Я подозреваю, что он гордился своими ошибками, приписывая их тому, что у него самого слишком трезвый и логичный ум, чтобы предугадать глубины человеческого безумия, теперь обнаружившиеся.
Андре-Луи наблюдал, как в ту весну в Париже усиливались голод и нищета, которые народ сносил с терпением, и размышлял о причинах бед. Франция притихла и замерла в ожидании. Ждали созыва Генеральных штатов, которые должны были исправить финансовое положение, устранить источники недовольства, исключить злоупотребления и освободить великую нацию от кабалы, в которой её держало надменное меньшинство, составлявшее около четырёх процентов населения. Ожидание породило застой в промышленности и торговле. Люди не хотели ни покупать, ни продавать, пока не станет ясно, какими средствами намерен гений швейцарского банкира господина Неккера вытянуть их из болота. А поскольку вся деятельность была парализована, мужчин выкидывали с работы, предоставляя им умирать с голоду вместе с жёнами и детьми.
Наблюдая всё это, Андре-Луи мрачно улыбался. Пока что он оказался прав. Страдают всегда неимущие. Те, кто стремится сделать революцию, выборщики, — люди состоятельные. Это крупные буржуа и богатые торговцы. И в то время, как эти люди, презирающие «чернь» и завидующие привилегированным, так много говорят о равенстве — под которым они подразумевают своё собственное равенство с дворянством, — неимущие погибают от нужды в своих убогих хижинах.
Наконец, в мае, прибыли депутаты, в числе которых был и Ле Шапелье, друг Андре-Луи, и в Версале открылись Генеральные штаты. Дела начали принимать интересный оборот, и Андре-Луи усомнился в правильности мнений, которых придерживался до сих пор.
Когда король дал третьему сословию двойное представительство в Генеральных штатах, Андре-Луи поверил, что перевес голосов этого сословия неизбежно повлечёт за собой реформы.
Однако он недооценивал власть привилегированных над гордой королевой-австриячкой[88], а также её власть над тучным, флегматичным, нерешительным монархом. Андре-Луи понимал, что привилегированные должны дать бой в защиту своих привилегий: ведь человек, живущий под проклятием стяжательства, никогда добровольно не отдаст свою собственность — неважно, владеет ли он ею по справедливости или нет. Удивляло другое: непроходимая глупость привилегированных, противопоставляющих разуму и философии грубую силу, а идеям — батальоны иностранных наёмников. Как будто идеи можно проткнуть штыками!
«Ясно, — пишет он, — что все они — просто Латур д'Азиры. Я и не предполагал, что этот вид столь распространён во Франции. Символом знати может служить чванливый забияка, готовый проткнуть шпагой любого, кто ему возразит. А что за методы! После фарса первого заседания третье сословие было предоставлено самому себе и могло ежедневно собираться в зале „малых забав“, но было лишено возможности продолжать работу. Дело в том, что привилегированные не пожелали присоединиться к нему для совместной проверки полномочий депутатов, а без этого нельзя было перейти к выработке конституции. Привилегированные имели глупость вообразить, что своим бездействием они вынудят третье сословие разойтись. Они решили развлечь группу Полиньяк[89], управлявшую безмозглой королевой, нелепым видом третьего сословия, парализованного и бессильного с самого начала».
Так началась война между привилегированными и двором, с одной стороны, и Собранием и народом — с другой.
Третье сословие сдерживалось и ждало с врождённым терпением. Ждало целый месяц, в то время как деловая жизнь была полностью парализована и рука голода ещё крепче сдавила горло Парижа; ждало целый месяц, в то время как привилегированные собирали в Версале армию, чтобы запугать «чернь», — армию из пятнадцати полков, девять из которых были швейцарскими и немецкими, и стягивали артиллерию перед зданием, где заседали депутаты. Но депутаты даже не думали пугаться и упорно не замечали пушки и иностранную форму наёмников. Они не желали замечать ничего, кроме цели, ради которой их собрал вместе королевский указ.
Так продолжалось до 10 июня, когда великий мыслитель и метафизик аббат Сийес[90] дал сигнал. «Пора кончать», — сказал он.
По его предложению первое и второе сословия официально приглашались присоединиться к третьему.
Но привилегированные, ослеплённые жадностью и глупым упрямством, верили в один верховный закон — силу и, полагаясь на пушки и иностранные полки, отказывались согласиться с разумными и справедливыми требованиями третьего сословия.
«Говорят, что одно третье сословие не может сформировать Генеральные штаты, — писал Сийес. — Ну что же, тем лучше — оно сформирует Национальное собрание».
