Сесар взглянул на Муньоса, но тот безучастно продолжал катать свой хлебный шарик. Тогда антиквар положил руки на край стола — симметрично по бокам тарелки — и устремил глаза на вазочку с двумя гвоздиками, белой и красной, украшавшую центр стола.
— Возможно, да, возможно, ты права. — Его брови изогнулись, как будто в душе у него боролись требуемая Хулией откровенность и те теплые чувства, которые он испытывал к ней. — Это ты хотела услышать? Ну вот, пожалуйста. Я это сказал. — Его голубые глаза взглянули на нее со спокойной нежностью, без тени сардонической усмешки, искрившейся в них все это время. — Должен сознаться, что эта история с синим «фордом» тревожит меня.
Хулия яростно воззрилась на него.
— В таком случае, можно узнать, какого черта ты тут целых полчаса изображал из себя идиота? — Она стукнула костяшками пальцев по столу. — Ладно, не говори, сама знаю. Папочка не хочет, чтобы его девочка беспокоилась, да? Конечно, мне будет спокойнее, если я спрячу голову в песок, как страус… Или как Менчу.
— Набрасываться на человека только потому, что он показался тебе подозрительным — так вопросы не решают, принцесса… А кроме того, если твои подозрения оправданны, это может оказаться даже опасным. Я имею в виду — опасным для тебя.
— При мне же был твой пистолет.
— Надеюсь, мне никогда не придется сожалеть о том, что я дал тебе этот «дерринджер». Это не игра. В реальной жизни у негодяев тоже бывают при себе пистолеты… И некоторые из этих негодяев играют в шахматы.
И, как всегда, слово «шахматы», подобно кнопке включения, вывело Муньоса из его апатии.
— В конце концов, — пробормотал он, ни к кому конкретно не обращаясь, — шахматы — это комбинация враждебных импульсов…
Оба взглянули на него с удивлением: сказанное им не имело никакого отношения к теме их разговора. А Муньос смотрел в пространство, как будто еще не совсем вернулся из долгих странствий по неведомым далям.
— Мой многоуважаемый друг, — проговорил Сесар, немного задетый этим неожиданным вмешательством, — я ничуть не сомневаюсь в абсолютной и сокрушительной правоте ваших слов, однако мы были бы счастливы, если бы вы высказались менее лаконично.
Муньос повертел в пальцах хлебный шарик. Сегодня на нем был синий пиджак давно вышедшего из моды фасона и темно-зеленый галстук; кончики воротника рубашки, мятые и не слишком чистые, торчали кверху.
— Я не знаю, что сказать вам. — Он потер подбородок тыльной стороной ладони. — Я все последние дни думаю об этом деле… — Он снова поколебался, будто ища подходящие слова. — О нашем противнике.
— Так же, полагаю, как и Хулия. Или как я. Мы все думаем об этом ничтожестве…
— Но по-разному. Вот вы назвали его ничтожеством, а ведь это уже предполагает субъективную оценку… Что нам нисколько не помогает, а, напротив, может увести наше внимание в сторону от действительно важных моментов. Я стараюсь рассматривать его как бы сквозь призму того единственного, что нам известно о нем: его шахматных ходов. Я имею в виду… — Он провел пальцем по запотевшему стеклу своего нетронутого бокала и на мгновение замолчал, словно это движение отвлекло его от главной мысли его монолога. — Стиль игры отражает личность играющего… Кажется, я как-то уже говорил вам об этом.
Хулия, заинтересованная, наклонилась к нему.
— Вы хотите сказать, что в течение всех этих дней серьезно размышляли об убийце как о личности?.. Что теперь вы его знаете лучше?
Знакомая смутная улыбка бегло скользнула по губам Муньоса. Но его взгляд — Хулия видела — был абсолютно серьезен. Этот человек никогда не иронизировал.
— Существуют различные типы шахматистов. — Он прищурил глаза, точно разглядывая что-то вдали — некий знакомый ему мир, находящийся вне стен этого ресторана. — Кроме стиля игры каждый обладает теми или иными, сугубо личными, чертами, отличающими его от других. Например, Стейниц, играя, имел привычку тихонько напевать что-нибудь из Вагнера; Морфи никогда не смотрел на своего соперника до самого решающего хода… Некоторые бормочут что-то по-латыни или какой-нибудь бессмысленный набор слов… Это просто способ снять напряжение, разрядиться. Они могут проявляться перед тем, как шахматист сделает ход, или после, у каждого по-разному. Но так поступают почти все.
— И вы тоже? — спросила Хулия. Шахматист чуть помялся, прежде чем ответить:
— В общем-то… да.
