Кое-как он заставил себя выпрямиться и тут же зашатался, тяжело наваливаясь ей на плечо. Думал – вновь упадет да так уже и останется, но Всеслава его удержала. Сил в тонком девичьем теле сыскалось вдруг не меньше, чем нежданной твердости – в душе. Согнулась в три погибели и почти на себе потащила беспомощного корела прочь. Пелко с медленной мукой переставлял ослабевшие ноги, не ведая, куда идет. Совсем чужим казалось собственное тело, только что бывшее таким послушным и быстрым… Надо было бы устыдиться этой отвратительной слабости, недавней беспомощной наготы – кто поправил на нем одежду, неужели Всеслава?.. – но стыда не было. Мысли путались, и скоро он перестал думать о чем-либо, кроме одного: идти. Это зверь порвал его на охоте, это дочь потока бросила его лодку в шумный порог, сломала камнем руку пловца. Тому незачем называться карелом, тому нечего делать в золотой Тапиоле, кто без драки поддался огню или морозу, кто хотя бы на последнем дыхании не полз к своему порогу, кого нашли в лесу без ножа, стиснутого в кулаке…
Упрямый Пелко все ниже клонился к земле и не замечал, что каждый его шаг можно было накрыть ладонью. Глаза смежались сами собой, не хотели смотреть даже под ноги, не то что по сторонам. А не то увидел бы: все это время Всеслава плакала. Тихо и безутешно, будто навеки с чем-то прощаясь. И пожалуй, задумался бы: не ей ли хуже всех здесь пришлось.
Мать-боярыня, изволновавшаяся за дочь, встретила их на пороге. Увидела Пелко – ахнула, всплеснула пухлыми ладонями… и поспешила на подмогу. Вдвоем они кое-как втянули совсем обмякшего парня в избу, взгромоздили на лавку.
– Ратша… у кладбища объявился… – переведя дух, вымолвила Всеслава. Они с матерью разом оглянулись на дверь – и, не сговариваясь, кинулись ее запирать. Ратша таков: на три засова от него замыкайся, да и тогда спи вполглаза… Им ли того было не знать!
3
Ратша очнулся не скоро. Он лежал на спине, и голову раскалывала дикая боль. Сперва ему показалось, что он все еще был у себя в лесу, под елкой-выворотнем, на лапнике, спал и вот проснулся оттого, наверное, что голову прихватило.
Мягкое, теплое коснулось лица… Всеславушка, подумал он радостно. Разыскала, нашла… Открыл глаза и увидел Вихоря, стоявшего над ним в темноте. Верный конь тихонечко трогал его обросшую щеку, жалел хозяина, уговаривал встать. А обжитой елки не было и в помине. Ратша хотел было сесть и оглядеться, но боль в затылке пригвоздила к земле. Тут-то он скрипнул зубами и вспомнил, что с ним стряслось.
Он сумел помаленьку перевернуться на живот, потом встать на четвереньки. Перед глазами сновали юркие огоньки, хотелось взвыть по-звериному. Так бывает, когда палицей по голове, и клепаный шелом проминается и трещит, как яичная скорлупа… Тошнота подхлынула к горлу, пришлось закрыть глаза и ждать, покуда отпустит. Его долго выворачивало наизнанку, но облегчение действительно наступило. Ратша обнял Вихоря за белую шею и поднялся сперва на колени, потом во весь рост.
Ни Пелко, ни Всеславы – он был один. Глаза, свыкшиеся с ночной темнотой, различили поодаль окованную лопату. Вот, стало быть, чем… А возле лопаты валялась теплая шапочка, упавшая с девичьей головы. Сердце невпопад стукнуло, как разглядел. Мамка небось надеть заставила, боялась, кабы не простудилось дите… Ратша шагнул вперед, держась за гриву коня, едва не упал. Но все же достиг и нагнулся, убиваемый раскаленным сверлом, копошившимся в голове. Не с первого раза ухватил пальцами пушистую куницу. Наконец неуклюже сгреб, поднял, сунул за пазуху. Нежный мех защекотал озябшее тело.
