— Смело! — сказал он. — Расставь руки, нащупай стену… не упадешь.
Темное подземелье дало поворот влево… потом вправо… свальгон чувствовал, что идет под гору… снова подымается… Вот вдали как бы забрезжил свет… точно висевшие во мраке светящиеся нити… Это оказались щели в неособенно плотно сколоченных дверях. Свальгону стало легче на душе, когда он ощупал доски. Но отворить их он не мог, и только спутник вывел его на Божий свет.
Они стояли посреди неширокой дороги, в конце которой виднелся второй ряд окопов, а за ними частоколы… а высоко над частоколами замковые срубы…
По дороге дошли они до вторых ворот, перед которыми стеной были навалены груды валунов, совершенно скрывавших вход. Только когда они перебрались через камни, Спутник свальгона постучал, и маленькая дверца отворилась.
Первым вошел проводник и ввел за руку свальгона, иначе стража не впустила бы чужого человека. К тому же, огрызаясь, бросилась вперед свора сторожевых собак, почуявших пришельца. За дверцей опять потянулся темный подземный ход, приведший обоих путников во внутренний двор укрепления.
Только здесь свальгон мог вблизи разглядеть твердыню, возведенную как бы нечеловеческими силами. Срубы стен вздымались на недосягаемую высоту; гладкие, твердые, они, казалось, могли противостоять любому нападению. Глубоко пораженный свальгон присматривался с уважением и страхом.
Вверху, на равных промежутках, виднелись черные прорезы, точно окна. На выдающихся местами балках висели толстые, как рука, канаты и витушки.
Вправо и влево от крепостного сруба, как глубокое корыто, тянулся просторный двор… На нем толпой стоял народ, собравшийся к раздаче дневного пайка, и теснился около столов, на которых были расставлены деревянные чашки и огромные глиняные миски, из которых вырывался пар.
Никому не могло бы придти в голову, что в этом безмолвном городке сосредоточен такой сильный гарнизон. Свальгон легко мог убедиться, что люди были молодые, отборные, крепкие и закаленные… В толпе расхаживали десятники, для порядка; но начальствовали они по-отечески, мягко, со смехом и ласкою, с шутками и прибаутками.
Пришелец, может быть, охотно бы замешкался, чтобы лучше осмотреться; но дворовый не позволил и потащил за собой. Они подошли к длинному, низкому строению, срубленному из сосновых бревен, которое стояло под самыми валами, наполовину скрытое за ними. Над крышею из дымоходов и в щели между дранками выбивался дым… В углу суетились бабы в белых повойниках и девки с распущенными косами… На пороге стояла, подбоченясь, тучная, красная, немолодая женщина, вся обвешанная янтарными бусами.
Она пристально всмотрелась в свальгона.
— Матка, — обратился к ней дворовый, — вот голодный ворожей, которого я сцапал на дороге для нашей госпожи. Накормите его да напоите, чтобы развязать ему язык: пусть споет да порасскажет…
Хозяйка отошла в сторонку и указала рукой направо.
Они вошли в огромную избу, среди которой, как обычно, горел огонь. Вокруг очага кольцом стояли гладкие, как на подбор, тесно сдвинутые камни. На пороге свальгон заколебался, когда увидел собравшееся общество… Народу была тьма, и совсем особенного пошиба. В глубине избы, весь, до самых ног затянутый в жреческое опоясание, в длинном одеянии, обшитом у подола козьей шерстью, возлежал старый вейдалот с огромной бородой… А рядом с ним сидел какой-то широкоплечий прус, вооруженный с головы до ног, с палками за поясом и такой растительностью на лице, что сквозь нее едва виднелся кончик носа и блестящие глаза. Слегка сутуловатый, он был весь зашит в покрытую заплатами из разных мехов одежду, шерстью вверх… Кроме этих двух, в избе было еще два старца жреческого типа в кожухах и с дубовыми венками. Они все время пристально смотрели в огонь и сидели неподвижно, ничего не видя и не слыша.
В сторонке, со связанными назад руками и колодой на ногах, лежал на камнях человек. По внешности нельзя было судить, кто он: преступник или пленник… Костлявое лицо, обтянутое желтоватой кожей, придавало ему вид трупа среди живых людей…
Среди присутствовавших вертелись малыши и хлопотали девочки-подростки, подававшие и убиравшие миски и ковши; а распоряжалась всем тучная баба, появлявшаяся по временам в дверях.
В избе стояли дым, гам и духота; пахло едой и различными приправами: можжевельником, разными травами и пригорелым жиром. Из закоулков птицей вырывались порой слова песни и, как птица, с перепугу, забивались опять в угол.
