказочный силач дядя Кузя берет Сережу железными своими ладонями, ставит на телегу и говорит:
– Играй, ты еще сегодня не занимался.
Сережа играет Вивальди. Дрова в костре отщелкивают ему ритм. Сверчки в траве подыгрывают ему. Лошади фыркают в такт. Люди сидят и слушают концерт Вивальди с начала до конца. Я много раз спрашивал, есть ли в цыганском языке разница между словом «цыган» и словом «человек». Кажется, разницы нет. Кузнец дядя Кузя берет простую магазинную гитару за семь рублей. Гитара в его лапищах смахивает на скрипку. Он затягивает сипло бесконечную песню про дорогу, и его жена обязана подпеть ему вторым голосом.
Бесконечная дорога. Самара, Москва. Эрденко учится на актера, играет скрипача Сашку. В спектакле «Гамбринус» и просто в жизни. Он расхаживает по грязным московским пивным и играет на скрипке для пьяных подонков. Подонки обычно делятся на две разные партии. На тех, что хотят избить скрипача, и тех, что кричат:
– Не слушай никого! Играй, цыган!
Эрденко говорит, что в этой его цыганской музыке главное – дремучесть. Главное – контрасты. Главное, чтобы люди смеялись и плакали одновременно, как от скрипки Лойко Забара. Чтобы бандюги в пивной передрались от этой музыки, потому что в душе одного ожило вдруг все самое светлое и чистое, а в душе другого поднялась вдруг со дна самая муть.
Эрденко рассказывает, что если умирает цыганская девушка, то на ее похоронах сначала играют свадьбу. И что на этой черной свадьбе скрипачу легче сойти с ума. И что именно так и нужно играть всегда, как играет скрипач на черной свадьбе.
Самара, Москва, Лондон. Эрденко со своей группой «Лойко», просто наобум приехав в Лондон без копейки денег, просто случайно знакомится в Челси с владельцем бара Ashbis. Он серб, этот человек, он эмигрировал из Югославии, но в те времена ему еще не важно, что он именно серб, а не цыган и не албанец. Цыганские песни напоминают ему родину. Он предлагает Эрденко играть в его баре, и целый год после этого по вечерам в баре Ashbis яблоку негде упасть. На цыганского скрипача приходят посмотреть Дюран-Дюран, Пинк Флойд, Роллинг Стоунз, Пугачева, Норштейн и продюсер Билл Лавлэди, предлагающий музыкантам тур в Ирландию.
Москва, Лондон, Дублин. Эрденко говорит, что на сотню ирландцев семьдесят – скрипачи, двадцать – поэты, а десять – утонченные слушатели и ценители. Каждый их концерт в Дублине заканчивается джэм-сейшном, когда ирландские музыканты подымаются на сцену и начинают играть с «Лойко» бешеную смесь цыганских и кельтских скрипичных вариаций. Всего за один год в Дублине появляются три оркестра, состоящих из ирландских музыкантов, но играющих цыганскую музыку. А музыканты «Лойко» получают за свою музыку ирландское гражданство.
Дальше перечислять города бессмысленно. Не хватит страниц. «Лойко» едет с цыганским шоу Андре Хеллера в тур. И в каждом городе – концерты в оперных театрах и консерваторских залах.
– А есть, – спрашиваю, – такая страна в мире, где бы не было цыган?
– Есть, – говорит Эрденко, – Япония.
Он вернулся. Он ненадолго вернулся отметить пятисотлетие первого упоминания цыган в русских летописях. Пятьсот лет назад цыгане пришли в Россию. Он записал новый альбом, где в некоторых песнях: «…переулочком кэрэл, телеграммочку мэнэл…» – русский язык забавно переплетается с цыганским.
Мы сидим на маленькой кухне. Новый электрический чайник и новая стиральная машина на фоне старой мебели из древесно-стружечной плиты наглядно рассказывают о времени цыган. Эрденко говорит, что цыгане просто не замечают времени. Для цыган нет никакого прогресса или меняющейся моды. Нет никаких оснований предпочесть в своих странствиях обтянутой одеялами кибитке джумбо-джет, произведенный компанией «Боинг» для компании «Люфтганза». Просто кибитки куда-то запропастились, бог их знает.
Сейчас мы закончим разговор – и цыганский скрипач Сергей Эрденко опять куда-нибудь поедет. Он всегда куда-нибудь едет. Чтобы убежать от горя. Чтобы разделить с друзьями радость. Чтобы сыграть концерт или записать пластинку из серии «Джипси Соул». Или просто так.