Вихорь послушно подогнул передние ноги, и Ратша влез ему на спину. Деревья водили перед ним хоровод. Он лег в гриву лицом, и конь понес его обратно в лес, как домой.
Пожалеешь тут, что вправду не оборотень, не волкодлак, заговоренной шкурой покрытый…
Молодой карел оказался все же вынослив и крепок на диво: на другой день стал приподниматься на локте, отрывать рассаженную щеку от подушки. Пытался и ноги с лавки спускать, но Всеслава ему запретила. Пелко послушался, слова не сказал поперек. Случившееся стояло перед ним во всех мелочах, и он жестоко краснел не то, что от одного вида ее – от звука шагов…
Вооруженные друзья снова без лишних слов поселились в избе. Боярыня скармливала прожорливым парням заготовленную к свадьбе вкусную снедь и только вздыхала. Думала жениха угощать, а ели ребята, невесту от того жениха охранявшие!.. Жалеть или радоваться – не знала. Страшней страшного был Ратша и не люб никому, а все же быть бы за ним доченьке, что за крепкой стеной. Да и привыкла уже вроде к такому-то зятю… Не было рядом родимого – посоветоваться. Путалась боярыня в собственных надеждах и страхах, посматривала на Пелко, впервые за всю эту осень спавшего по-людски – в тепле, на чистой лавке, под ласковым одеялом. Тощ парень, и рубашка на нем сплошными заплатками, а нож на поясе что бритва, и Ратши грозного не забоялся, не убежал, Всеславушку не бросил… А лицо у корела мальчишеское еще, и глаза ясные и серые, как лесное озеро в ветреный день…
Знать, и у нее тайно жила в сердце боль по сыну, по первенцу сгинувшему – как раз Пелко ровесник был бы теперь… Или, может, просто легче пожалеть-полюбить не здорового, а больного? Неведомо никому! Но люди видели, что боярыня, малого Ратшинича ни разу не приласкавшая, все подходила к Пелко, подсаживалась, спрашивала, не хочет ли чего.
Потом корел начал вставать и, едва поднявшись, принялся шушукаться с Всеславушкой в углу возле печи. Боярыня перепугалась сперва и осерчала: ишь ведь каков, да по себе ли деревце облюбовал?.. После призадумалась…
Несколько дней Ратша отлеживался в лесу, как подстреленный волк. Голова болела по-прежнему, не думая утихать. Крепко же ошеломила его Всеславушка, да и коромысло черемуховое не пощадило, не признало рук, выгнувших-вытесавших его для любимой… Почему коромысло? Помнил же, что досталось ему лопатой. А привязалось накрепко – коромыслом, и все тут. Вот тебе, значит, свадебное хождение за водицей, вот тебе и молодая жена.
Лежа под своей елкой, он отодрал клок от рубахи, туго стянул голову повязкой. Сделалось вроде полегче. До смерти жаль было рубашку, ту самую, милыми руками расшитую, все пальчики, поди, переколола впотьмах… Ратша лежал с закрытыми глазами и молча винился перед невестой за несбереженный подарок, потом уплывал в дурнотное подобие сна, и Всеслава приходила к нему, устраивала его голову у себя на коленях и гладила по грязным спутанным волосам, утихомиривая боль. Ратша просыпался и не мог взять в толк, наяву было дело или во сне.
Четверо суток он не ел и не пил, все лежал, свернувшись клубком, и голову от земли старался не поднимать. Только изредка вытаскивал из-за пазухи невестину шапочку, клал к щеке – веяло родным и становилось тепло. Вихорь бродил неподалеку, сторожил лучше всякой собаки. Ратша знал: конь не бросит его, предупредит о злом человеке, а любопытного зверя прогонит далеко в лес. Впрочем, Ратша не боялся ни клыкастого вепря, ни пестрого лесного кота. Зверь осенью сыт. Принюхается и отойдет, не обидев… Время от времени Вихорь подходил к хозяину, осторожно дул в лицо: вставай, мол… Ратша не вставал.