Теперь он призвал осуществить это, и третье сословие, представлявшее девяносто шесть процентов нации, взялось за дело. Для начала было объявлено, что только собрание третьего сословия является правомочным представителем всей нации.
Привилегированные сами на это напросились и теперь получили по заслугам.
Оеil de Bоеuf очень позабавили действия третьего сословия. Ответ был предельно прост: закрыли зал «малых забав», где заседало Учредительное собрание. Должно быть, Боги до слёз смеялись над этими беспечными остряками! Во всяком случае, Андре-Луи смеётся, когда пишет следующее:
«Вновь грубая сила против идей. Опять стиль Латур д'Азира. Несомненно, Учредительное собрание[91] обладало слишком опасным даром красноречия. Однако как можно было надеяться, что, закрыв зал, помешают работе Учредительного собрания! Разве нет других залов, а за неимением залов — широкого купола небес?»
Очевидно, именно таков был ход мыслей представителей третьего сословия, ибо, обнаружив, что двери заперты и входы охраняет стража, отказавшаяся их пустить, они под дождём направились в зал для игры в мяч, совершенно пустой, и провозгласили там (с целью продемонстрировать двору всю тщетность мер, направленных против них), что, где бы они ни находились, там находится и Национальное Учредительное собрание. После этого они дали грозную клятву не расходиться до тех пор, пока не выполнят задачу, для которой их созвали, — дать Франции конституцию. Свою клятву они очень удачно завершили криками: «Да здравствует король!»
Таким образом, торжественное заявление о верности королю сочеталось с решимостью дать бой порочной и прогнившей системе, злополучным центром которой был сам монарх.
Ле Шапелье в тот день лучше всех выразил чувства Учредительного собрания и нации в целом, увязав преданность трону с долгом граждан, когда предложил, «чтобы его величеству сообщили, что враги страны взяли в кольцо трон и что их советы стремятся поставить монархию во главе партии».
Однако привилегированные, начисто лишённые как изобретательности, так и дара предвидения, применили прежнюю тактику. Граф д'Артуа[92] заявил, что утром намерен играть в мяч, и в понедельник 22 июня представители третьего сословия обнаружили, что их изгоняют из зала для игры в мяч так же, как раньше изгнали из зала «малых забав». На этот раз многострадальному бродячему Учредительному собранию, которое первым делом должно дать хлеб голодающей Франции, придётся отложить своё начинание для того, чтобы господин д'Артуа сыграл в мяч. Однако граф, страдавший, подобно многим в то время, близорукостью, не видел зловещей стороны своего поступка. Quos Deus vult perdere… Как и в прошлый раз, терпеливое Собрание удалилось и теперь нашло прибежище в церкви Святого Людовика[93].
А между тем остряки из Оеil de Bоеuf, сами себя обрёкшие, готовятся довести дело до кровопролития. Раз Национальное Учредительное собрание не понимает намёков, надо объяснить ему попроще. Напрасно пытается Неккер построить мост через пропасть — король, несчастный пленник привилегированных, и слышать об этом не хочет. Он настаивает — как, вероятно, от него требуют, — чтобы три сословия остались раздельными. Если же они хотят воссоединиться — ну что же, он не возражает, пусть они соберутся вместе, но только по этому случаю и только для рассмотрения общих вопросов, к каковым не относятся права трёх сословий, состав будущих Генеральных штатов, феодальная и сеньориальная собственность, экономические или юридические привилегии — короче говоря, исключалось всё, что могло иметь отношение к изменению существующего режима, всё, что составляло цель, вдохновлявшую третье сословие. Эта наглая насмешка наконец-то ясно показала, что созыв Генеральных штатов королём — всего-навсего уловка, которая должна была ввести в заблуждение народ.
Третье сословие, получив извещение, направляется в зал «малых забав», чтобы встретиться с остальными сословиями и услышать королевскую декларацию. Господин Неккер отсутствует; ходят слухи, что он уходит в отставку. Поскольку привилегированные не желают воспользоваться его мостом, он, разумеется, не собирается здесь оставаться, а то ещё решат, что он одобряет декларацию, которую должны зачитать. Как он может её одобрять, раз она ничего не меняет? В ней говорится, что король санкционирует равенство налогообложения, если дворянство и духовенство откажутся от своих экономических привилегий; что собственность следует уважать, особенно церковную десятину и феодальные права и поборы; что по вопросу о свободе личности Генеральным штатам предлагается изыскать способ, с помощью которого можно будет примирить отмену тайных приказов об аресте с мерами, необходимыми для защиты фамильной чести и подавления мятежей; что на требование равных возможностей для всех при приёме на государственную службу король вынужден дать отказ — особенно это касается армии, в которой он не желает никаких изменений, — а это означает, что, как и прежде, военная карьера остаётся дворянской привилегией и что ни одному человеку незнатного происхождения не достичь звания выше чина младшего офицера.