С приходом незнакомца все взоры обратились в его сторону. Некоторые пододвинулись, чтобы рассмотреть его поближе; другие окликали дворового, спрашивая, где он подцепил чужого человека?
Свальгон, смущенный, присел на первом свободном камне; а так как девочка сейчас же подсунула ему миску с кушаньем, он жадно взялся за еду, предоставив спутнику отвечать на вопросы. Очень может быть, что свальгона не столько мучил голод, сколько неуверенность, что делать дальше. Раз он назвал себя свальгоном, приходилось вести себя соответствующим образом, а тут, на беду, стал приглядываться к нему вайделот, точно собираясь попытать его. Ведь были же они одного поля ягода.
Теперь со всех сторон посыпались вопросы. Пока он ел, трудно было отвечать; можно было отделываться полусловами… да и то не клеилось.
Стал он рассказывать, где бывал, что видал… но нашлись такие, которые бывали там же и начинали спорить… Бедного свальгона бросало в пот… приходилось лгать и изворачиваться.
Туго ему было… но вдруг он спохватился: стал издеваться над спорщиками, и в ответ послышались смешки. Настроение, бывшее довольно мрачным, сменилось более веселым, и все почувствовали благодарность к чужаку, внесшему в беседу немного смеха.
— Вот диво! — говорил он. — Побывали там, где и я, а не видели того, что я! Сколько людей, столько глаз: мне раз случилось видеть волка, а брат говорит: баран! — С этими словами он вытер рот, отодвинул миску и закончил литовской поговоркой: «Сдох медведь, ховайте трубы».
Кто-то опять задал каверзный вопрос; ему свальгон ответил пословицей: «Из мякины не вымолотить сору».
Отделавшись от недоброжелателей, свальгон взялся за ковш, и его оставили в покое…
Некоторые стали уже выходить на двор; другие, сидя и лежа У огня, начали дремать. Ворожей также притворялся, что его клонит в сон и под предлогом дремоты уклонялся от разговоров.
Так прошла большая половина дня, и странник успел хорошенько отдохнуть. Дворовый человек, с которым он пришел, исчез и вернулся только вечером.
— Теперь пора, — шепнул он, подходя. — Реда уже знает, что я привел кого-то, кто знает песни старые да были… Пойдемте…
Свальгон поправил на себе одежду, засунул в угол торбы и молча пошел за провожатым.
На другом конце избы на каменных подвалинах стояли кунигасовы хоромы; вся разница была лишь в том, что они были срублены из более мягкого леса, в лапу, а не в шин, гладко оструганы, лучше конопачены и защищены у потолка настилом от холода и от дождя.
Когда свальгон со спутником перешли через порог, обычная вечеринка была уже в разгаре. Посередине, ярко растопленный смолистою лучиной, горел огонь. Вокруг, все в белом, пели за пряжей молодые девушки. В глубине избы стояла женщина с суровым и угрюмым, как ночь, лицом, не очень большого роста, но сильная и стройная. Хотя одета она была в основном, как все женщины, с вдовьей кичкой на роскошных волосах, общий вид ее, выражение лица, телодвижения делали ее похожей на мужчину. Пояс был также мужской, точно ей было не внове опоясывать бедра мечом.
Она стояла, уставясь глазами в огонь, точно прислушиваясь к песне… как изваяние из камня… Люди, бывшие в избе, держались поодаль, не смея встретиться с ней взглядом… а если, ненароком, и случалось, то смельчак сейчас со страхом опускал глаза.
Дальше, за ее спиной, там, где было уже не так светло от полыхавшего огня, на высоком ложе, устланном мехами, что-то шевелилось. Иногда на фоне черных шкур появлялось длинное бледное лицо, посреди которого черным пятном вырисовывался широко открытый рот… Голова, как привидение, то поднималась, то вновь опускалась…
Это был дряхлый Вальгутис, отец Реды, который, как говорили, иногда еще пробуждался к жизни, пел, вещал, передвигался, на часок точно набирался сил, а потом вновь на целые месяцы впадал в сонливость и безмолвие.
Девчата тянули старинную песнь:
«Пошел, пошел батька на красный двор, гремит золотыми ключами, будит раненько сыновей: «Вставайте, дети, подымайтесь, сыновья! Гей же! Двор наш окружен врагами… сестер ваших чужие увели в неволю…»
«Хоть и поздно мы пойдем в погоню, да на утро догоним, войско вражье рассеем, сестер отобьем, в стане их найдем…»
«Не трудно нам узнать их… волосы у них золотые, а в волосах зеленые ленты, а на лентах венки из руты. А на темных венках золоты-цветочки».