Всеслава, наверное, зашлась бы слезами, случись ей увидеть его здесь. Решила бы – умирает. Где ж ей знать, что Ратша-оборотень вправду умел отлеживаться впроголодь, по-волчьи, зализывая раны. А потом пускаться в путь, будто ничего не произошло. Или драться, если подходила нужда. Это тоже воинская наука, жаль того, кому она не по зубам. На сей раз, правду молвить, дела и впрямь были плохи. Стоило оторвать висок от ладони, и облетевший лес начинал противно кружиться, тыча в глаз черными перстами ветвей… Ратша терпеливо лежал в своем логове и ждал, пока дыхание перестанет отзываться болью в затылке.
И не было в нем зла на Всеславушку, невесту любимую. Не мог найти его в себе, сколько ни искал. Никак не становились они рядом, не роднились: его Всеславушка – и зло… Вместо зла рваной раной жила в груди тоска. Не уймешь ее ни повязкой, ни лекарством, ни заговором крепким. Вот ведь как все сложилось-то: впервые потянулся к теплу и весь в огонь обломился. До пепла выгорело, до золы, не соберешь, не оживишь… А что сгорело, сам не знал. Такое, чего у него никогда прежде не было и теперь уж не будет. И эта беда стояла перед ним во весь рост – Ждан Твердятич и дружина, ставшая чужой, малыми мурашками ползали у ее ног. И казалось, что, может, вовсе и не стоило нянчиться тут с больной головой – зачем, ради чего?..
Если делалось особенно тошно, Ратша стискивал зубы – так, что звон приключался в висках и слезы выкатывались из-под век. И нарочно начинал думать о том, как по весне охотники разыщут здесь его истлевшее, мышами-горностаями траченое тело, и передергивало от отвращения. «Волк, волк, – звал он молча. – Хоть ты приди, серый, поскули рядом, обнялись бы, пуще прежнего побратались бы…» А по утрам выпадал иней, и все чаще оказывалось, что волосы за ночь примерзли к рукаву – полдня долой, покуда отдышишь. Было очень холодно, и, должно быть, поэтому Ратша иногда ловил себя на странном желании: впервые хотелось, чтобы кто его пожалел…
Когда Всеслава и Пелко подошли к боярыне вдвоем, та сперва испугалась не на шутку. Тут и гадать не надобно, ясно же, что у них, у молодых, на уме. И сколько всего за краткий миг передумалось! Успела подивиться, что не Ратша-оборотень подле дочки нынче стоял, успела и поглядеть на нее с невольной укоризной – ладно ли так-то, вчера еще одному рубашку кроила, сегодня другому?
– Мама, – тихо выговорила Всеслава, – мы сказать тебе порешили…
Рослый Пелко стоял позади нее, тихонько укачивал правую руку на груди, в берестяной колыбельке. Болела рука. А лицо у парня было напряженное, хмурое. Боялся, видать, как бы мать-боярыня впрямь не заартачилась, не загордилась.
– О чем, деточка? – спросила та и подумала, что таковы все молодые: ведать не ведают, что отцы-матери их видят насквозь.
– Мама, – повторила Всеслава. Перестала терзать сцепленные пальцы, шагнула вперед и взяла боярыню за руку. – Пелко вот говорит, у них в роду нас с тобой жить примут и в обиду не дадут…
Четверо парней молча смотрели на них от двери: видно, знали уже, о чем будет речь.
Тут боярыня тихонько села на лавку и по давней привычке подняла к сердцу ладонь. От мягких щек разом отступила кровь, все лицо вмиг постарело. Всеслава кинулась на колени, обняла мать, зарылась головой в ее подол. Так, не глядя, ей и слушать легче будет, и говорить.
– Мужа твоего люди за вас встанут охотно, – сказал медлительный Пелко. – Только нынче, сама знаешь, половина еще в ранах лежит, да хотя бы и все сошлись, добра ведь не будет. – Помолчал и добавил: – К нам, на Устье, ни кунингас не придет… ни Ратша этот не доберется.