— И что же вы говорите?
Муньос уперся взглядом в собственные руки, не перестававшие разминать хлебный шарик.
— «Поехали в Шурландию на тачке без колес».
— «Поехали в Шурландию на тачке без колес»?..
— Да.
— А что означает «Поехали в Шурландию на тачке без колес»?
— Да ничего. Просто я бормочу это сквозь зубы или проговариваю мысленно перед решающим ходом — прежде чем прикоснуться к фигуре.
— Но это же совершенная бессмыслица…
— Я знаю. Но эти жесты или присказки, даже бессмысленные, связаны с манерой игры. И они тоже могут послужить источником информации о характере соперника… Когда необходимо проанализировать стиль игры или характер самого игрока, любая мелочь может пригодиться. Например, Петросян был просто помешан на обороне, остро чувствовал опасность; он только и занимался тем, что выстраивал защиту от возможных атак, зачастую еще до того, как его противнику приходила мысль атаковать…
— Параноик, — сказала Хулия.
— Ну вот, видите, это совсем не трудно… В игре могут отражаться эгоизм, агрессивность, мания величия… Взять хотя бы Стейница: в шестьдесят лет он утверждал, что поддерживает прямую связь с Господом Богом и что может выиграть у него, дав фору в одну пешку и играя черными…
— А наш незримый соперник? — спросил Сесар, слушавший со вниманием, так и не донеся до губ взятый со стола бокал.
— Он сильный шахматист, — не колеблясь, ответил Муньос. — А сильные шахматисты часто бывают людьми сложными… В настоящем шахматисте развивается особая интуиция на верные ходы и чувство опасности, не дающее ему совершать ошибки. Это что-то вроде инстинкта, словами не объяснишь… Когда такой игрок смотрит на доску, он видит не нечто статичное, а поле, в котором сталкивается и пересекается множество магнетических сил: в том числе и те, что он несет в себе самом. — Несколько секунд он смотрел на лежащий на скатерти хлебный шарик, затем переложил его на другое место — осторожно, словно крошечную пешку на воображаемой доске. — Он агрессивен и любит рисковать. Не воспользоваться ферзем, чтобы прикрыть своего короля… И это блестящее использование черной пешки и затем черного коня, чтобы держать под угрозой белого короля, отложив на потом, чтобы помучить нас, возможный размен ферзей… Я хочу сказать, что он…
— Или она… — перебила его Хулия. Шахматист с сомнением пожал плечами.
— Не знаю, что и думать. Некоторые женщины хорошо играют в шахматы, но таких очень мало… В данном случае в ходах нашего противника — или противницы — проглядывает известная жестокость, а кроме того, я бы сказал, любопытство несколько садистского характера… Как у кошки, играющей с мышью.
— Давайте подведем итоги. — И Хулия начала загибать пальцы. — Наш противник, вероятно, мужчина или, что менее вероятно, женщина; личность весьма уверенная в себе, с агрессивным и жестоким характером, в котором просматривается что-то вроде садизма древних римлян, наблюдавших за боями гладиаторов. Верно?
— Думаю, да. И он любит опасность. Сразу бросается в глаза, что он отвергает классический подход к игре, согласно которому за тем, кто играет черными, закреплена роль обороняющегося. Кроме того, он обладает хорошо развитой интуицией относительно ходов соперника… Он умеет ставить себя на место другого.
Сесар сложил губы так, словно хотел восхищенно свистнуть, и взглянул на Муньоса с еще большим, чем прежде, уважением. А шахматист снова сидел с отсутствующим видом, точно его мысли опять блуждали где-то далеко-далеко.
— О чем вы думаете? — спросила Хулия. Муньос ответил не сразу.
— Да так, ничего особенного… Зачастую на доске разыгрывается сражение не между двумя шахматными школами, а между двумя философиями… Между двумя мировоззрениями.
— Белое и черное, не так ли? — привычно, как давно заученное наизусть стихотворение, подсказал Сесар. — Добро и зло, рай и ад и все прочие восхитительные антитезы в том же роде.
— Возможно.
Муньос сопроводил свой ответ жестом, которым словно бы признавал свою неспособность проанализировать данный вопрос с научной точки зрения. Хулия взглянула на его высокий, с залысинами, лоб, на запавшие глаза. В них, пробиваясь сквозь усталость, горел тот огонек, что так завораживал ее, и она подумала: через сколько секунд или минут он снова погаснет? Когда у него вот так загорались глаза, она испытывала настоящий интерес к этому человеку, желание заглянуть ему в душу, прорваться сквозь его молчание.
— А вы какой школе принадлежите?
Вопрос, казалось, удивил шахматиста. Он протянул руку к своему бокалу, но, остановившись на полдороге, рука снова неподвижно легла на скатерть. Бокал так и стоял нетронутым там, где его поставил официант, подававший еду.
— Думаю, я не принадлежу ни к какой школе, — тихо ответил Муньос. Временами казалось, что ему невыносимо трудно или стыдно говорить о самом себе. — Наверное, я из тех, для кого шахматы — это что-то вроде лекарства… Иногда я задаю себе вопрос: как справляетесь с жизнью вы, те, кто не играет, как вам удается избавляться от безумия или тоски… Я как-то уже говорил вам: есть люди, которые играют, чтобы выиграть. Такие, как Алехин, как Ласкер, как Каспаров… Как почти все крупные мастера. Таков же, думаю, и наш незримый противник… Другие — такие, как Стейниц или Пшепюрка, — предпочитают демонстрировать верность своих теорий или делать блестящие ходы… — Он остановился, было очевидно, что тут ему волей-неволей придется сказать и о себе.
— А вы… — подсказала Хулия.
— А я… Я не агрессивен и не склонен рисковать.
— Поэтому-то вы никогда не выигрываете?
— В глубине души я думаю, что могу выигрывать. Что если я поставлю перед собой эту цель, то не проиграю ни одной партии. Но самый трудный мой соперник — это я сам. — Он легонько стукнул себя пальцем по кончику носа и склонил голову набок. — Вот однажды я прочел где-то: человек рожден не для того, чтобы разрешить загадку нашего мира, а для того, чтобы выяснить, в чем она заключается… Может быть, поэтому я и не претендую ни на какие решения. Я просто погружаюсь в партию и делаю это ради нее самой. Иногда, когда всем кажется, что я изучаю ситуацию на доске, на самом деле я просто грежу наяву; обдумываю разные ходы, свои и чужие, или забираюсь на шесть, семь или больше ходов вперед по отношению к тому, обдумыванием которого занят мой противник…
— Шахматы в чистейшем виде, — уточнил Сесар. Казалось, он против собственной воли испытывал восхищение и бросал обеспокоенный взгляд на Хулию, даже наклонившуюся поближе к шахматисту, чтобы не упустить ни одного его слова.
— Не знаю, — ответил Муньос. — Но это происходит со многими, кого я знаю. Партии могут длиться часами, и на это время все — семья, проблемы, работа и так далее — просто выпадает из мыслей… Это происходит со всеми. Но дело в том, что одни смотрят на партию как на битву, которую они должны выиграть, для других — и для меня в том числе — это мир грез и пространственных комбинаций, где «победа» или «поражение» всего лишь слова, не имеющие никакого смысла.
Хулия вынула из лежавшей на столе пачки сигарету и постучала ее концом о стекло часов, которые носила на внутренней стороне левого запястья. Прикуривая от зажигалки, протянутой Сесаром, она взглянула на Муньоса.
— Но раньше, когда вы говорили нам о столкновении двух философий, вы имели в виду убийцу, нашего противника, играющего черными. На сей раз, похоже, вам хочется выиграть… Разве нет?
Взгляд шахматиста снова затерялся где-то в пространстве.
— Думаю, что да. На этот раз я хочу выиграть.
— Почему?
— Инстинктивно. Я шахматист. Хороший шахматист. Сейчас кто-то провоцирует меня, бросает вызов, и это обязывает меня внимательно анализировать его ходы. На самом деле у меня просто нет выбора.
Сесар усмехнулся, тоже закуривая сигарету с позолоченным фильтром.
— Воспой, о муза, — насмешливо-торжественно продекламировал он, — благородную ярость Муньоса, что гонит его покинуть родимый очаг… Наш друг наконец-то решил повоевать. До сих пор он являлся кем-то вроде иностранного советника, так что теперь я рад, что он все же решил принести присягу нашему знамени. И стать героем — malgre lui,[25] но все-таки героем. Жаль только, — при этих словах какая-то тень омрачила его бледный гладкий лоб, — что об этой войне никто не узнает.
Муньос с интересом взглянул на антиквара.
— Любопытно, что вы это говорите.
— Почему?
— Потому что игра в шахматы и правда является своеобразным суррогатом войны. Но в ней есть и еще одна подоплека… Я имею в виду отцеубийство. — Он обвел собеседников не слишком уверенным взглядом, будто прося их не принимать его слова чересчур всерьез. — Ведь речь идет о том, чтобы устроить шах королю, понимаете… То есть убить отца. Я бы сказал, что шахматы связаны не столько с искусством ведения войны, сколько с искусством убивать.
