Одно сплошное Карузо (сборник) - Аксенов Василий Павлович 10 стр.


Вот мне, например, уже две недели не дают для съемок пятый павильон, говорят, что лесу нет, не завезли, а между тем молокосос Шипанский все эти две недели снимает в пятом павильоне на моем лесе свою дипломную работу.

Почему? Гарик, говорю я ему, сознайся! Чего же скрывать, отвечает он, три пол-литра и кило вареной колбасы.

– В этом деле, товарищи, нельзя торопиться, рубить с плеча, – сказал архитектор Кольчатый.

– Может быть, здесь есть и прогрессивный смысл. Вот вам, Железнов-Птицын, не повезло с «пол-литрой», а Одудовский наладил себе сантехнику, а Гайкер, к примеру, благодаря «пол-литре» сберег тясячи государственных рублей.

Возьмите меня, Железнов-Птицын.

Вы знаете, что я автор стадиона в среднеазиатском городе N. В газетах писали так: «Стадион взметнулся над городом будто гигантский парус!» Почему же как парус, а не как примитивная чаша? Только благодаря бутылке, полбанке, калгашнику, пузырю, называйте, как хотите.

Дело в том, товарищи, что уже в процессе стройки усилиями ретроградов было принято решение, подрезающее мой парус под самый корень. Я знал, что бумага с решением должна была прийти на стройку через сутки. В отчаянии я завез в прорабскую будку энное количество этих… ну, вы сами понимаете… пузырей, и «каркас паруса» был поставлен за одну ночь… Бумага опоздала!

Разошлись поздно, так и не придя к общему мнению.

Естественно, до рассвета я не сомкнул глаз, думая о феномене пузыря. Рассказ был почти готов, но не было концовки.

Утром жена сказала:

– Сегодня в школе родительское собрание. Сходишь?

– Договоримся, – хмуро пробормотал я.

– Это в каком же смысле? – удивилась жена.

Я показал ей из-под полы кулак с оттопыренными пальцами, мизинцем и большим.

– Что с тобой? – вскричала жена.

– Пузырек надо поставить, дорогая. Тогда и на собрание сходим…

Жена вышла, хлопнув дверью.

Разумеется, этот диалог не мог стать концовкой рассказа.

Тогда я занял позицию возле телефона. Через пять минут позвонил товарищу. Мы должны были сговориться насчет партии в теннис.

– Итак, старик, – сказал товарищ. – Как уговорились?

– Могу и передумать, – мрачно сказал я. – Поставишь бутылку – сыграю.

Он изумленно захохотал, потому что играл в сотни, в тысячи раз лучше меня. Он наивно воображал, что это он мне делает одолжение, однако просчитался.

– Ну, хорошо, – сказал он, отсмеявшись, – полбанки с меня.

– 1:1, – подумал я, вешая трубку. – 1:1, а концовки нет.

Наконец, позвонили из издательства.

Звонок, которого я ждал уже три с половиной года, в течение которых у меня выпало три зуба, проявилась вегетативная дистония, дети подросли и серьезно задумались о выборе жизненного пути.

– Это молодой писатель А.? – дребезжащим уже голосом спросила некогда молодая секретарша. – Пришла верстка вашей книги. Заходите.

– Сегодня не смогу, – вяло сказал я.

– А когда сможете? – изумленно воскликнула секретарша.

Она привыкла при таких известиях к воплям радости, к рыданиям и инфарктам.

– Точно не знаю. Загружен. Зависит от вас, – промямлил я.

– В каком же смысле! – ахнула секретарша.

– Неужели не понимаете? – удивился я. – В смысле Поллитревича и Закусонского… Передайте директору издательства, пусть ставит калгашник.

Она осторожно повесила трубку. Концовки не получилось.

Тогда я решился на невероятный поступок – снял трубку и позвонил в ресторан «Славянский базар».

– Уот ду ю уонт, сэр? – предупредительно спросили в «Базаре».

– Я бы хотел заказать у вас обед, – сказал я.

– Инкредибл! Холли хелл! Крейзи мен! – вскричали в «Базаре».

– Чокнулись, что ли, гражданин?

– Пузырь с меня, начальник, – сумрачно проговорил я, и все переменилось – перейдя на мой родной язык, «Базар» заказ принял.

Позвонили из издательства, и сказали, что директор согласен выставить мне калгашник. Вошла жена и дала понять, что готова принять мое предложение. Все складывалось в мою пользу, а концовки не было.

Промучившись часа два, я отправился в «Гастроном», поставил сам себе «пузырь» и, таким образом, найдена была концовка, о которой я предпочитаю умолчать.

В ожидании Вани-золотушника[12]

(рассказ из романа «Мужской клуб»)

Однажды Алик Неяркий, махнув рукой на спорт и свободу, записался в Энский таксопарк. Наставником и сменщиком его стал Ральф Понтягин, старый, опытный московский таксист.