Боярыня судорожно притянула к себе дочь, прижала к самому сердцу. Смотрела на Пелко, почти не узнавая: вот каков мальчонка безусый… А тот хорошенько подумал и сказал еще:
– У нас люди добрые и род храбрый. Да и не далеко здесь, если болотами. Твой муж меня от смерти избавил, полюбили его в роду.
Всеслава вдруг заплакала, не вынеся ужаса: сейчас, вот сейчас надо будет открыть рот и сказать про отца, сказать все без утайки, как есть… Съежилась и что в петлю полезла:
– Мама… а батюшка-то…
– Нету его, дитятко!.. – глухо вскрикнула боярыня, и суровые парни в дверях поневоле вскинули глаза. – Нет больше батюшки твоего!..
Всеслава чуть было не выдала себя, чуть не спросила – да кто сболтнул? Устояла, будто на кромке оврага.
– Сон мне был, – уже потише всхлипывала боярыня, и слезы – знак душевного облегчения – катились невозбранно. – Как раз за три денька перед тем, как Ратша с полоном вернулся… Попрощаться приходил да тебя, дитятко, наказывал опасти…
Пелко молча переминался с ноги на ногу, поглядывал на обнявшихся женщин. Может быть, и у него в горле першило, но это уж никого не касалось. Слезы – женское дело, недаром они у них всегда наготове. Он-то свои по боярину пролил давно, все пролил, без остатка. Ратшу бы теперь поплакать заставить. Да не простыми слезами – кровавыми. Вот так!
4
Корни мертвого дерева нависли над Ратшей, грабастая, как горстью, отгораживая полнеба. Иногда ему казалось, что он так и будет глядеть на эти костлявые пальцы, пока не придет к нему смерть. Он знал, что это только казалось.
Однажды он попробовал сесть, а потом и подняться. Голова кружилась, но куда меньше прежнего. Значит, боль следовало потерпеть. Ну, терпеть-то он умел…
Для начала Ратша сел на скользкий еловый ствол и долго сидел на сгнившей коре, привалясь спиной к торчавшим обломкам ветвей. Привыкал. В этот день было теплее; из ближней низины выползали клочья тумана и перетекали почти незаметно для глаза, подкрадываясь к ногам.
Ратша сидел очень тихо, и некоторое время спустя в десятке шагов от него из тумана возникла крупная остроухая тень. Настороженно замерла, вслушиваясь. Потом, видно, разглядела человека или узнала донесшийся запах. И скрылась, бесшумно растаяв. Встревоженный Вихорь вылетел из кустов, ища врага… Ратша подозвал его и с трудом успокоил.
Волк… То ли просто пришел разузнать, что делал в его лесу больной человек с белым конем, то ли это сам Ратша позвал его из чащобы. Как знать! Явился и пропал, и Ратша, не первый раз видевший волка, вдруг вспомнил, о чем рассказывал Тьельвар тогда в дружинной избе. А рассказывал он про фюльгью – тайного хранителя-двойника – и как эта тень повсюду следует за человеком, живя вместо него в стране духов, по ту сторону зримого мира. И лишь однажды обретает плоть, показываясь на глаза. В день, когда уже выращена судьба и погибель делается неизбежной… Это знак, но вот не всякий смекнет, что увидел свою собственную фюльгью. Одному предстает сгорбленная старуха, другому – вьющаяся кольцами змея, третьему – серый волк…
Тогда, на лавке у очага, Ратша лишь посмеялся. Гетские, мол, россказни все, геты пускай в это и верят, а ему, словенину, ни к чему. То-то и оно, что у очага. Нынче небось мигом вспомнил свое прозвище, и приступила к сердцу тоска. Увидел невидимое – стало быть, и сам уже там наполовину в том мире. Хорошо еще, в глаза не посмотрел…
– Ладно, что ли, – выговорил он вслух. – А хотя бы и так!
Белый конь терпеливо дождался, пока хозяин, непривычно неловкий и осторожный, взберется ему на отощавшую спину, и бережно понес его между деревьев.
Ратша нынче дорого дал бы за то, чтобы вправду стать оборотнем, умеющим проскользнуть по затянутым туманом холмам, не всполошив чутких птиц, не потревожив былинки. Он хорошо слышал, о чем говорил тогда с Всеславушкой мальчишка-ижор. Сулился ведь, сосунок, увести их с боярыней в свой род. Может, и в путь уже тронулись через леса, через болотные хляби. Что ж, правильно. В Ладоге-то им теперь не житье.
Теплая шапочка уютно лежала за пазухой, грела тело под неузнаваемо грязной кожаной курткой. Он будет искать Всеславушку, пока стоит на ногах. Для чего, после коромысла-то?.. А ни для чего. Так просто.
Он даже попробовал высматривать следы на мокрой лесной земле. Но мертвая трава и бурые листья снова затеяли перед ним зловещую пляску, и Ратша остановил коня, тяжело сполз с него, вновь залег под приглянувшимся деревом. Хватит пока. Завтра можно будет тронуться дальше. Он пойдет по краю болот. На болоте следы держатся долго. Может, месяц, а может, и поболее того.
Много народу вот так, тишком, уходило в тот год из стольной Ладоги прочь. Шли к друзьям или к далекой родне, шли просто куда глаза глядят: не тесен мир, не скудны под солнечным небом шумящие ветвями леса! Были бы сноровистые руки да железный топор, и живо встанет над чистой речушкой новенькая изба. Залает у забора собака, завьется над крышей пахнущий хлебом дымок, и домовой, перенесенный со старого места в стоптанном лапотке, примется устраиваться-обживаться. А там выплетутся стены сарая, рыбкой юркнет в тот сарай тесаная лодка, протянется в лес охотничья тропа, повиснет на стене первая связочка мехов… А там закричит в доме новорожденный, а там устроят на высоком месте первую почитаемую могилу – вот и появилось на свете еще одно сельцо-однодворка ничуть не хуже других: приходи друг, приходи брат, приходите все добрые люди!
Что скажешь, хорошо тому, кто, пусть израненным, дождался кормильца с поля жестокого, из немилостивой брани. Не навек раны, заживут, это не смерть.
Долго страдала боярыня, решая, как поступить, но так ничего и не придумала, потому что Пелко был прав.
Сладко спится жене за воином-мужем, тепло боярину возле храброго князя: ни поля житного, ни коровы в хлеву, а на столе пироги. Сопроводил князя в поход – и возвратился с добычей. Поехал с князем по дань – и подарил жене обручья серебряные, соседкам на зависть… Но зато уж и в смертном бою воины от князя ни шагу. Где его голова ляжет, там и их скатятся. На том стоят.
Что же делать семье-то? Иссякнет запас в сундуках, и так уже порядком на свадьбу несбывшуюся поиздержанный, перейдет в чуждые руки последнее памятное колечко – куда тогда? В крепость чернавушками, гридням Рюриковым в услужение? К соседям удачливым в холопки?
Совсем не так вывернулось бы дело, пойди дочка за Ратшу.
Хуже смерти казался Ратша боярыне, пока ходил в женихах. Теперь почти жалела о нем, сгинувшем. Был бы при нем дому достаток и двору крепкая заступа, ей, боярыне, к старым годам опора и Всеславушке хозяин-муж… Сама, сама со свадьбой тянула, вовсе со двора рада была прогнать. А пропал – и остались без него, что в поле обсевки. Как зиму до весны перемочь? Друзей мужниных на выручку кликнуть? Эти, преданные, пособить не откажутся, да толку – сами нынче с редьки на квас…
Вот и уцепилась боярыня осиротевшая за Пелко, как тонущий за горький ракитовый кусточек. Взялась расспрашивать и понемногу вытянула из неразговорчивого ижора всю правду: сперва о муже погибшем, потом о роде корельском, что сидел в лесах на невском берегу. И рассудила про себя, что душой парень не кривил. Не таил мысли бросить их в чащобе на еду лютым зверям. Сказал, что доведет – и доведет, хотя бы ему на себе пришлось нести их по непролазным болотам или зимовать с ними в сосновом бору…