Ледяное молчание повисло над столом. Сесар устремил взгляд на теперь сомкнутые губы шахматиста, чуть сощурившись, точно от дыма собственной сигареты; он держал мундштук из слоновой кости в правой руке, оперев ее локоть на левую, лежащую на столе. В его глазах читалось искреннее восхищение, как будто Муньос только что приоткрыл дверь, ведущую в страну разгадок.
— Это впечатляет, — пробормотал он.
Хулию, казалось, тоже заворожили слова шахматиста, однако, в отличие от Сесара, она смотрела не на его губы, а в глаза. Этот внешне неинтересный, незначительный человек с большими ушами, весь какой-то линялый и затюканный, отлично знал то, о чем говорил. В таинственном лабиринте, одна мысль о проникновении в который заставляла содрогаться от ужаса и бессилия, Муньос был единственным, кто умел читать его знаки, кто владел ключами, позволявшими войти в него и выйти, избежав пасти Минотавра. И там, в итальянском ресторане, сидя над тарелкой остывшей лазаньи, к которой она едва притронулась, Хулия с математической, почти шахматной точностью поняла, что этот человек в определенном смысле самый сильный из всех троих. Его рассудок не был затуманен предвзятым отношением к противнику — черному игроку, потенциальному убийце. Он подходил к разрешению загадки с холодным эгоизмом, свойственным ученым; точно так же Шерлок Холмс подходил к загадкам, которые задавал ему ужасный профессор Мориарти. Муньос собирался сыграть эту партию до конца не из чувства справедливости: им двигали мотивы не этического, а логического характера. Он намеревался сделать это, поскольку был игроком, которого судьба поставила по эту сторону доски: точно так же — Хулия содрогнулась, подумав об этом, — как могла бы поставить по другую. Черными ли, белыми ли играть, поняла она, ему все равно. Для Муньоса все дело заключалось в том, что впервые в жизни партия интересовала его настолько, что он готов был доиграть ее до последней точки.
Хулия встретилась взглядом с Сесаром и поняла, что он думает о том же самом. И именно он заговорил — мягко, тихо, словно, как и она, боясь, что блеск снова угаснет в глазах шахматиста:
— Убить короля… — Он медленно поднес мундштук ко рту и вдохнул порцию дыма. Ни больше, ни меньше, чем нужно. — Это выглядит очень интересно. Я имею в виду фрейдистскую интерпретацию этого момента. Я не знал, что в шахматах могут происходить такие ужасные вещи.
Муньос склонил голову к плечу, поглощенный созерцанием образов одному ему видимого мира.
— Обычно именно отец обучает ребенка азам игры. И мечта любого ребенка, знакомого с шахматами, — выиграть хоть одну партию у своего отца. Убить короля… Кроме того, шахматы позволяют ему вскоре обнаружить, что этот отец, этот король является наиболее слабой фигурой на доске. Он постоянно находится под угрозой, нуждается в защите, в рокировках, ходить он может только на одну клетку… Но, как ни парадоксально, эта фигура необходима в игре. До такой степени, что игра даже носит ее имя, потому что слово «шахматы» происходит от персидского «шах», что означает «король». Кстати, слово «шах» перешло почти во все языки с тем же звучанием и значением.
— А королева? — полюбопытствовала Хулия.
— Это мать, женщина. При любой атаке против короля она оказывается его наиболее надежной защитой, в ее распоряжении находятся самые многочисленные и действенные средства… Рядом с этой парой — королем и королевой — располагается слон, иначе офицер, а в Англии его именуют bishop, то есть епископ: он благословляет их союз и помогает им в бою. Не следует забывать и об арабском faras — коне, прорывающемся сквозь вражеские линии, это наш knight, что означает по-английски «рыцарь»… В общем-то, эта проблема существовала задолго до того, как ван Гюйс написал свою «Игру в шахматы»: люди пытались разрешить ее на протяжении вот уже тысячи четырехсот лет.
Муньос замолк, потом снова шевельнул губами, как будто собираясь добавить еще что-то. Но вместо слов за этим последовал тот намек на улыбку, которая, едва обозначившись, тут же исчезала, никогда не превращаясь в настоящую улыбку. Шахматист опустил глаза, вперив взор в лежавший на столе хлебный шарик.
— Иногда я задаю себе вопрос, — произнес он наконец, и, казалось, ему стоило огромных усилий выразить вслух то, что он думает: — Изобрел ли человек шахматы или же только открыл их?.. Может быть, шахматы — это нечто, что было всегда, с тех пор как существует Вселенная. Как целые числа.