Вот совсем недавно он просто так ехал из Гамбурга в Париж и читал в купе православный молитвослов. На какой-то остановке вошел мулла. Сказал, что цыганская музыка похожа на музыку суфиев, что Иса был великим пророком и братом Магомеда, подарил Коран и вышел. А на следующей остановке вошел раввин. Сказал, что он из Назарета, и что в Назарете много цыган. И подарил четки.
Встреча
Я видел Встречу только однажды, и это одно из самых сильных впечатлений за всю мою жизнь. Вообще-то доноры костного мозга не могут знать, для кого они стараются. У них берут кровь, заносят результаты анализа в международный регистр, а потом проходит долгое время, и они забывают, что однажды согласились стать донорами. Шансов, что именно их костный мозг кому-нибудь понадобится – один на сто тысяч.
Они забывают, что внесены в регистр. И вот однажды им звонят или присылают письмо. Звонят и говорят, что их костный мозг кому-то нужен. Но не говорят кому. Они могут отказаться. Имеют право передумать. У них могут появиться какие-нибудь противопоказания. Но если они не передумали и если не появилось противопоказаний, то им оплачивают авиабилет до Франкфурта, а там встречают на машине и везут в маленький город Биркенфельд на юге Германии.
С этого момента человек становится «активированным донором». Это значит, что где-то на Земле есть другой человек, который готовится к трансплантации. Готовится стать реципиентом костного мозга. И донор не может знать своего реципиента, таковы правила. Максимум, что могут сказать: ваш реципиент – мальчик из России, или женщина из Голландии, или девочка из Канады. Донора быстро обследуют, дадут общий наркоз и выкачают из тазовых костей немного костного мозга. Костный мозг выглядит как кровь ярко красного цвета. А тазовые кости донора на несколько дней становятся мягкими, прогибаются, если нажать на них пальцем. Это быстро проходит. Донор уезжает домой. А врач кладет его костный мозг в контейнер и везет реципиенту. Донор не знает куда.
Проходит три года. Если костный мозг донора прижился, если реципиент выжил и выздоровел, то через три года донору звонят и спрашивают, не хочет ли он познакомиться с реципиентом. Донор может отказаться. Реципиент тоже может отказаться. Но если оба согласились, то донор опять летит во Франкфурт, за ним опять присылают машину и опять везут в город Биркенфельд. На Встречу.
Встреча происходит в большом и почти никак не украшенном зале. Что-то вроде столовой при клинике. Там – металлические столики и простое угощение: канапе, пирожные, лимонад. Я был там несколько лет назад вместе с моим другом доктором Мишей Масчаном и группой российских детей, Мишиных пациентов, перенесших неродственную трансплантацию костного мозга. Детей наших было пятеро или шестеро. Они ели пирожные и начинали уже скучать. А мы с Мишей стояли поодаль у окна и ждали, когда придут доноры.
Потом открылась дверь и вошла молодая женщина лет тридцати. Худенькая и нескладная блондинка. У нее был очень растерянный вид. Она не знала, куда ей идти.
А мы знали. С первого взгляда.
– Господи! – прошептал доктор Миша. – Такого не может быть!
Эта худенькая блондинка была похожа на одну из наших девочек, как старшая сестра бывает похожа на младшую. Ошибиться было невозможно.
Миша подошел к блондинке, спросил имя девочки, которую та ищет, и разумеется, блондинка искала именно ту девочку, про которую мы думали. Миша представился, сказал, что это он, доктор, который делал трансплантацию, повел женщину через зал знакомиться с девочкой. Блондинка что-то щебетала по-английски. А потом увидела девочку, замерла и прошептала:
– Mein Gott! Das bin doch ich als Kind!
Я не знаю немецкого, но я понял, что она сказала: «Господи, это же я в детстве».
Наша девочка, кажется, испытывала подобные чувства. Она встала и, раскрыв рот, молча смотрела на себя взрослую.
Когда прошло первое потрясение, женщина рассказала нам, что она неудачливый юрист из Мюнхена, и что эта девочка – первая в ее жизни удача. А мы ей рассказали про девочку, что девочка из Сибири, и что ей тоже изрядно повезло с неудачливым юристом из Мюнхена. Надо было шутить как-то, тем более, что вокруг происходило черт знает что такое.
Явился двадцатипятилетний панк из Торонто, весь в цепях и с красными волосами. Но несмотря на красные волосы, он был как две капли воды похож на нашего мальчишку из Таганрога. Пришел американец, живущий на Гавайях, и наша девочка из-под Тулы выглядела как его родная дочь. Женщина из Португалии больше была похожа на нашу девочку из Архангельска, чем девочкина родная мать…
За соседними столами происходило примерно то же. На всех европейских языках люди выкрикивали: «Господи! Это же я в детстве!» Обнимались, смеялись, плакали, гадали, какая может быть связь между голландцами и канадцами, шотландцами и удмуртами, испанцами и поляками…