Всем известна песня, в которой звучат волшебные и правдивые слова:

– Есть одна у летчика мечта – Высота, высота…

Летчик мечтает о высоте, подводник о глубине, таксист Ральф Понтягин мечтал о «Ване-золотушнике». Мечту эту Понтягин лелеял с самого начала пятидесятых годов и не расставался с ней никогда, она его грела. Выглядела эта мечта так. Вот идет Понтягин, посвистывая, пощелкивая зубами, вдоль очереди «гостей столицы» на Казанском вокзале. Вано покрикивает: «Кому на Савеловский?.. Кому в Фили?» И вдруг – бенц! Идет, идет любимый Ваня-золотушник в телогрейке из трико «бостон», в малахае из чернобурок, с двумя деревянными чемоданами на замочках. Идет огромный, румяный, уже малость «на косаре», веселый и добрый. Влезает Ваня прямо в понтягинскую машину, знает куда! Влезает, развешивает по всему салону гирлянды сторублевок… Едем, как на свадьбу!

– Откуда? – спрашивает Понтягин с трепетом.

– Оттуда, – басит Ваня.

– Понимаю, – радостно говорит Понтягин. – Копаете?

– Копаем, – говорит Ваня. – Давай-ка, шеф, мы с тобой до Сочей прокатимся, искупаться охота…

Вот какой у Вани принцип – живу и наслаждаюсь!

– Фантазия, фикция, – усмехался на эту мечту Алик Неяркий, – таких «золотушников» сейчас не бывает. Сказки сочиняешь, Понтягин.

Но у пожилого человека мечту отобрать трудно. Понтягин отмахивался от слов Неяркого и видел прямо как наяву… Вот он подъезжает к Домодедовскому аэропорту, где финишируют, как известно, транссибирские лайнеры. Стоит Понтягин в стороне, терпеливо ждет, всем отказывает. Молодоженам отказал – раз, академику-генералу отказал – два, грузинам отказал – три!!! И вот она, награда за терпение – идет, идет прямо к нему любимый Ваня-золотушник.

Вот мчатся они ночью к огням столицы. Ваня на заднем сиденье икру лососевую кушает, коньячком клокочет, а Понтягин от счастья поет, смотрит на преогромнейший, со «Спидолу» величиной, самородок с надписью:

– «Ральфу от Вани. Из Сибири с любовью».

– Про самородок – это ты здорово, – раскрыл рот Алик Неяркий. – Самородок – это крепко, а вот насчет икры, это уж ты брось!

И вот однажды прямо в Центре, не поверите ли, на Плющихе, в самой заурядной толчее влезает в понтягинскую машину Ваня-золотушник, голодный и холодный и без рубля денег. Бывает так? Я спрашиваю, так бывает? Конечно, бывает, и никто не гарантирован.

Ведет Понтягин Ваню-золотушника к себе домой, знакомит с супругой, с братьями, хлебают они совместный борщ, давят пузырь, откровенничают.

Укладывает Понтягин Ваню-золотушника на главную койку, ночью встает, поправляет одеяло.

На следующий день Понтягин покупает Ване туфли, кашне, билет до места жительства, дает три рубля. До свидания, Ваня-золотушник! Жду тебя на следующий год, Ванята, дорогой ты мой человек!

– Ведь мне, Алик, от него никаких бешеных денег не нужно, – вдруг признался Понтягин Неяркому. – Мне важно, чтоб он был, Ваня-мой-золотушник, чтоб существовал в природе…

– Вот это я уже понимаю, – солидно сказал Алик. – Понимаю и уважаю Вас, Ральф Понтягин, за красивую человеческую мечту.

В свете подготовки к предстоящей весне[13]

(рассказ без единого своего слова)

Однажды на одном из аэродромов в ожидании самолета я читал областную молодежную газету. Самолет запаздывал, и мне пришла в голову идея сложить «высокохудожественное» произведение из вполне доброкачественных словесных блоков, которыми пользовались сотрудники этой газеты.

В свете подготовки к предстоящей весне я коренным образом пересмотрел ранее сложившиеся взгляды на проблемы любви и дружбы и тщательно взвесил все свои заветные планы и замыслы. Весна – самая благодатная пора для принятия дополнительных мер и для дальнейшего накопления. В арсенале любого юноши имеется четко разработанная технология по эффективному использованию природных резервов.

С этими благородными помыслами и чаяниями я вышел на широкую магистраль нашего районного центра.

По широкой магистрали двигалась небезызвестная и даже известная далеко за пределами Люба Коретко. Оперативно маневрируя внутренними ресурсами, она двигалась в направлении живописного водоема, и каждый ее благородный шаг в этом направлении встречал у меня горячее сочувствие. В свою очередь сделав определенные шаги в сторону сближения, я пошел рядом с Любой как неотъемлемая составная часть.

Недавно в жизни Любы произошло радостное событие. Она внесла ряд предложений по внесению дополнительных сил и средств в молодежную копилку, вписав таким образом еще одну яркую страницу в летопись Квазиморшанска.

В ходе выполнения поставленных перед собой насущных задач Любе пришлось столкнуться с рядом непредвиденных трудностей. Узнали об этом девчата и пришли ей на помощь. Общими усилиями они преподнесли своему вожаку памятный подарок. Таким образом, на долю Любы выпал триумфальный успех.

Итак, демонстрируя возросшее единство, мы двигались с Любой Коретко к обширному водоему, одной из главных достопримечательностей нашего края, всегда производящей неизгладимое впечатление на квазиморшанцев и гостей райцентра.

Вокруг шелестели и радовали глаз своим зеленым убранством леса, сады и огороды. Квазиморшанцы и гости райцентра повсюду возводили светлые удобные жилища. В их практике давно уже укрепилась тенденция использовать максимум энергии для достижения поставленной цели. Покоряя всех присутствующих своими прыжками, мимо проносились наши спортсмены. На груди у каждого красовались красочные эмблемы. Они неслись мимо нас с присущим им огоньком и задором.

Перед водоемом простирался луг, огромный источник кормовых ресурсов. На краю луга как живое олицетворение высился величественный памятник Пушкину. Поза поэта свидетельствовала о большом воодушевлении и неисчерпаемом кладезе талантов.

Увы, возле монумента стоял небезызвестный и даже пресловутый, а может быть, даже и печально известный демобилизованный воин, питомец высшей школы, квазиморшанский умелец Боря Нечитайло. Он радовал глаз, вызывал законную гордость, хорошую зависть и отрицательное воздействие. На лице Любы отразилось удовлетворение достигнутой целью. Представители молодежи встретились тепло и сердечно. Учитывая это, следует сказать, что далеко еще не изжиты у нас случаи подмены подлинных отношений отношениями необязательными, случайными.

– Пушкин, – сказал я, – выдающийся классический поэт широчайшего диапазона…

– Верно, – перехватил инициативу Боря. – На лицевом счету Пушкина множество стихотворений, поэм и баллад и его по праву можно назвать лучшим бомбардиром нашей ледовой дружины.

– Знаешь, Боря, – парировал я, – пора уже прекратить практику снятия сливок. Это не только сбережет дополнительные средства, но и увеличит меры экономического стимулирования. Здесь не может быть компромиссов, Борис!

– Каждый человек, – не унимался Нечитайло, – должен учитывать в своем развитии мудрую красоту величайших шедевров, которые никогда не утрачивают присущего им огонька и задора.

Лицо Любы озарилось большим неподдельным чувством.

– Каждый человек должен внести свой вклад в общую сокровищницу, – пробормотал я. – Порукой тому – смелые поиски, созидательная энергия…

На лице Любы мелькнула тень неразрешимых противоречий. Это был прямой результат грубой провокации и зловещего клубка мрачной статистики.

– Знаете ли, Иннокентий, – сказала она мне, – вы не просто человек, вы Человек с большой буквы. Я не говорю вам прощай, я говорю – до свидания.

Они ушли в сторону водоема, демонстрируя крепнущее единство, а я пошел в обратном направлении и влился в мощный пассажиропоток квазиморшанцев и гостей райцентра…

…рассказ можно было бы продолжить. Примечательно то, что каждый может последовать моему примеру, вооружившись ножницами и скукой.

Промежуточная посадка в Сайгоне[14]

Уже полчаса самолет идет так низко, что видны даже какие-то лодочки на реке, какие-то строения среди бледно-зеленых геометрически расчерченных полей.

Просыпаются испанские баскетболисты, заглядывают в окна, мучаются со своими невозможно длинными ногами. Монахини отрываются от вязания, нежными взглядами ищут стюардессу. Делегация Центросоюза прекратила разгадывание кроссворда. В первом классе активно освежаются джином. Там старший стюард ловко двигается с пузырящимися стаканами, осыпает господ восхищенными улыбками – как это ловко вы придумали, сэр, еще раз двойную порцию, гениальная идея, браво, синьор! Однако и он нет-нет да взглянет в иллюминатор – посадка сильно задерживается.

Становится душно. Капли пота появились даже на щеках японцев.

Наконец, объявление по радио: посадка в Сайгоне была задержана из-за военных мероприятий.

Снизу, из-под нас, как будто бы прямо из-под крыла, один за другим вырываются и уходят в необозримо-серое небо три «старфайера». Три сгустка человеческого гения, творческих возможностей просвещенного человечества. Кто там сидит в катапультирующихся креслах, в высотных комбинезонах и гермошлемах? Три сангвиника, три меланхолика? Три меланхолика, думаю я, наблюдая, как гаснут в сером небе тускло светящиеся точки. Куда, на какую поживу вылетели три меланхолика в «старфайерах»?

Это было печальное утро, неладное, душное утро, и все, кто находился на огромном аэродромном поле и в низком здании аэропорта под серым томительным небом, все, казалось, встали с левой ноги.

Солдаты шли через весь аэродром без строя, вялой отарой, с мешками и чемоданами в руках; они входили в международную зону, смешивались с пестрой разноязыкой толпой, топтались, поджидая своих товарищей, растянувшихся по всему полю, посматривали на «космополитический сброд» с провинциально кривыми ухмылками; но и в толпе пассажиров не было оживления, обычного для интерконтинентальных авиатрасс, – все тоже топтались будто с похмелья, глотая мокрый серый воздух, странно поглядывая на солдат; лишь итальянские манекенщицы с нашего самолета сохраняли профессионально удивленное широкоглазие, профессионально поворачивались, фиксируя каждую позу хоть на мгновение, хоть на два, и потому по лицам солдат прошла слабая тень улыбки, а потом прошла волна чуть посильнее – при виде пива за стеклами международного бара.

По транзитной карточке «Эр Франса» я получил чашку кофе и сел к столу возле стеклянной стены. Я чувствовал одиночество какого-то особого рода, одиночество почти полное, почти космическое в этом мире «старфайеров», «глобмастеров» и вяло бредущих солдат, как будто само мое пребывание здесь уничтожало все – и искрящийся снег того крохотного городка, о котором я вспоминал в полете, и все танцы юности с хлопками и поцелуями, и шумные выпивки с друзьями, и минуты вдохновения, минуты конца работы, начало всех работ, мои блуждания по миру, мрамор Дубровника, минуты любви, моих друзей из квартала Синдзюко, которые ждут, а может быть, ждали, а сейчас уже не ждут. Как будто ничего уже в мире, в прекрасном яростном мире, как сказал Платонов, ничего уже не существует, кроме этого душного серого утра бредовых «военных мероприятий».

За стеклом прошел некто юношески стройный с седыми висками, с тремя крупными звездами на рубашке, с кожаным деловым портфелем. Перед ним, пятясь задом, мелко перебирая ногами, поспешала группа фоторепортеров. Среди них, весьма ловких и по-репортерски приличных, также бежал задом и щелкал совершенно неприличный толстяк в гавайской рубахе, в шортах.

Бар и зал ожидания были уже полны солдат, солдатского запаха, вещмешков, кованых сапог, шевронов «ю эс арми Окинава». Среди расплывшихся, вялых, туманных мелькали каменно-замкнутые лица южновьетнамских военных, над головами проплывали высокие бокалы с пивом, хлопали пробки, вскрывались банки, стоял глухой монотонный звук голосов, входили все новые и новые, и вот вошел, наконец, мой любимый американец.

Да, это был он, широкоплечий, узкобедрый, коротко стриженный, с резкими чертами обветренного лица, с неторопливыми уверенными движениями. Да, это был он, волшебный снайпер Ринго Кид из фильма «Дилижанс», замечательный Ринго Кид моей далекой юности, убивший сразу трех бандитов, трех братьев Пальмер, и спасший всех, кого еще можно было спасти.

А он-то как здесь оказался, мой Ринго Кид, что ему-то здесь понадобилось в это неладное утро?

Он положил на пол свой вещмешок и сел прямо за моей спиной и иногда, покачиваясь, касался своими лопатками моих лопаток.

– Как самочувствие? – спросил кто-то из его товарищей.

– Башка болит, – ответил Ринго.

– Пива?

– Конечно.

Им принесли пива, и они погрузились в молчание.

За стеклом в чрево «глобмастера» въезжали открытые машины с ранеными. Маячили подтянутые загипсованные конечности, головы, как белые шары. Стонов не было слышно.

Ринго Кид молча пил пиво с тремя братьями Пальмер.

Я встал и направился к стойке, по дороге обернулся, пытаясь поймать его взгляд. Ринго Кид взглянул на меня безучастно, как будто не знал, что я смотрел «Дилижанс» десять или двенадцать раз, отвернулся, перекинул ногу на ногу, закурил.

Кто-то подошел, встал со мной рядом. Я покосился и сразу узнал его, другого моего знакомого, громоздкого, добродушно-хмельного: слегка отвисшее пузо, отвисшие щеки, мужчина в соку, жесткие волосы из-под майки, на обезьяньих лапах синие буковки «never forget», – чистягу парня, невинного слугу истории, да, это он.

Назад Дальше