Божьи куклы - Ирина Горюнова 5 стр.


Ольга потом сходила на то гиблое место, не удержалась, и даже нашла в окровавленной порыжелой траве обломки сотового телефона и разорванную серебряную цепочку с нательным крестиком, но забирать их не стала, только загребла ногой немного земли и присыпала страшные находки, стремясь похоронить эти воспоминания.


В те редкие дни, когда в больнице дежурила Клава, Ольга тут же ехала к Матронушке, а потом по друзьям – просить в долг на операции. По крупицам, не поднимая от стыда глаз, ходила по знакомым, сослуживцам, соседям, дальним родственникам. Собрала. И случилось еще одно чудо – не одну кандидатскую и докторскую защитили врачи на той операции, аналогов которой до сих пор не было, собрали по кусочкам, как пазл, сшили, склеили, виртуозно спаяли все, что можно, и сами удивились результату: Николенька смог ходить – правда, на костылях и постоянно морщась от боли. Врачи даже стали намекать на то, что, возможно, когда-нибудь парень сможет передвигаться самостоятельно и все будет как прежде. Но как прежде уже не получалось. Во-первых, Коля панически боялся лифтов и высоты, он не мог ехать, а спускаться по лестнице было нереально тяжело, кружилась голова, и было страшно упасть вниз. Во-вторых, врачи, не стесняясь в выражениях, откровенно рассказали ему, что своим пенисом он воспользоваться сможет теперь только в одном случае, если соберется пописать.


– Зачем ты меня отмолила? – орал он. – Зачем? Я не хочу жить импотентом! Я вообще не хочу жить! Вы всегда меня ненавидели! Зачем ты меня родила? Лучше бы я умер! У меня, кроме бабушки, никогда никого не было, я для вас пустое место! Чтоб вы все сдохли! Я вас ненавижу!

– Иногда я тоже думаю, лучше бы ты умер, – тихо произнесла Ольга. – Ты как кукла – неживая, недобрая, лупоглазая, у которой нет чувств, а есть только то, что «вдыхают» в нее люди своими эмоциями, наделяют какими-то воображаемыми чертами, мечтая о несбыточном. Тебя же просто нет… Ты паразит, который не видит в мире ничего, кроме себя. В твоих стеклянных глазах только отражается свет чужого мира, а своего собственного у тебя нет.

– Кукла? Да, я кукла. Мама, неужели ты не видишь, что все мы – божьи куклы, которые в любой момент можно сломать или выбросить? Мы Ему не нужны… Мы никому не нужны… А ты все ходишь и молишь. Кого? О чем? Нами просто играют, пока это интересно. Уходи. Я устал. Я не хочу тебя сейчас видеть.


Игла тихо и бесшумно проколола кожу, унося с собой раздирающую боль. Глаза Николая слипались, воздух дрожал и расплывался, и перед ним внезапно всплыла знакомая местность. В ушах стоял привычный гул. Прислушавшись к нему, Николай пытался вспомнить, что это.

Бестиарий. Помпа

Началась помпа. Проходя по арене, Никос ловил взгляды зрителей и ощущал себя игрушкой, служащей для забавы толпы, жаждущей крови и зрелищ. Уйдет ли он, Никос, через Врата Жизни[14] или его тело потащат железными крюками через Врата Смерти[15] в споларий[16] – это не важно. Важно лишь то, что сейчас он будет сражаться, красиво и легко держа гладио[17] в руке, следя за отточенностью взмахов в стремлении быстро и виртуозно поразить цель. А запах опасности уже растекся по Колизею, незримым, но плотным туманом окутывая каждого. И вот ланиста уже поделил бойцов на пары, чтобы начать показательный поединок тупыми мечами, и свирели и флейты запели свой театральный аккомпанемент, словно вещая о несерьезности действа. Разогревая публику, гладиаторы ждали сигнала трубача, чтобы приступить к сражению смертоносным оружием. Сделавшие ставки дожидались этого мгновения, чтобы воплями поддерживать своего избранника в надежде сорвать неплохой куш. Стоило гладиатору отступить или попытаться уклониться от схватки, как тут же его спину настигал удар плетью или раскаленным железом. Улюлюканье толпы и боязнь оглянуться назад, чтобы не отвлечься от основного удара, держали гладиаторов в постоянном напряжении. Только предельная собранность и сосредоточенность помогали выжить.

Никос увидел, как арену окружили стрельцы, охраняющие зрителей от нападения диких зверей. Значит, скоро его выход. Задумавшись, он пропустил исход сражения и уже под конец заметил, как безвольное тело Эномая потащили крюками в споларий. Ухмыляющийся Ганник довольно нанизывал брошенные поклонниками украшения на гладио. Толпа бесновалась.

Время внезапно стало течь медленно, словно перенеслось в какое-то вязкое пространство. Никос не понял, как он, только что стоявший в куникуле, оказался на арене с бесновавшимися львами, а потом и на колеснице. Щелкая бичом, он несся сквозь толпу, беззвучно открывавшую рты и что-то кричавшую ему, Никосу. Силясь услышать их крик, он напрягал слух, но все так же несся сквозь пространство и время, сквозь выпученные глаза зрителей, сквозь их разинутые, полные слюны, ярко-красные рты, несся, казалось, даже сквозь самые их внутренности, скользкие и кровавые.

И вот он уже стоит на арене, потупившись, рассматривает ржаво-оранжевый песок, на который медленно капают тугие вишневые капли, чтобы, вспухнув на миг, тут же исчезнуть, всосаться в глубину арены, став даром для бога войны и воплощения мужской силы – Марса, и не знает, что делать дальше. Неловко поклонившись, уходит. В Ворота Жизни.

Подбежавший Марк трясет его за плечи, и тут Никос наконец слышит:

– Что с тобой? Очнись.

– Я в порядке, – с трудом разлепляя онемевшие губы, выталкивает Никос квадратные бугристые слова.

– Приди в себя.

– Все хорошо.

– Посмотри на меня! Ты болен?

– Нет. Я здоров. – Диким усилием воли Никос фокусирует расплывающийся взгляд на обеспокоенном лице друга. – Иди, я в норме.


И время опять проваливается в преисподнюю. Река вечности тянет гладиатора в свои черные мрачные воды забвения, суля покой. Хочется покориться, отдаться ей и плыть по течению, но его опять трясут, бьют по щекам, обливают водой и выталкивают на арену. Перед глазами разъяренный носорог с покрасневшими, бешеными глазами-щелочками. Никос внезапно понимает, что ему необходимо повернуться к зрителям, найти среди них мать и сестру, взглянуть в их глаза или, прищурившись, разглядеть на третьем ярусе[18] хотя бы лица… Но все сливается, все одинаковы, узнать никого невозможно, потому что он, Никос, лишь забава и игрушка, мертвая кукла, у которой нет собственной воли и жизни. Поэтому-то он даже не чувствует, как разъяренный носорог протыкает его спину, взбрасывая в воздух, как с хрустом ломается позвоночник, не понимает, как он оказывается на золотисто-красном песке, как загребает его пальцами, пытаясь поднести к лицу просыпающиеся песчинки. Он смотрит вверх и думает: «Как странно, я не вижу ни звезд, ни солнца…», забывая о багрово-красном веларии над Колизеем, который погребальным полотном висит над его изломанным телом.

Новый год

Еще до того, как Николенька встал на ноги, Клавочка на полгода уехала стажироваться в Англию. Ольга не смогла ей отказать, несмотря на то что ее присутствие было необходимо, и даже закрыла глаза на чудовищные долги. Клава же, невинно глядя на мать, говорила:

– Понимаешь, это такая возможность! После стажировки меня могут взять на очень хорошую работу, и я смогу приносить домой деньги, чтобы помочь тебе. Мамусенька, ты же знаешь, как я люблю тебя! Тебе без меня будет только легче!

– Ладно, солнышко, поезжай, хотя я бы предпочла, чтобы ты немного повременила, сейчас такое трудное для нас время…

– Мам, ну о чем ты говоришь! Потом такой возможности может и не представиться!

– Да, понимаю.

– Ты найдешь мне деньги на билет?

– Доченька, ты же знаешь, у меня нет!

– Мамуленька, мне очень нужно! Ты у меня самая лучшая, я знаю, что ты придумаешь, обязательно при-ду-ма-ешь…


Сжав зубы, Ольга попросила денег у свекрови. Выслушав полуторачасовой монолог о том, что все всегда получают по заслугам, Ольга получила необходимую сумму, мысленно пожелав Кире Ивановне «всяческих земных и небесных благ». Довольная Клава улетела в Лондон.


В новогоднюю ночь Ольга сидела одна в комнате и пила пустой чай – накрывать стол не хотелось. Каким-то ненужным и приглушенным фоном к ее мыслям звучал с экрана «Голубой огонек», где красивые и счастливые звезды распевали новогодние песни.

Внутренние монологи. Ольга

Господи, прости мне мои прегрешения! Я так много думала о том, какая я несчастная, что за своими обидами совсем позабыла о том хорошем, что у меня есть и что было. Я вспоминаю сейчас море, на котором каждый год отдыхала с родителями. Вспоминаю Кремлевскую елку и потрясающие сладкие подарки, сделанные в форме башни Кремля, те наряды, которые мне привозил из командировок отец, то ощущение счастья, которое есть у ребенка практически без причины, просто оттого, что есть папа и мама, или оттого, что, взяв тебя за руки, они ведут тебя в зоопарк, а ты подпрыгиваешь и, поджав ноги, виснешь на их руках. Да и сейчас… Мой сын жив, и все выправится, главное, что он жив! Он обязательно выздоровеет! Клавдюша умница, сама столько всего добилась, радость моя и гордость. Я теперь понимаю, после того, как сходила к Матронушке, понимаю, что надо любить этот мир, любить людей, ведь, когда любишь, мир тоже меняется и света в нем больше. Во, мать Матрона всех любила, никому зла не желала, хоть и судьба у нее была трудная, а скольким при жизни помогла, скольких сейчас спасает! Мы же своими претензиями, чернотою своею столько хорошего в зародыше губим, ростки эти неокрепшие в грязь втаптываем. Не любим себя, ближнего своего не любим! Может, оно, конечно, не всякого ближнего полюбить удается, но и зла желать не надо, может, лучше просто в сторонку отойти от этого человека. А все же не так плоха жизнь, коли в ней чудо происходит, значит, есть провидение божественное, которое тебе на помощь приходит, зрение иное дает, и благодать божья тоже не пустой звук. Просто надо быть внимательнее к близким, не уходить в себя, не думать только о себе. Может, тогда все изменится.

Николай сидел запершись в своей комнате. В последнее время их отношения с матерью стали немного налаживаться, так как он все равно был вынужден принимать ее помощь, к тому же Ольга стремилась загладить перед ним свою вину за то, что в свое время недодала ему любви и ласки. Однако оттаивал он медленно и нехотя, обороняя свою территорию и душу от слишком назойливых посягательств. Муж Ольги в очередной раз, собрав чемодан с вещами, ушел. На этот раз не к матери, а к полюбовнице-собутыльнице, пригрозив, что еще подаст на развод и размен жилплощади. Под искусственной елкой сиротливо лежал подарок для любимой дочери – яркая фарфоровая кукла в голубом платье. Клава собирала коллекцию кукол, в ее шкафу уже стояло девять штук, эта же была десятой. Правда, буквально накануне, в тот самый день, когда дочь должна была вернуться в Москву, раздался звонок:

– Ты… мам… за меня не волнуйся, но я на Новый год не приеду. Я скоро выхожу замуж. Знаешь, я тут познакомилась с одним англичанином, его зовут Рэй, Рэй Саттон. Он настоящий потомственный дворянин и к тому же удачливый бизнесмен. Вчера Рэй сделал мне предложение, мы едем к его родителям знакомиться. Думаю, я останусь в Лондоне. Рэй уже приглядел дом, мы его скоро купим. А работать буду в его фирме, так что тут тоже все хорошо.

– Я рада за тебя, доченька, но мы с Николенькой тебя так ждали…

– Ну, мам, ты же понимаешь…

– Понимаю…

– Как вы там?