А чтобы у представителей девяноста шести процентов нации, и без того уже достаточно разочарованных, не осталось и тени сомнения, медлительный флегматичный монарх бросает вызов:
«Если вы покидаете меня в таком прекрасном предприятии, я один позабочусь о благе моего народа; я буду считать себя одного его истинным представителем».
И после этого он распускает их:
«Я приказываю вам, господа, немедленно разойтись. Завтра утром вы отправитесь в палаты, предназначенные для каждого сословия соответственно, и возобновите свои заседания».
И его величество удаляется, а за ним — привилегированные, то есть дворянство и духовенство. Он возвращается в замок, где его встречают одобрительные возгласы Оеil de Bоеuf. Королева же, сияющая и торжествующая, заявляет, что доверяет знати судьбу своего сына, дофина[94]. Однако король не разделяет ликования, охватившего дворец. Он мрачен и неразговорчив. Ледяное молчание народа произвело на него неприятное впечатление. Он не привык к такому молчанию. Теперь он не очень-то позволит тем, кто давал ему дурные советы, подталкивать себя по роковому пути, на который сегодня ступил.
Перчатку, брошенную королём в Собрании, подняло третье сословие. Когда появляется королевский обер-церемониймейстер, чтобы напомнить Байи[95], председателю Национального собрания, что король велел представителям третьего сословия расходиться, ему отвечают:
«Мне кажется, что собравшейся нации нельзя приказывать».
И тогда великий человек Мирабо[96] — гигантского роста и гения — громовым голосом отсылает обер-церемониймейстера: «Мы слышали слова, которые внушили королю, и не вам, сударь, не имеющему здесь ни места, ни голоса, ни права говорить, напоминать нам о них. Пойдите и скажите вашему господину, что мы здесь — по воле народа и оставим наши места, только уступая силе штыков».
Вот так была поднята перчатка. Говорят, что господин де Брезе — молодой обер-церемониймейстер — был настолько потрясён словами Мирабо, его величием, величием двенадцати сотен депутатов, молча смотревших на него, что вышел, пятясь, как в присутствии особ королевской крови.
Толпа на улице, узнав о ходе событий, в ярости движется к королевскому дворцу. Шесть тысяч человек заполняют внутренние дворы, штурмуют сады и террасы. Весёлость королевы внезапно омрачается страхом. Такое случается с ней в первый, но не в последний раз, ибо она не прислушается к грозному предостережению. Ей предстоит познать страх ещё не раз, но это её ничему не научит. Однако сейчас королева в панике умоляет короля поскорее исправить то, что натворили она и её друзья, и призвать волшебника Неккера — ведь он один может всё уладить.
К счастью, швейцарский банкир ещё не уехал, он под рукой. Он спускается во внутренний двор и успокаивает народ.
«Да-да, дети мои, успокойтесь. Я остаюсь! Остаюсь!»
Они целуют ему руку, а он ходит среди них, растроганный до слёз проявлением веры в него. Прикрывая своей репутацией честного человека вопиющую глупость придворной камарильи, он даёт двору отсрочку.
Так развивались события 23 июня. Вести о случившемся быстро долетели до Парижа. Означало ли это, гадал Андре-Луи, что Национальное собрание добилось реформ, которых с каждым днём всё отчаяннее не хватало? Он надеялся на это, так как в Париже становилось беспокойно, а голод всё усиливался. Длинные очереди у булочных росли с каждым днём, а хлеба было всё меньше. Распространялись опасные слухи о спекуляции зерном, которые в любой момент могли вызвать серьёзные волнения.
В течение двух дней не произошло ничего нового. Перемирие не было подтверждено, королевскую декларацию не отменили. Похоже было, что двор стоит на своём. И тут вмешались выборщики Парижа, которые ранее договорились постоянно собираться на совет, чтобы завершить наказы своим депутатам. Сейчас они предложили сформировать гражданскую гвардию, организовать ежегодно переизбираемую коммуну и обратиться к королю с петицией о выводе войск из Версаля и об отмене королевской декларации от двадцать третьего числа. В тот же день солдаты французской гвардии вышли из казарм и пошли и Пале-Рояль брататься с народом, клянясь не повиноваться приказам, направленным против Национального собрания. За это их полковник господин дю Шателе посадил под арест одиннадцать солдат.
Между тем петиция выборщиков попала к королю. Мало того, небольшая группа дворян во главе с изнеженным своекорыстным герцогом Орлеанским[97], к великой радости Парижа, присоединилась к Национальному собранию.
Король, которого господин Неккер призывал к благоразумию, решился на воссоединение сословий, которого требовало Национальное собрание. В Версале ликовали, так как это означало заключение мира между привилегированными и народом. Если бы это было действительно так, всё могло бы обойтись. Однако для привилегированных урок прошёл даром, и они так ничему и не научились, пока не стало слишком поздно. Воссоединение было обманом, насмешкой со стороны аристократов, которые только тянули время и выжидали удобного случая, чтобы прибегнуть к силе — единственному средству, в которое они верили.
И вскоре такой случай представился. В самом начале июля господин де Шателе — суровый, заносчивый служака — предложил перевести одиннадцать солдат французской гвардии, посаженных под арест, из военной тюрьмы Аббеи в грязную тюрьму Бисетр, куда сажали воров и уголовников самого низкого пошиба. Услышав об этом, народ наконец-то ответил насилием на насилие. Толпа в четыре тысячи человек ворвалась в Аббеи и вызволила оттуда не только одиннадцать гвардейцев, но и всех заключённых, кроме одного, оказавшегося вором, которого водворили обратно.
Это было открытое восстание, а привилегированные знали, как справиться с восстанием. Они задушат непокорный Париж железной рукой иностранных наёмников. О мерах быстро договорились. Старый маршал де Бройль[98], ветеран Семилетней войны[99], полный солдатского презрения к штатским и полагавший, что их можно напугать одним видом военной формы, взял управление в свои руки. Его заместителем был Безенваль. В окрестностях Парижа стояли иностранные полки, названия которых действовали на парижан, как красное на быка: полки Рейсбаха, Дисбаха, Нассау, Эстергази и Ремера. Швейцарцы были посланы для подкрепления к Бастилии, в бойницах которой уже с 30 июня виднелись угрожающие жерла заряженных пушек.
10 июля выборщики вновь обратились к королю с просьбой убрать войска. На следующий день им ответили, что войска нужны для защиты прав Национального собрания! А ещё через день, в воскресенье, филантроп доктор Гильотен[100], чьё приспособление для безболезненной смерти вскоре найдёт столько работы, явился из Собрания, членом которого был, чтобы заверить парижских выборщиков, что, вопреки видимости, всё идёт хорошо, так как Неккер ещё твёрже, чем всегда, держится в седле. Гильотен не знал, что в этот самый момент столь часто удаляемый и призываемый господин Неккер снова изгнан камарильей королевы. Привилегированные жаждали финала — и доигрались, дождавшись финала для самих себя.
В это время другой филантроп, также доктор, некий Жан-Поль Марат[101], итальянского происхождения, — публицист, который провёл несколько лет в Англии и опубликовал там ряд работ по социальным вопросам, писал:
«Будьте осторожны! Помните о фатальных последствиях мятежа. Если вы безрассудно прибегнете к нему, с вами поступят как с восставшими, и потечёт кровь».
В то воскресное утро, когда новость об отставке Неккера вызвала смятение и ярость, Андре-Луи был в саду Пале-Рояля — этого средоточия лавок и кукольных театров, игорных домов, кафе и борделей — в саду, где все назначали свидания.
Он увидел, как худощавый молодой человек с лицом, изрытым оспой, который был бы уродлив, если бы не чудесные глаза, вскочил на столик перед кафе де Фуа, размахивая обнажённой шпагой и восклицая: «К оружию!» Народ в изумлении замолчал, и молодой человек, заикаясь, произнёс весьма красноречивую речь, подстрекавшую к действию. Он говорил, что немцы, которые стоят на Марсовом поле[102], сегодня ночью войдут в Париж, чтобы перебить его жителей.
— Давайте наденем кокарду! — воскликнул он и сорвал с дерева листок — зелёную кокарду надежды.
Волнение охватило толпу. Это была разношёрстная толпа, состоявшая из мужчин и женщин всех слоёв общества — от бродяги до аристократа, от потаскушки до светской дамы. С деревьев оборвали все листья, и головы украсились зелёными кокардами.
— Вы — между двух огней, — неистовствовал заикающийся подстрекатель. — Между немцами на Марсовом поле и швейцарцами в Бастилии. К оружию! К оружию!