Джоанна Расс Больше никаких сказок
Я часто наблюдала, как наша гостья читает, сидя в гостиной под торшером возле нового радиоприемника: длинные-длинные ноги вытянуты, круг света на страницах почти не освещает лицо; смуглая, черты лица такие резкие, что она выглядит почти уродливой, а волосы, черные с рыжеватым отливом, жесткие, будто из той штуки, которой мама чистит пригоревшие кастрюли и сковородки. В то лето она много читала. Если я рисковала высунуться из ниши, наблюдая за ней, она часто поднимала лицо и улыбалась мне молча, перед тем как снова вернуться к книге, и ее кожа вдруг удивительно сияла, когда по ней скользил свет. Когда она вставала и с журавлиной грацией шла на кухню, чтобы поесть, она едва проходила под потолком: ноги у нее были словно паучьи, руки длинные при очень маленьком туловище — странные пропорции для такого роста. Она смотрела с высоты, такой огромной, на мамины блюда и тарелки, заметно сосредоточенная; задав мне несколько вопросов, она нагибалась над тем, что выбрала, несколько секунд размышляла, как жирафа, затем, опять возносясь в стратосферу, брала тонкой рукой тарелку и уплывала в гостиную. Она опускалась в кресло, которое всегда оказывалось слишком маленьким, пристраивала поудобнее ноги — как я хорошо помню их, длинные, твердые, совершенно неженские — и начинала читать снова.
Она часто спрашивала: «Что это? А что это? А вот то?», но только поначалу.
Моя мама, которой она не нравилась, говорила, что она из цирка, и мы должны понять это и быть к ней добрыми. Мой отец отшучивался. Он не любил больших женщин и коротких стрижек — все это было ново для местечек вроде нашего — или читающих женщин, хотя ему нравилось, когда она интересовалась его столярным искусством.
Но в ней было шесть футов четыре дюйма, и происходило это в 1925 году.
Мой отец был счетоводом, мебель была его хобби; еще у нас была газовая плита, которую он починил, когда она сломалась, а на заднем дворе он сделал своими руками стол и скамейки. До приезда нашей гостьи я все время проводила там, но с тех пор, как мы встретили ее на вокзале и они с папой пожали друг другу руки, — мне кажется, ему было больно при этом — я все время хотела смотреть, как она читает, и ждала, что она заговорит со мной.
— Ты заканчиваешь школу? — спросила она. Я стояла в арке, как всегда.
— Да, — ответила я.
Она снова посмотрела на меня, потом на книгу и сказала: «Это очень плохая книга». Я ничего не ответила, она взглянула на меня и улыбнулась. Не удержавшись, я встала на ковер так неохотно, будто пересекала Сахару; она убрала ноги, и я села. Вблизи ее лицо выглядело так, будто каждая раса мира оставила в нем свою худшую черту: так мог выглядеть американский индеец, или шведоамериканец, или маорийская принцесса с подбородком славянки. Внезапно мне пришло в голову, что она, наверно, негритянка, но больше об этом никто не говорил, скорее всего потому, что никто в нашем городе сроду не видел негров. У нас их не было. Мы говорили «цветные».
Она сказала: «Ты некрасива, правда?»
Я встала.
— Мой папа считает, что вы уродина, — ответила я.
— Тебе шестнадцать, — сказала она, — садись. Я снова села, скрестив руки на груди; ведь она у меня такая большая, прямо как воздушные шары. Тогда она сказала:
— Я читаю очень глупую книгу. Забери ее у меня, ладно?
— Нет, — ответила я.
— Ты должна, — сказала она, — или она меня отравит, клянусь Богом.
Она взяла с колен «Зеленую шляпу» М. Арлена — золотые буквы на зеленом переплете, бестселлер прошлого года, который я поклялась никогда не читать, и протянула его мне. Я подумала, что она сумела бы обхватить баскетбольный мяч. Я не взяла книгу.
— Давай, — сказала она, — возьми, иди и читай.
Я вдруг обнаружила, что стою в проходе на ступеньках и держу в руке «Зеленую шляпу». Я повернула ее так, чтобы заголовок не был виден. Она улыбнулась мне и сложила руки за головой.
— Не переживай, — сказала она. — Твоя фигура будет в моде к началу будущей войны.
Я встретила маму на верху лестницы и едва успела спрятать книгу; мама сказала: «Бедная женщина!» Она несла простыни. Я ушла в свою комнату и читала почти до утра. Потом спрятала книгу в постели, когда закончила. Во сне я видела «испаносюизы», подвитые волосы и трагические глаза; женщин с накрашенными губами, их любовные интрижки. Они жили, как хотели, делали аборты в дорогих швейцарских клиниках; мне снились полуночные купания, отчаяние, деньги, греховная любовь, красивые англичане и поездки с ними в такси, у меня на голове серебряный тюрбан вроде тех, что я видела на страницах светской хроники нью-йоркских газет.