«Хоть и поздно мы пойдем в погоню, да на утро догоним, войско вражье рассеем, сестер отобьем, в стане их найдем…»
«Не трудно нам узнать их… волосы у них золотые, а в волосах зеленые ленты, а на лентах венки из руты. А на темных венках золоты-цветочки».
«Сестрицы любимые, девушки мои милые! Откуда у вас веточки золотые?»
«На войне, на великой, среди ратных людей, там мы добыли наши золоты-цветочки…»
Песнь окончилась… Кунигасыня, такая же неподвижная, продолжала, казалось, слушать. Это значило, что девушки должны петь дальше. Они опасливо взглянули на свою владычицу, пошептались, и из уст в уста полетело приказание, а старшая, запевала, мигом завела новую песню:
«Сестрица милая! Что ты так печально опустила головку на ручку и не поешь?»
«Как же мне петь песни? Как же быть веселой? Потоптали мой садочек, ввели меня в убыток: руту растоптали, розы оборвали, лилии поломали, росу поотряхали…»
«Не ветер ли дул с полночи?.. Не река ли разлилась?.. Не Перкун ли возгремел?.. Молонью бросал?..»
«Нет, и ветер не дул, и река не разлилась, и Перкун не грохотал, и перуны не били в землю…»
«Пришли из-за моря бородатые люди, вышли на берег, поломали садик. Потоптали руту, оборвали лилии, отрясли росу. Я и сама-то едва от них укрылась, под веточкой руты, под темным веночком…»
И опять песнь смолкла. А Реда все стояла, слушала. Свальгон глядел на нее и видел, как при упоминании о бородатых людях брови ее наморщились, а щеки дрогнули.
Девушки также, может быть, заметили, что песнь печально отозвалась в душе их повелительницы; ибо, как только печальный напев оборвался, старшая затянула другую песнь, более веселую, живую, не тоскливого напева:
«Милое солнышко, божия дочка! Где ты так долго замешкалось? Зачем нас оставило? У кого загостилось?»
«За морями, за горами грело я озябших пастушков, стерегло сироток убогеньких».
«Милое солнышко, божия доченька, кто разводит тебе по утрам огонь? Кто стелет вечером постель?.. Две у меня верные служки: утренняя звездочка раскладывает на рассвете огонь, вечерняя стелет постельку… а деточек у меня много рассыпано по небу и богатств много, сверкающих золотом…»
Кунигасыня Реда все стояла, все слушала ненасытным ухом, а девушки пели песни за песнями, все новые. По временам на постели подымалось бледное лицо старого Вальгутиса с выпяченным лысым теменем и широко открытым черным ртом… и снова опускалось, исчезало…
Свальгон смотрел, слушал… и с ним творилось что-то дивное. Он вошел в хоромы с тревожным чувством, коварством, лисьим выражением в маленьких глазах. Можно было думать, что вся обстановка, все, что он видел и слышал, возбуждало в нем злобу, что в глубине души у него кипели нечистые намерения…
Только с такою целью и мог пробраться сюда Швентас, тот самый Швентас, которого крыжаки послали на разведки, — Швентас, который, по собственным словам, долгие годы только и жил мыслью о мести за отнятое счастье, за угрозу смерти от руки братьев, от которой он едва спасся… Потому он столько лет служил злейшему врагу Литвы, рыцарям крестоносцам; исполнял для них обязанности соглядатая, обо всем докладывал, водил в сокровенные убежища, предавал им братьев и радовался ручьям пролитой крови.
Но за все эти годы Швентас ни разу не отважился забраться в литовские поселки, в хаты, в семьи, которые могли бы напомнить ему собственную, и много лет не слышал литовских песен. Теперь родная песнь впервые опять зазвучала в его ушах и нашла отклик в сердце. Теперь его высохшее сердце, так долго жаждавшее дикой мести, замкнутое для иного чувства, обезумевшее… вдруг дрогнуло в груди, так что он схватился за него рукой и опротивел самому себе. В нем проснулся другой человек, давным-давно забытый…
Песнь напомнила ему детские годы, юность, мать, сестер и невесту, которую отняли… К новой любви его не тянуло… и слезы полились у него из глаз. Сердце наполнилось невыразимою тоскою по Литве… Он ослеп ко всему прошлому… Ненавистный когда-то родной мир властно стал перед душой и громко требовал:
— Разве ты не мое дитя? Чья кровь струится в твоих жилах? Чем виноваты перед тобою братья, не сделавшие тебе зла? Ведь тех, твоих обидчиков, запятнавших кровью твою душу, уже нет в живых! А ты ведешь врагов в сердце собственной семьи, служишь тем, которые ее рвут на части, питаешься собственною кровью!
Свальгон плакал.