– Да ничего, потихоньку.

– Как Коля? Нашли, кто его в шахту столкнул?

– Нашли.

– ?..

– Он сам прыгнул.

– Зачем?

– Не знаю, доча, не знаю…

– Ну ладно, мам, вы там празднуйте. Я на днях позвоню. Не скучайте.

– И тебя с Новым годом, милая, – проговорила в гудящую короткими сигналами трубку разочарованная Ольга.


Она вздохнула, поднялась из-за стола, выключила телевизор и, аккуратно достав из-под елки куклу, расправила ее атласное платье и посадила в шкаф. Потом наткнулась на стоящую на полке старую, еще мамину шкатулку со всякой всячиной – разными безделушками, парой дешевых золотых колечек с фианитами, несколькими аляповатыми брошками. Бережно взяла шкатулку в руки и поставила на стол. Извлекла оттуда единственную семейную ценность – старинные папины часы-луковицу – и крепко зажала их в кулаке. Подойдя к окну, Ольга смотрела, как медленно кружится, таинственно серебрясь и поблескивая в свете фонарей, белый снег, укрывая пушистым ковром черную стылую землю. Где-то вдали раздавались хлопки и взрывы праздничных петард, раскрашивающих ночное небо тысячами ярких сказочных звезд, мгновенно гаснущих и не успевающих долететь до земли. По дороге с мешком за спиной плелся пьяный Дед Мороз, распевая во все горло «В лесу родилась елочка» и размахивая бутылкой. За стенкой тихо плакал Николай.

Робко и нерешительно Ольга подошла к двери его комнаты и постучала. Ей не ответили. Она постучала еще раз и еле слышно, преодолевая чудовищный страх, спросила:

– Николенька, к тебе можно?

Времена города

Серафима

В тесной и неуютной сестринской пахло антоновскими яблоками и шоколадом. Освежающий запах дачной антоновки был домашним и знакомым, но в сочетании с запахом шоколада и примешивающимися к нему запахами йода и хлорки вызывал чувство раздражения. Комната для медсестер выглядела такой же бедной, как и во всех государственных больницах. В одном из углов стоял допотопный, временами порыкивающий холодильник «Саратов», называвшийся холодильником, очевидно, по недоразумению, так как в него почти ничего не помещалось – пара йогуртов и бутербродов да пакет молока. На бутылочно-зеленого цвета стене висел прошлогодний календарь с гордой надписью «Московская федеральная налоговая служба», подаренный кем-то из пациенток. Письменный стол у окна поблек давно облупившимся лаком, и на его жирной, засаленной столешнице виднелись следы от чашек. Рядом с дверью, как часовой, вытянулся шкафчик с массивными металлическими крючками, на которых болтались потасканное серое пальтецо и белый халат, давно превратившийся в замызганную тряпку. С другой стороны громоздилась кушетка, накрытая прорванной и порыжелой целлофановой пленкой.

Фима притулилась на рассохшемся скрипучем стуле, прихлебывая остывший чай из кружки с расползшимся паутинками трещин рисунком. За окном таял душный и сумрачный день, нагонявший черные тучи в ожидании ливня. Акушерка злобно смотрела на большой мешок яблок, неряшливо сваленный в углу, рядом с кушеткой. Сегодня ей не повезло: погода мерзкая, по дороге на работу она ухитрилась промочить ноги, да еще вдобавок какая-то верткая старушка, залезая в трамвай, сильно двинула ее по ноге своей тяжелогруженой хозяйственной сумкой.

«Тащат чего-то, тащат, – бормотала Фима вполголоса, – вот, все, что могли, яблоками завалили да шоколадом. Нет бы денег принести, а они вот яблоки! Понятно, что в бесплатном роддоме ничего не заработаешь, надо в коммерцию идти». Она лениво почесала мокрую шею и вздохнула: «Только успела помыться, опять вся потная! Да, езда в общественном транспорте к чистоте не располагает, результат оставляет желать лучшего».


– Фима-а! – раздался зычный голос из коридора. – Еще одну привезли, принимай!

– Ох ты ж, боже ж мой, – запричитала та, – и минутки свободной нет чайку попить. Да иду я, иду, Борис Филиппыч, бегу уже, бегу, – добавила уже шепотом.

Она пригладила волосы руками, судорожно одернула юбку и встала со стула.

– И шо ж за жизнь-то такая собачья, – охая и кряхтя, пробурчала Фима, шлепая разношенными тапками по холодным плиткам пола.


Серафиме Петровне Мыриной недавно исполнилось сорок четыре года, о чем она старалась не вспоминать. Жизнь так сложилась, что Фима с детства была у матери на побегушках. Отца она не знала, а мать про него ничего не говорила, кроме как «подлец и негодяй». Иногда еще добавляя, что это он виноват во всех их несчастьях и бедности и что из-за него она оказалась парализованной. Анна Анатольевна была, по сути, несчастной женщиной: отец их бросил, не снеся ее жесткого нрава и привычки всеми командовать, а потом по дороге на работу женщина попала в аварию, после которой ноги отказались ей служить. Поскольку Анна Анатольевна всегда была женщиной властной, в прошлом руководителем одного из отделов Министерства финансов, сама мысль о том, что она теперь полностью зависима от дочери, приводила ее в неистовство. Дочь она возненавидела: «Впереди у той целая жизнь, муж, дети, а мама потом будет заброшена в Дом инвалидов… Она ходит, бегает, прыгает, может плавать и танцевать. Я ничего не могу. Не хочу ей счастья, хочу, чтобы она была со мной. Я ее родила, она обязана мне всем!»

Потихоньку Анна Анатольевна стала требовать от Фимы, чтобы та приносила ей водку – только так можно заглушить свои мучения и нескончаемые внутренние монологи, а еще страх.

«Подай, принеси, марш в магазин! Ты почему суп не сварила? – недовольно бурчала мать, сидя в инвалидном кресле. – Тебе сто раз повторять? Шляешься, стерва, по пацанью, а дома мать беспомощная! Учти, принесешь в подоле, выгоню!»

Девочка обычно молчала, забившись в темный и пыльный угол коридора, пригнувшись и закрыв руками уши. Она знала, что, если будет спорить, крик будет продолжаться вечность. Мать, несмотря на инвалидность, глотку имела луженую и отыгрывалась за свою беспомощность и несложившуюся жизнь на дочери. Фима не могла сказать, что все время пробыла в библиотеке и готовилась к экзаменам в медучилище, – мать бы ей не поверила. Да и какие мальчишки, когда одежонка у нее сильно поношенная и в заплатках, а на ногах уродливые боты «прощай молодость»?

Однажды, получая для матери в поликлинике лекарства, Фима просмотрела ее карточку. Там было написано, что «из-за межпозвонковой грыжи, образовавшейся в результате аварии, пациентка утратила произвольные движения иннервационных мышц». Девочка догадалась, что ее отец здесь ни при чем, хотя эти термины ей ни о чем не говорили.

Жили они на мамину пенсию по инвалидности да на те мизерные заработки, которые Фиме удавалось иногда перехватить. Жильцы дома знали их и чем могли помогали несчастной девочке. Кто вещички ненужные отдаст, кто угостит бутербродом или яблоком, кто попросит присмотреть за ребенком или сходить в магазин и, отводя глаза, сунет ей десятку в карман. Девочка была рада и этому. Она никогда не отказывалась помочь, бросаясь поднести продукты, открыть дверь женщине с коляской, поднять старику упавшую палку. Ее большие глаза казались припорошенными серой дорожной пылью и ничего не выражали. Каштановые волосы Фимы всегда забраны в хвост: деньги на стрижку – непозволительная роскошь. Девочка не знала ласки и удовольствий, учеба и хлопоты по дому – вот все, что у нее было. Иногда соседи угощали ее мороженым или конфетами. Эти удивительные наслаждения она тщательно скрывала от матери, боясь потерять их. С тех пор мороженое стало для нее символом радости и достатка. Единственное, что ей разрешалось, вернее не запрещалось, это читать книги, и Фима обрела в них учителей и друзей.

Назад Дальше