К несчастью, лицо нашей гостьи все время упорно всплывало в моих снах, и это здорово портило все.
Мама обнаружила книгу на следующее утро. Я ее увидела у своей тарелки за завтраком. Ни мама, ни отец словом не обмолвились о ней; только мама накрывала стол с какой-то доброй, вымученной улыбкой. Наконец, мы уселись, и отец придвинул мне джем, булочки и ветчину. Затем он снял очки и, сложив, положил их рядом со своей тарелкой. Откинувшись в кресле, он скрестил ноги. Потом взглянул на книгу и сказал тоном насмешливого удивления: «Ну, что это такое?..»
Я ничего не ответила. Только смотрела в свою тарелку.
— Мне кажется, я это видел уже, — сказал он. — Да, конечно, видел. — Тут он взглянул на маму. — А тебе приходилось это видеть?
Мама сделала неопределенное движение головой. Она намазала маслом гренок и положила его на мою тарелку. Я знала, что она меня дрессировать не будет, но вот отец…
— Ешь яйцо, — сказала она.
Отец, продолжавший глядеть на «Зеленую шляпу» с тем же выражением удивления, сказал наконец:
— Та-а-к! Не слишком приятно обнаружить такое в субботнее утро!
Я опять ничего не сказала и все глядела в свою тарелку. Мама обеспокоенно сказала: «Она не ест, Бен», а папа придержал стул за спинку, чтобы я не смогла встать из-за стола.
— Конечно, ты сможешь это объяснить, — сказал он. — Не так ли?
Я ничего не ответила.
— Конечно, она может, — сказал отец. — Правда, Бесс? Не следует так огорчать маму, воруя книгу, которую тебе нельзя читать и по очень понятной причине. Ты знаешь, что мы тебя не накажем. Мы с тобой поговорим. Мы постараемся объясниться. Не так ли?
Я кивнула.
— Отлично, — сказал он. — Откуда взялась эта книга?
Я что-то промямлила.
— Моя дочь сердится? — спросил отец. — Она становится строптивой?
— Да она тебе все сказала! — взорвалась я. Отец побагровел.
— И ты смеешь так говорить о своей матери?! — закричал он, вскочив. — И ты смеешь говорить о своей матери таким образом?!
— Нет, Бен, — попыталась вмешаться мама.
— Твоя мать — самоотверженная душа, — сказал отец, — и не забывай об этом; твоя мать заботится о тебе со дня твоего рождения, и, если ты не ценишь этого, ты чертовски…
— Бен! — умоляла шокированная мама.
— Извините, — сказала я. — Мне жаль, мама.
Отец сел. У него усы, а волосы расчесаны посередине и набриолинены; сейчас одна прядь отклеилась, а посеревшее лицо дрожало. Он уставился на свою чашку. Мама подошла и налила ему кофе. Затем налила мне молока, села рядом и спросила:
— Дорогая, зачем ты читала эту книгу?..
— Да-да, — сказал отец с другого конца стола.
С минуту стояла тишина. Затем «Доброе утро!»
И опять: «Доброе утро!»
— Доброе утро! — весело сказала наша гостья, двумя шагами перемахнув столовую и аккуратно укладывая себя в кресло у стола. Она дотянулась до «Зеленой шляпы», подвинула ее к своей тарелке и принялась читать с подчеркнутым вниманием. Затем она взглянула на нас.
— У вас такая современная библиотека, — сказала она, а затем добавила:
— Я позволила себе вольность порекомендовать эту восхитительную книгу вашей дочери. Вы сказали мне, что прочли ее с удовольствием. Вы ведь даже посылали заказ на нее в Нью-Йорк, да?
— Я не… нет… не совсем, — сказала мoя мама, отодвигаясь от стола. Она дрожала с ног до головы, а на лице ее застыло странное выражение. Наша гостья посмотрела на маму, затем на отца с величайшим интересом. Она спросила:
— Надеюсь, вы не возражаете, что я пользуюсь вашей библиотекой?
— Нет-нет, — пробормотал отец.
— Ем я почти за двоих, — скромно продолжала наша гостья, — но из-за моих размеров. Не возражаете?
— Нет, разумеется, нет, — ответил отец, постепенно приходя в себя.
— Отлично. Все это войдет в счет, — сказала гостья, глядя на моих потрясенных родителей; оба они принялись поспешно за еду, избегая ее взгляда. Она добавила:
— Я позволила себе еще одну вольность. Убрала из книги рисунки, которые… э-э-э… не имеют отношения к тексту. Не возражаете?
Родители поспешно ушли — мама на кухню, отец вспомнил, что опаздывает на работу. Она помахала им вслед. Я вскочила, как только они вышли.