Слышал ли он слова песни? Понимал ли их? Он и сам не знал… Его околдовали самые напевы, когда-то слышанные там, у колодца, в лесу и в поле, когда девчата возвращались с грибованья… У него перед глазами стояла, как живая, мать, вызванная из могилы песнью и говорила:
— Ты ли это, которого я вспоила грудью? Чем я провинилась перед тобою?
Швентас встряхнулся и отер глаза; ему казалось, будто в него вошел кто-то чужой, приказывал и распоряжался. Он хотел, было, бороться с ним, но новый властелин душил его, давил на мозг, захватывал дыхание:
— Я здесь хозяин! — кричал он. — Покоряйся!
Свальгон встал и сделал несколько движений, так как ему казалось, что все это тяжелый сон. Перед глазами мелькали у него светлые и темные пятна… в комнате было невыразимо душно… Песнь смолкла, ничего не было слышно, но напевы все еще дрожали у него в ушах и в сердце.
Случилось чудо! За песнями, недавно петыми, встали со дна души другие песни, давно забытые, не отдававшиеся в его ушах от малых лет, от колыбели… Они тянулись длинной вереницей, бесконечным рядом, просыпались от забвения, и дрожали в них голоса матери, сестер и… нареченной.
Старый, одичавший, он ужаснулся тайн своей души…
Глаза его обсохли, он с радостью ушел бы прочь, подальше, чтобы не слышать предательских напевов, вернуться в замок, к немцам… но что-то приковывало его к месту, ноги врастали в землю…
Дворовый, который его привел, и прочие с удивлением посматривали на чудака: он маялся, точно пораженный неведомою хворью… А во всем виновата была песнь…
Наконец Швентас перестал бороться с одолевшей его силой и покорился. Он прислонился к стене, закрыл глаза и видел совсем не то, что его окружало, а давно умерший мир, будто сотканный из нитей золотой кудели, которую разматывала песнь-чародейка… Он совсем утратил чувство времени и места… Вот перед ним в лесу лачуга… рядом большой камень, на котором иногда сидел отец, порою сестры сушили плахты, а сам он рядом строил из мелких камешков ленянки. Невдалеке река… а над ней поникшие головками золотые бубенцы и какие-то другие, большие, белые, мелькающие кисти… Он вспомнил обстановку ужина… купанье… вишневый садик рядом с хаткой, двор и колодец, и протоптанную от него вверх по берегу желтую тропинку…
Никто из согрешивших перед ним не вышел из мрака прошлого и не явился перед его духовными очами… они куда-то сгинули и не смели показаться… Приходили только те, кого он любил, протягивали к нему бледные, воздетые из могилы руки и умоляли:
— Не будь врагом нам!
Свальгон так утонул в мечтах, что когда отзвучала последняя песнь, в его ушах все продолжали звенеть и петь голоса давно умершего прошлого, так что дворовый должен был вернуть его к сознанию здоровенным пинком в бок, вообразив, что свальгон от утомления вздремнул.
Открыв глаза, он увидел невдалеке стоявшую Реду, разглядывавшую его с любопытством. Тогда он сделал попытку вновь разбудить в себе демона мести; но, поискав его в сердце, убедился, что месть отлетела…
IV
Взгляд этих женских глаз был ужасен. Когда взоры их встретились, Швентас затрясся… Что если она проникла в тайны его Души?
Реда, молча, осматривала его с головы до ног. Казалось, ей нелегко было признать ворожея, свальгона, в этом невзрачном, противном на вид человеке.
— Откуда родом? Как сюда попал? — спросила она. Свальгон несколько ободрился. Он вспомнил, что удачнее всего
защищался и выпутывался в трудных обстоятельствах смешком да шутками.
Потому он сделал веселое лицо, осклабился и, низко кланяясь, повел такую речь:
— Матушка-княгиня, родом я из бедняков, которых боги от колыбельки в свет погнали, чтобы им никогда не жилось спокойно. А в путь-дорогу сунул мне Прамжу в торбу песенку да ворожбу, да сказку, а сказка лучше правды… Вот с тех пор и мыкаюсь по свету… без притона… где сяду, там и дом, а назавтра о нем надо позабыть да искать другого.
Княгиня смотрела и прислушивалась. Хриплый голос ворожея не очень-то был ей по сердцу, и лицо ее сделалось угрюмым. Она чувствовала фальшь в словах пришельца.
— Бродяжничая по миру, ты, наверно, много чего понабрал в торбу… Там у тебя, должно быть, полно разного добра… Ну, выпей ковш, да и говори, что знаешь.
— Ой, матушка-княгиня! — ответил Швентас, кланяясь. — Где уж мне угнаться богатством за вашим двором! Все-то уж тут сказки порассказаны, все-то песни перепеты… стыдно мне тягаться со своими.