Божьи куклы - Ирина Горюнова 3 стр.


Самым неприятным моментом при вступлении в школу была необходимость принятия присяги и объявления себя «юридически мертвым». Никос не мог и не хотел ощущать себя мертвым, пусть даже «юридически». Он никогда еще не чувствовал себя настолько живым, как сейчас. Только временами мертвел душой, вспоминая мать и сестру, пришедших на его первый бой в Колизее: странное стеклянно-равнодушное выражение их глаз больно кольнуло сердце. Они смотрели на него как на мертвого, заранее мертвого. Никос вспоминал поверья, связанные со смертью гладиаторов, и ему становилось жутко. Вспоминал о том, что священную кровь умерших гладиаторов давали больным эпилепсией, свято веря в ее лечебные свойства, а невесты, выходя замуж, втыкали себе в волосы шпильки, смоченные кровью убитых, так как считалось, будто это сопутствует счастливой и богатой семейной жизни.

Единственный друг Никоса, бестиарий Марк, с которым они делили на двоих четырехметровую комнатушку, как-то заметил, что ничуть не удивится, если сестра Никоса, красавица Клодия, постарается побыстрее подбежать к умирающему брату отнюдь не для того, чтобы положить его голову себе на колени и пролить последнюю слезу над его телом, а чтобы окропить свои шпильки кровью. Марк тоже был свободнорожденным, но, в отличие от Эномая и Ганника, спокойным и уравновешенным, всегда четко просчитывал ситуацию и имел хорошие шансы дожить до того момента, когда приличное состояние и громкое имя позволят ему с честью выйти на покой. Никос уважал своего друга, прислушивался к его советам на тренировках и старался подмечать приемы, виртуозно проводимые при схватках с медведями, львами и леопардами. Необычайная гибкость и ловкость Марка служили предметом восхищения и зависти всей Утренней школы.


Сегодня Никосу предстояло ехать в колеснице, запряженной львами, и сражаться с носорогом.

Еще с вечера, во время пира, Никосу стало не по себе. Странное тянущее и сосущее ощущение пустоты под сердцем мешало насладиться едой, вином и разговором с Марком. Тот, видимо, понял состояние друга: ободряюще похлопав его по плечу, не стал приставать с разговорами и сделал вид, будто ничего не происходит. Уже ночью, глядя на звездное небо, Никос задумался о своей жизни и о том, что у него до сих пор так и нет девушки, которой ему хотелось бы дарить подарки, брошенные щедрыми зрителями к его ногам. В мечтах он уносился в неведомое будущее, но там было темно, ничего не видно и не слышно: ни силуэта любимой, ни шелеста ее платья, ни звонкого ее смеха. Все подарки доставались Клодии.

А из нашего окна…

«А из нашего окна площадь Красная видна…» – декламировала Оленька, гордо выпятив грудь со свежеприколотым к белому фартучку значком октябренка, выступая на школьной линейке. Действительно, из ее окна была видна Красная площадь, и во время первомайской демонстрации и в День Победы девочка радостно махала с балкона праздничным флажком проходящим колоннам демонстрантов или веренице железнобоких танков и артиллерийских орудий, грузно ползущих по сотрясаемой ими мостовой. За несколько недель до праздников ночами по улице Горького ездили танки, репетируя парадный торжественный выезд, на который будет, замирая, смотреть весь мир. Их тяжелая мощь сотрясала стены домов, мешая спать измученным жильцам. Оконные стекла вибрировали и гудели тревожно и настырно, впуская низкий грозный гул в пространство квартиры и, казалось, в самое чрево людей. «Зато центр, – вздыхая, говорила бабушка. – Можно и потерпеть».

Потом, ближе к вечеру, когда уже не так сурово смотрели на нее со стен Центрального телеграфа портреты великих вождей, Оленька выбегала на улицу и вливалась в радостно гомонящую толпу, водила со всеми хороводы, плясала, играла в ручеек и верила, что не за горами светлая пора коммунизма, ну а сейчас – сейчас тоже очень хорошо, потому что так здорово, когда незнакомые люди, улыбающиеся и радостные, дарят ей конфеты, воздушные шарики и прыгают вместе с ней, разделяя всеобщее ликование. Раскрасневшаяся, счастливая Оля прибегала домой, и любимая бабушка, мамина мама, Инна Яковлевна, доставала из духовки испеченные к празднику вкусно пахнущие пирожки с капустой, яблоками, мясом, вареньем, обжигающе вкусные, горячие пирожки, которыми так приятно делиться с соседями.

Еще она любила сбегать с подружками в соседний двор, для того чтобы перелезть через забор и буквально на скорость, наперегонки скакать по громыхающим крышам, залезать в окна заброшенного разваливающегося дома, шуршать там забытыми старыми бумагами и выцветшими черно-белыми фотографиями, слепками с чужой жизни, уже никому не нужной… В этом было что-то болезненно порочное и восхитительное одновременно – заглянуть в чье-то прошлое, коснуться рукой облезшей кожуры обоев, присесть на постанывающий и разваливающийся стул, обнаружить под изодранной газетой скособоченную туфлю с наивной позолоченной пряжкой и стоптанной подошвой… А потом, услышав посторонний шорох, моментально рвануть через окно наружу, к свету и воздуху, быстро, маленькими перебежками по краю, цепляясь пальцами за малейшие выступы, передвигаться по тонкому бор– дюру с одной крыши на другую, чтобы потом спрыгнуть вниз и под завистливые вздохи остававшихся во дворе на твердом и устойчивом асфальте отправиться в изодранных штанах домой, ощущая себя отважной амазонкой, великим путешественником и вождем племени команчей одновременно.


Позже, когда Оленька немного подросла, она открыла для себя еще одну важную тайну. Оказывается, за ней по пятам ходит солнце и светит для того, чтобы ей, Оленьке, было радостно. А это значит, что, когда она еще чуть-чуть подрастет, непременно явится принц, чтобы предложить ей руку и сердце, и тогда… Тогда безоблачное и счастливое будущее, ее славные дети, интересная работа – все сбудется. Пусть сейчас милый одноклассник Женя с загадочной фамилией Левинтант, с бархатными карими глазами и пушистыми ресницами скользит взглядом мимо, не замечая, как подгибаются Олины коленки и дрожит, гулко бьется взволнованное ее сердечко; но через миг, который надо прожить и перетерпеть, все изменится, и тогда она расцветет неземной улыбкой, даря ее всему миру, чтобы мир улыбнулся ей в ответ. Долгие задушевные прогулки с подругой по переулкам Старого Арбата, по его неровной булыжной мостовой, рассказываемые взахлеб невинные тягучие сны, нежный пушок на коже щек, как пушинки только что вылупившейся вербы, ожидающий первого робкого поцелуя, застывшая в нерешительности рука над трубкой молчащего телефона – всего этого нынешняя Оленька старалась не вспоминать, как и многого другого из прошлой, уже чужой жизни.

Отец

Когда папу внезапно уволили с работы, в доме начались скандалы. Мать Оли, Елена Владимировна, была огорошена внезапным изменением их социального статуса и видела в этом безалаберность и слабоволие мужа, который совершенно не понимал, в какую бездну бросил вот так, вдруг свою семью.

– Ты понимаешь, что ты наделал? – Слюна летела изо рта Олиной мамы и попадала прямо на щеки Геннадия, который украдкой вытирал их тыльной стороной ладони. – Утирается! Ты у меня сейчас утрешься! Ты подумал о своей семье? Ты о дочери подумал? Ей еще в институт надо поступать!

– Можно подумать, ты много думаешь о семье и заботишься о дочери! Прекрати, Лена, не нервируй девочку! Давай не при ребенке.

– «Не при ребенке!» Пусть знает, какой у нее отец! – И обратившись к дочери: – Ольга, посмотри на него! Твой папа – полный кретин. Запомни это!

– Мама, не надо! Он хороший. – Оля бросилась в объятия к отцу, пытаясь закрыть его от матери телом. – Не ругайтесь! Мама, папа – добрый, просто так получилось… Все наладится.

– Много ты понимаешь! – взбесилась мать. – Иди в свою комнату и делай уроки. Вся в отца пошла, такая же недотепа! Хоро-о-о-ший!


Эти сцены повторялись изо дня в день, почти не меняясь. Геннадий Александрович Гурин, отец Оли, жалобно морщился от пронзительного несмолкающего визга жены и поспешно уходил из дома – в Александровский сад. Там он часами сидел на лавочке, бездумно глядя вдаль или сухо шурша ломкой газетой, до той поры, пока не зажигались тусклые фонари, излучая рассеянный свет на деревья, прохожих, дорогу, мраморные плиты по бокам от распятой звезды с Вечным огнем.


Он вспоминал о том, как они с Леной познакомились в крымском пансионате «Приморский». Вместо того чтобы, как многие отдыхающие, загорать на пляже или плескаться в мутной соленой морской воде, он пошел гулять. Хотелось спокойствия и уединения вместо смеха, криков и визгов, вместо игры в мяч или в бадминтон и тому подобных развлечений. Его всегда тянуло к тишине. Геннадий, сколько себя помнил, любил читать русских и зарубежных классиков, слушать камерную музыку, просто гулять в лесу. Родители его были людьми образованными и интеллигентными. Отец преподавал латынь в институте, мать – учительница русского языка и литературы в школе. Они никогда не ругались, не выясняли отношений, не били посуду, а существовали в гармонии, словно были едины душой, духом, прощая друг другу мелкие прегрешения, а может быть, и вовсе не видя их.

Каково же было удивление Гены, когда, выйдя к огромному, красиво колышущемуся от ветра маковому полю, в зыбком от жары мареве, в плотно подрагивающем воздухе он увидел маленькую фигурку в ситцевом платьице. Девушка с длинными неприбранными волосами медленно шла к нему через поле, подняв голову к небу и нежно касаясь пальцами полупрозрачных шелковых лепестков мака. Геннадию представилось, что он видит сейчас полотно некоего художника, каким-то чудом ожившее, показалось, будто это небесный знак свыше. Он стоял и завороженно смотрел на девушку, боясь окликнуть ее, чтобы не нарушить очарование момента. Когда она, не видя Геннадия, внезапно ткнулась с размаха ему в грудь, он засмеялся и осторожно поддержал ее за плечи. Она не испугалась.

– Как вас зовут, видение?

– Лена, – смутилась девушка, и щеки ее запунцовели.

– А я – Гена. Вы были так прекрасны, когда шли через это поле… Жаль, я не художник.

– Ну что вы, я совсем не подхожу для картины, – кокетливо ответило «видение».

– Еще как подходите! Можно я вас провожу?

– Да, пожалуйста.

– Вы отдыхаете тут или живете? – заинтересованно смотрел на нее Геннадий.

– Отдыхаю. В «Приморском». А вы?

– И я. Вы одна?

– Нет, с мамой.

– А я один. Не хотите вечером составить мне компанию и сходить погулять к морю? Маму вашу я тоже приглашаю.

– С удовольствием.


Геннадий Иванович сидел на скамейке и пытался понять, что же изменилось с тех пор. Почему они стали чужими друг другу и практически не разговаривали? Как ни странно, сейчас он стал чувствовать некоторое облегчение, словно застарелый нарыв, терзавший его так долго, наконец прорвался и истек гноем, выпустив наружу всю ту гадость, которая копилась. Можно было больше не терпеть это невыразимо надменное лицо жены, не вглядываться в ее глаза, тщетно надеясь найти в них отсветы того голубого неба и нежность тех маков.


«Она не любит меня, – осознавал каждое утро Геннадий. – Невозможно, любя человека, становиться такой страшной и уродливой, прятать все то естественное и красивое, что в тебе есть, выставляя наружу внутреннюю часть мистера Хайда. Или… – Он вспомнил книгу «Портрет Дориана Грея», которая произвела на него в свое время сильное впечатление. – Или это что-то другое и оно всегда было у нее внутри? Но почему? Это я виноват? Я? Бедная Оленька! Мы с женой – чудовища. Каждый по-своему. А я виноват перед обеими».


Последнее время сердце кололо, но Геннадий не обращал на это внимания, списывая боль на увольнение, депрессию и моральный перегруз. Потерев ладонью грудь, он отвлекся, наблюдая за молодой парой, которая, взявшись за руки, медленно брела по парку. У них были такие влюбленные глаза, что становилось и завидно, и немного тревожно, и обжигающе больно за себя, за растраченную впустую жизнь, за это умершее счастье и квартиру, загроможденную коврами, люстрами, чешскими стенками, дурацкими статуэтками, – квартиру, в которой нет звенящего радостного смеха и нет жизни.


Оле было нестерпимо жаль отца, и она старалась подластиться к нему, подсовывая под большую руку свою белесую головку и замирая от усталых его вздохов. В один из таких дней, когда матери не было дома, Геннадий Иванович попросил Олю зайти в комнату.

– Сядь, малыш. Я хочу подарить тебе кое-что. – Он открыл небольшой потрепанный самодельный кожаный футляр и бережно извлек из него старинные часы-луковицу на цепочке. – Знаешь, Олюша, эти часы достались мне от отца, а ему от его отца, твоего прадеда. Я никогда не интересовался, имеют ли они какую-то материальную ценность, потому что они для меня значимы именно тем, что они наши, наследственные. Впрочем, есть у меня предположение, что они недешевы, а может, даже и дороги. Ты, детка, спрячь их и никому не показывай. Они теперь твои.

– Спасибо, папочка! Может, лучше, чтобы они были у тебя?

– Нет, Олюша, я знаю, что так надо. Если сможешь, не продавай их, передашь потом своим детям. Это память.

– Хорошо, папочка.

– А теперь иди, детка, я немного посплю. Устал я.


Как-то в одночасье отца не стало – обширный инфаркт свел его, еще не старого человека, в могилу. Бывшие друзья и коллеги Геннадия Ивановича по работе удивительно быстро исчезли с горизонта, не явившись даже на похороны. Оля долго рассматривала спокойное и умиротворенное лицо отца, будто бы разгладившееся после смерти. Немного осунувшийся, но помолодевший, он лежал в черно-красном гробу с таким достоинством и даже радостью, словно ему теперь уже стало легче. Настал финал. Любви. Жизни. Всего. Посеребренные сединой виски ласково грело солнце, но оно уже не могло заставить человека проснуться, зажмуриться от яркого света, встать. Но его лицо стало для Ольги вдруг чужим, словно это не отец, а кто-то похожий на него лежал тут неизвестно зачем, словно это неудачная первоапрельская жестокая шутка, и вот сию минуту должен раздаться звук родного голоса, и из-за чьей-то спины выглянет лукавая отцовская физиономия, и он скажет: «А здорово я вас разыграл, а? Напугались?» Но ничего не происходило, и душная атмосфера гнетущего недоумения все никак не рассеивалась.

Зияющее «окно», в которое быстро и неловко опустили гроб на веревках… потом глухо стучавшие о крышку гроба комья черной жирной земли – и вот уже вырос холмик, на который кто-то водрузил кричаще-аляповатый пластмассово-бумажный венок с вычурными и пошлыми розами, бесстыдно-грубыми и неуместными, как сочетание понятий «буффонада» и «смерть».

«И это все? – думала Ольга. – Неужели вот так просто, быстро, нелепо кончается человеческая жизнь? Я представляла себе это несколько по-другому, более торжественно, более печально и благородно, а тут… все какое-то стыдное, спешное, неуклюжее… Словно и не было ничего, никогда. Не жил человек, не творил добра, не пел песен, не шутил, не целовал жену, детей, не мечтал о чем-то… Даже если ты и не был атеистом, то поневоле им станешь, когда увидишь церемонию погребения. Переход в другой мир должен быть иным, не таким прозаичным, холодным… Да и где справедливость? Уходят люди, которые тебе очень нужны, дороги, уходят раньше срока, а другие коптят небо до глубокой старости…»


Ольга долго еще вздрагивала, увидев на улице похожий на отцовский силуэт, обгоняла, оглядывалась и уныло шла прочь. Это стало превращаться в манию, в болезненную игру, и тогда она стала твердить себе по ночам, что отец умер, но что так ему лучше, что все люди смертны, и это закон жизни, и рано или поздно умрет и она, Ольга, что страдание ни к чему не приведет, не вернет ей папу, что надо смириться и жить дальше. Она заставляла себя не бежать, не искать его на улицах, не вглядываться в глаза и лица, не обманывать себя больше.


После смерти папы Ольга замкнулась и начала смотреть на мать злыми глазами. Та же была в прострации: жена высокопоставленного чиновника, до этого она жила припеваючи и никогда не помышляла о работе. Слова «стаж», «пенсия» были для нее в диковинку в противовес приятным словам «спецраспределитель», «чеки», «Березка». Поэтому совершенно закономерно то, что пара аферистов уговорила ее менять квартиру на меньшую в спальном районе, но с большой доплатой. Доплаты она так и не увидела, но теперь они с Олей и бабушкой Инной вынуждены были ютиться в крошечной двушке в спальном районе.

Закончились поездки в пионерский лагерь «Артек» и санатории на роскошных черноморских курортах, в старинные, отделанные мрамором дореволюционные царские особняки с белыми колоннами. Теперь они не могли себе позволить ничего подобного. После девяти классов Оля пошла в педучилище, чтобы побыстрее стать самостоятельной, хотя учителя уговаривали остаться и готовиться к институту. Однако жить с матерью стало совсем невмоготу: ее характер день ото дня становился все более скверным, еще и оттого, что пришлось пойти подрабатывать вахтером в общежитие – больше же Елену Владимировну никуда не брали.


– Сидишь тут на моей шее, дармоедка! Вся в папашу пошла, бессловесная. Что глаза выпучила, как рыба? Думаешь, тебя кто такую замуж возьмет?! Раскатала губы!


Ольга молчала, зная, что спорить с матерью бесполезно. Тогда та заведется еще больше, поток ругательств и оскорблений еще долго будет слышен всему подъезду. Бедная бабушка тоже не рисковала вмешиваться, предпочитая включать на всю громкость новости и пить корвалол в надежде, что ее на сей раз не обидят и сердце не будет так мучительно сжиматься, глядя на обезумевшую и недобрую дочь. Инна Яковлевна, проработавшая всю жизнь чертежницей в конструкторском бюро, была человеком тихим и бесконфликтным, в этом плане Оленька пошла в нее. И пожилая женщина удивлялась, как так произошло, что Лена «случилась» совсем другой породы. Да, конечно, с мужиками в то время было тяжело – война обездолила и осиротила многих. Не стала исключением и их семья. Рожденная через несколько лет после окончания Великой Отечественной, дочь росла слабенькой, болезненной травинкой. Но тогда так жили многие. А ей, Инне Яковлевне, в общем, повезло. Попался на пути хороший человек, поддерживал, продукты приносил и хоть и не женился, поскольку уже имел жену и двух сыновей, но никогда не обделял их деньгами или какой другой помощью. Потом вот и зятя, Геночку, помог пристроить на тепленькое местечко, благодетель, с квартирой поспособствовал. Нет, грех жаловаться – хорошо жили, не ссорились.

Назад Дальше