— Там нет никаких рисунков! — шепотом сказала я.
— Тогда мы их сделаем.
Она достала из сумочки карандаш и разрисовала концовки глав; все было зло и очень смешно. Затем она нарисовала белую мышь, красящую губы, выходящую замуж за другую белую мышь, и их венчание в церкви, леди-мышь с громадным животом, где двое мышат играют в шахматы, а затем целое семейство на пикнике под лозунгом «Я вырастила моих детей, и они никогда не знали табака». Я остолбенела. Она засмеялась и нарисовала мышь, которая с зонтиком преследовала мою маму. Я схватила рисунок и некоторое время рассматривала, затем порвала его в клочья.
— У вас нет ни малейшего права. — Я замолчала. Она смотрела на меня, и это был не гнев и даже не предупреждение, но я села. И заплакала.
— Ах! Вот вам результаты практической психологии, — сказала она сухо, подбирая обрывки рисунков. Достав из сумочки спички, она ссыпала кусочки в блюдце и подожгла их.
— Вы не смеете так обращаться с моими родителями! — сказала я, всхлипывая.
— А ты не смела рвать мои рисунки, — спокойно возразила она.
— Почему? Почему?! — кричала я.
— Потому что они стоят денег, сказала она. — Кое-где. Не буду больше рисовать. — Она пошла с блюдцем на кухню, и вскоре я услышала, как она говорит с мамой голосом, от которого даже камень прослезился бы; но о чем, я так и не узнала.
Я много раз проходила тем летом мимо комнаты, снятой нашей гостьей, комнаты, окна которой выходили в сад. Электричество по вечерам горело небывало ярко. Мама сшила белые шторы и купила на распродаже бюро с мраморной доской, шкаф, тумбочку и старый патефон. На кровати лежала открытая книга. Я часто стояла в тени напротив двери, глядя на голый деревянный пол, скользкий, как море, навощенный и сияющий под лампой. На дверце шкафа висело черное платье, внизу стояли туфли вроде маминых: т-образная уздечка и массивные каблуки. Мне было любопытно, нет ли в шкафу серебряных вечерних туфель. Иногда книга на кровати была уэллсовской «Машиной времени», и тогда я заговаривала, глядя через темное окно на черные ветви деревьев, что двигались за ним:
— Мне только шестнадцать.
— А выглядишь на восемнадцать, — ответила она.
— Я знаю, — сказала я. — Если бы вправду… уехать в колледж. В Радклифф, например.
Она не сказала ничего: удивилась, наверно.
— Вы читаете Уэллса? — спросила я тогда, прислонясь к дверной раме. — Наверно, это смешно. В этом городе никто не читает, все ведут лишь светскую жизнь. Я вот читаю много. Хочу больше знать.
Тут она улыбнулась.
— Однажды я сделала смешную шутку. — продолжала я. — Прочитала «Машину времени» и стала спрашивать всех, кто они, элои или морлоки? Всем это нравилось.
— А вы кто? — добавила я, но она только потягивалась и улыбалась. Оперев подбородок на ладони длинной-длинной руки, она ответила своим странным хриплым голосом:
— Первой это должна сказать ты.
— Думаю, — сказала я, — что вы из морлоков.
Сидя в снятой у моей мамы комнате с раскрытой книжкой «Машина времени», она ответила:
— Ты совершенно права. Я из морлоков. Я морлок на каникулах. Я только что с последней встречи морлоков, проходившей меж звезд в большой чаше с золотыми рыбками, так что все морлоки висели на стенках, словно стая черных летучих мышей. Нас, морлоков, полтысячи, но мы правим звездами и мирами. Мой черный мундир висит в шкафу.
— Так я и знала, — сказала я.
— Ты всегда права, и остальное ты тоже знаешь. Ты знаешь, какие мы убийцы и как жутко мы живем. Мы ждем большого «ба-бах!», когда разлетится все и даже морлоки погибнут; а пока я дожидаюсь тут сигнала и кладу записочки за раму любительской картинки, что нарисовала твоя мама, — вашей Главной Улицы. Она-то попадет в музей и когда-нибудь мои друзья найдут их. В остальное время я читаю «Машину времени».
Тогда я спросила: «А можно мне с вами?»
— Без тебя все просто рухнет, — мрачно сказала она и достала из шкафа черное платье, сверкающее звездами, серебряные туфли на высоких каблуках.
— Они твои. Их носила моя прапрабабушка, основавшая Орден. Во имя Непреходящей Военной Власти.
И я надела все это. Какая жалость, что она не отсюда.
Каждый год в середине августа Кантри-Клаб устраивал танцы не только для богатых семейств, его членов, но и для некоторых добропорядочных жителей города. На этот раз это должно было быть в новом четырехэтажном особняке из красного кирпича с красивым двором. Но за день до этого заболел отец, и маме пришлось остаться дома и поухаживать за ним. Он полулежал на подушках кушетки в гостиной, чтобы видеть, чем занимается в саду моя мама, и время от времени звать ее. Ему была видна также дорожка к парадной двери. Он уверял маму, что она все делает неправильно. Я даже и спрашивать не стала, можно ли мне пойти на танцы одной. Отец сказал:
— Почему ты не выйдешь и не поможешь своей маме?
— Она не хочет, — сказала я. — Лучше я побуду здесь.
— Бесс! Бесс! — вдруг сердито закричал он и начал давать маме инструкции через окно.
Мама трудилась в саду под кухонным окном; стоя на коленях, она выпалывала сорняки. Наша гостья рядом, дымя сигаретой, подстригала куст сирени. Я сказала тихо-тихо:
— Мама, ну можно мне пойти, ну можно?
Моя мама вытерла рукой лоб и отозвалась, обращаясь к отцу:
— Да, Бен?
— Ну почему мне нельзя?! — спросила я. — Там будет и мама Бетти, и мама Руфи. Почему ты им не позвонишь?..
— Да не так! — прогремело из окна гостиной. Моя мама только вздохнула и весело улыбнулась.
— Да, Бен, — ответила она равнодушно, — я слушаю. Отец снова принялся давать ей наставления.
— Мама, — в отчаянии сказала я, — почему ты не можешь…
— Твой отец этого не одобрит, — сказала она и снова улыбнулась милой улыбкой, и снова что-то ответила отцу.
Я побрела к сиреневому кусту, где наша гостья в своем неописуемом черном платье складывала сухие ветки в кучу. Она последний раз затянулась сигаретой, держа ее двумя пальцами, затем втоптала ее в землю, двумя руками подняла огромную охапку мусора и перебросила ее через забор.
— Папа говорит, в августе нельзя подстригать деревья, — пробурчала я.
— Да? — сказала она.
— Им от этого больно.
— Вот как. — На ней были садовые рукавицы, которые явно были малы. Она снова взяла секатор и начала. срезать стволы дюймовой толщины и сухие ветки. Это делалось быстро и умело.
Я не говорила больше ничего, только следила за ее лицом.
— Но мама Руфи и мама Бетти… — начала я.
— Я никуда не выхожу.
— Вам не надо будет там оставаться, — сказала я, чуть не плача.
— Никогда. Никогда и ни за чем, — сказала она, отсекла особенно толстую, серебристую ветвь и отдала ее мне. Она стояла, глядя на меня: и ее взгляд, и весь ее облик внезапно стали очень суровыми и неприятными.
Я поняла, что никуда не пойду. Мне казалось, чти ей довелось видеть бои Великой Войны, может быть, даже сражаться самой. Я спросила:
— А вы были на Великой Войне?
— На какой великой войне? — спросила наша гостья. — Нет, я никуда не выхожу.
И она снова принялась подрезать деревья.
Вечером того дня, когда должны были состояться танцы, мама велела мне одеться, и я оделась. У меня на двери висело зеркало, но окно было удобнее, оно все смягчало: в нем я словно висела в черном пространстве, а мои глаза светились из глубоких мягких теней. На мне было платье из розового органди и букетик маргариток, не диких, а садовых. Спустившись, я увидела, что наша гостья ждет меня внизу: высокая, с обнаженными руками, почти красивая, потому что она сделала что-то со своими невозможными волосами, и ржаво-черные пряди были завиты, как на самых лучших фотографиях. Я поняла, что она красива на самом деле, вся черно-серебряная в платье парижского или лучшего нью-йоркского стиля, с серебряной лентой на лбу, как у индийской принцессы, в серебряных туфлях на каблуках с одним ремешком на подъеме.
Она сказала:
— Ах! Ну разве ты не прелесть!
Затем, взяв меня за руку и глядя на меня сверху вниз со странной мягкостью, добавила:
— Я ведь буду плохой дуэньей. Я собираюсь исчезнуть.
— Ну, — сказала я, внутренне содрогаясь от своей смелости, — надеюсь, что смогу сама о себе позаботиться.
Я надеялась, что она не оставит меня одну и что никто не будет над ней смеяться. Ведь она и вправду была невероятно высокой.
— Твой папа ляжет в десять, — сказала мама. — Возвращайся к одиннадцати. Желаю счастья. — И она поцеловала меня.
Но отец Руфи, который отвез Руфь, меня, ее маму и нашу гостью в Кантри-Клаб, не смеялся. И никто другой тоже. Наша гостья казалась необыкновенно грациозной в своем платье, излучала какую-то странную доброту; Руфь, которая никогда ее не видела, а только слышала сплетни о ней, воскликнула: