Харчевен была тьма, начиная от простых корчем, в которых напивалась пивом замковая челядь, и кончая хорошо обставленными винницами, поставлявшими белоплащникам дорогие отборные «пигменты», то есть крепкие вина, настоянные на сахаре и пряностях.
В трапезной крестоносцев, если когда и появлялись в будни подобные пигменты, то в очень ограниченном количестве, дозволенном уставами, и то в тесных кружках соратников. В харчевнях вина подавались в неограниченном размере: кто сколько мог платить.
Были в местечке и такие люди, о прозвании и занятиях которых никто ничего не знал. Они проживали то под названием родни такого-то, то называли себя состоящими под покровительством таких-то или их семьи. К таким загадочным особам, издавна поселившимся в Мариенбурге, принадлежала также некая Гмунда Левен, уже немолодая женщина, выдававшая себя за родственницу одного из белоплащников, Зигфрида фон Ортлонна.
Этот Зигфрид, перекочевавший сюда с берегов Рейна, человек уже преклонных лет, с надорванными силами, пользовался большим почетом за какие-то прежние заслуги перед орденом. Его влияние служило ширмой дому Гмунды, который занимал в городе совершенно обособленное положение, как неприступный остров, в дела которого не смели вмешиваться ни полицейские, ни городские власти: никто из них к Гмунде не заглядывал и ничего от нее не требовал.
И не только старый Зигфрид навещал ее гостеприимный кров; собирались к Гмунде и другие крестоносцы, забавлявшиеся там до поздней ночи. Тогда как в замке игра в кости — да и всякая другая, кроме шахмат и шашек, — была воспрещена, всем было известно, что у Гмунды открыто стояли на столах кубки для метания костей и шла игра во всю. Непристойно было также крестоносцам коротать время в женском обществе, а у Гмунды всегда было полно женщин. У Гмунды Левен постоянно проживали по две, по три «племянницы», приезжавшие из Германии и туда же отбывавшие по прошествии некоторого времени. Кроме того, она держала многочисленную женскую прислугу. И никто не вмешивался в это ее занятие.
Наружность у старухи-содержательницы была в высшей степени почтенная: строгое лицо, все в складках и в морщинках, стиснутые губы. И за челядью она присматривала будто бы с величайшею суровостью. А когда она порой появлялась на пороге дома в белом накрахмаленном чепце, широко развевавшимся над головою, с оборками, в черном платье, обшитом галунами, опадавшими на плечи, с мешочком и связкою ключей у пояса, проходившие мещане кланялись ей до земли, а мещанки с любопытством присматривались к ее нарядам, чтобы позаимствовать привезенные из немецких краев моды. В костеле, который Гмунда посещала очень аккуратно, у нее был собственный молитвенный приступочек [8], обитый бархатом и всегда стоявший вплотную к алтарю… а когда она шествовала на излюбленное место, все перед нею расступались. На ходу она шуршала юбками и позванивала цепями и запястьями, которыми вся была обвешана.
Горожане знали, что через Гмунду и Зигфрида можно было всего добиться в замке у магистра ордена. Положение ее было настолько прочное, что, хотя отличавшиеся строгой жизнью, как например Бернард и некоторые другие, отзывались о ней с презрением и не хотели знать, ничто не могло поколебать ее влияния вот уже у третьего подряд великого магистра.
Усадьба Гмунды стояла среди города недалеко от нового костела, но была так со всех сторон отгорожена и обособлена, так затенена деревьями, что нелегко было дознаться, что в ней делается. Редко кто входил в усадьбу через главные ворота. Зато две укромные калиточки с боковых сторон ограды работали на славу. По вечерам, часто далеко в ночь, после громогласного приказа тушить огни у Гмунды все еще светилось, и никто не смел сказать ей слова.
Короче говоря, это был привилегированный вертеп.
Уже лет пять прошло с тех пор, когда после одного победоносного набега на Литву, учинив жестокую резню, крестоносцы забрали множество юных пленников, из числа которых несколько десятков осиротевшей детворы было приведено в Мариенбург кончать жизнь в заточении.
В плен забирали только мальчиков, и лишь случайно уцелела среди них одна десятилетняя девочка по имени Банюта. Остатки сорванной одежды, нежная кожа, золотистая лента в волосах заставляли думать, что ребенок происходил из состоятельной семьи.
Вначале, как только объявилась эта девочка, старики из крестоносцев начали настаивать на том, чтобы эту «гадину» немедля окрестить, а затем убить. Старый Зигфрид сжалился над плачущим и перепуганным ребенком и, сам не помня, каким образом, однако, вырвал его из рук палачей и добился разрешения отдать девочку на воспитание Гмунде. Та, правда, нехотя, согласилась кормить ее на кухне, как собаку, отбросами еды.
Начали с того, что девочку насильно окрестили и назвали в честь чтимой в ордене святой, мощи которой находились в Мариенбурге, именем Варвары. Гмунда с отвращением взялась за воспитание малютки, которую считала истою дикаркой, неподдающеюся приручению.
И, действительно, у Банюты были совершенно иные, нежели у ее мещанских сверстниц, привычки и повадки. Она была гораздо развитее своих ровесниц, смелее, зрелее и отважнее; сверх того, она отличалась большою гордостью и упорством. Когда ее секли, она теряла сознание, но стискивала губы и не кричала.
Безо всякого ученья она усвоила, или инстинкт ей подсказал, много чего такого, что вызывало всеобщее удивление. Необычайно ловкая и сильная, она, как кошка, взбиралась на самые высокие деревья, лазила через заборы, закапывалась в землю и так закрывалась листьями, что ее не могли найти. Она очень ловко обходилась с самыми дикими животными и не боялась их. Позже, когда несколько освоилась с новым положением, объезжала кры-жацких лошадей и справлялась с ними лучше заправских конюхов.
Когда ее стали учить разным женским рукоделиям, ей нужно было меньше времени, чем другим девушкам, чтобы усвоить все маленькие навыки и ухватки; способности были у нее блестящие, но охоты мало. Сидеть в четырех стенах было для Банюты пыткой; при первой возможности она убегала на двор и исчезала. Частенько находили ее высоко на дереве, притаившеюся среди листвы и так опутанную омелой, что ее почти не было заметно. Приходилось мириться с ее причудами, так как невозможно было сломить ее упорства; к тому же она отличалась необычайной работоспособностью, была чрезвычайно полезна по хозяйству и с годами расцветала пышной красотой. Даже Гмунда стала понемногу к ней привязываться.
Мужчины, встречавшие ее случайно на дворе, восхищались ее красотою, несмотря на отсутствие нарядов. Уговорить ее одеться по-немецки было чрезвычайно трудно.
Долго, долго она ни зимой, ни летом не хотела обуваться. О платье не могло быть даже речи: Банюта постоянно ходила в длинной рубашке, в овчинном полушубке, с волосами, заплетенными в две длинные косы. Из украшений любила только янтарные и коралловые бусы; может быть, потому, что они напоминали ей детские годы. А так как от Гмунды трудненько было ждать такого баловства, то Банюта сама низала ожерелья из шиповника, разных ягод и цветов, либо убирала голову венками, сплетенными из любимых зеленых листьев. По странной случайности, когда ее взяли в плен и сорвали с нее все украшения, никто не заметил у нее на пальце медного кольца. Потом кольца не отняли; а так как руки у Банюты с годами пополнели, и колечко стало тесным, она одела его на шнурок и стала носить на шее под рубашкой.
Маленькие немки издевались над нею и передразнивали, называли дикой кошкой, но в глубине души завидовали ее красоте, расторопности и силе. Маленькая, гибкая, ловкая, слабенькая с виду, Банюта поднимала большие тяжести, а удар ее маленькой ручки мог сойти за удар камнем.
Она поневоле научилась языку, на котором все вокруг трещали; но старания заставить ее забыть литовский говор были совершенно бесполезны. Она забивалась в угол, пряталась и пела литовские песни или же разговаривала сама с собой на языке, которому научила ее мать.
Банюта и в костел ходила, и молилась, но все видели, что она не отреклась от своих богов. В христианском храме душа ее исполнялась трепета, и она убегала при первой возможности. Одним словом, Банюта была неприрученным существом, только наружно ошлифованной дикаркой, выжидавшей случая упорхнуть в родимые леса. Уже минуло пять лет с тех пор, как ее привезли в Мариенбург; из ребенка она обратилась в прелестную девушку с огромными голубыми глазами. Все, что только могла, она переняла у немок; но не забыла и не отказалась ни от чего, что принесла с собой.
Понятливостью и умом она оставила далеко позади себя всех сверстниц.
В первые годы Гмунда и племянницы старались выпытать у Банюты кое-что о прошлом. Но она только качала головой и уверяла, что ничего не помнит; разве только, что ее ограбили и побили, когда брали в плен. От прошлого остался у нее на правой руке рубец от раны, который она каждый день разглядывала и берегла, точно дорогую память.
В первые годы Гмунда и племянницы старались выпытать у Банюты кое-что о прошлом. Но она только качала головой и уверяла, что ничего не помнит; разве только, что ее ограбили и побили, когда брали в плен. От прошлого остался у нее на правой руке рубец от раны, который она каждый день разглядывала и берегла, точно дорогую память.
Послушная, понятливая, иногда в минуты усталости равнодушно ласковая, Банюта ни к кому не питала сердечной склонности… никому не поверяла своих мыслей, даже не жаловалась. Взгляды же, которые она тайком бросала на окружавших, были полны отвращения и ненависти.
Несмотря на дикость и странное поведение, Банюта всех очаровывала красотой и необычайной прелестью; мужчины не отрывали от нее глаз, так что Гмунда даже сердилась на их навязчивость. Банюта же, наоборот, старалась никому не попадаться на глаза и охотно пряталась в укромных уголках, но, будучи на положении прислуги, должна была частенько показываться, даже против воли. Никто не мог бы предсказать, как сложилась бы в будущем судьба этой литвинки, ни за что не хотевшей онемечиться. Тем временем все любовались ею, и даже старый Зигфрид, давно равнодушный к женским прелестям, не мог отвести от нее глаз, когда она ему прислуживала.
Нетрудно отгадать, как познакомился с Банютой Рымос, исполнявший иногда обязанности оруженосца при одном из белоплащников. Он как-то долго оставался при конях под забором Гмунды; а по странной случайности по другую сторону, где-то спрятавшись в кустах, Банюта, пользуясь, что о ней временно забыли, вполголоса тянула литовские песенки.
Рымос с бьющимся сердцем ловил знакомые напевы. Он прижался к тыну и, улучив минуту, так же, вполголоса, пропел следующую строфу песни. Банюта вскрикнула… в миг была уже на заборе и, вся дрожа, искала глазами того, кто был внизу… Начался разговор… Рымос, обеспамятев, вперил в нее глаза и от радости едва не забыл о лошадях… В нескольких словах они рассказали друг другу все, что помнили из прошлого… Банюта, услышав, что ее зовут по имени, соскользнула с забора и исчезла… С той поры Рымос всеми правдами и неправдами напрашивался обслуживать коней у забора Гмунды, а в плетне вскоре отыскался закрытый лопухом пролом, через который было очень удобно разговаривать, когда девушке удавалось вырваться.
И Рымос и Банюта с наслаждением упивались звуками запретной речи, бывшей для них дороже жизни. Рымос влюбился в девушку, она над ним смеялась. Банюта была слишком горда, слишком хороша собой, слишком молода, чтобы ободранный, истомленный парень мог возбудить в ней что-нибудь, кроме жалости. Но… они говорили друг с другом о Литве; Банюта помнила ее гораздо лучше; учила его тому, что он забыл: рассказывала о богах, о священных обрядах, о святых источниках, о домашнем обиходе и распоряжалась Рымосом, как старшая, строго-настрого приказывая, чтобы он и в мыслях не имел отрекаться от родного прошлого или забывать его.
Рымос влюбился бы насмерть и был уже очень недалек от такого настроения. Но при первом же намеке девушка нахмурилась и не хотела слушать.
— В неволе не до любви, — сказала она. — Сердце на замке…
— Ну, так достанешься какому-нибудь немцу; они очень на тебя точат зубы.
— Пусть точат: никому не удастся укусить. А вернусь к своим, вернусь!.. А дома мать или отец найдут мне суженого под стать, он будет сидеть на вышгороде и владеть большими землями.
Так мечтала девушка.
Рымос был в ее глазах слугой, рабом. Она к нему благоволила только потому, что с ним одним могла перекинуться запретным словом… А когда они вдвоем пели потихоньку свои песни… то оба плакали…
В усадьбе Гмунды Банюте становилось все хуже. Прежде ей было гораздо свободнее, хотя работы было больше. Правда, работы стало теперь меньше; но зато Банюту взяли в горницы, заставили рядиться, а немцы, собиравшиеся к Гмунде выпить и поиграть в кости, чем дальше, тем умильней поглядывали на Банюту.
У служанки, не желавшей одевать нарядные платья и сваливавшей на других свои обязанности, когда ей приказывали идти прислуживать гостям, происходили столкновения с хозяйкой дома. Банюта сопротивлялась молча, старая барыня била ее по лицу и кричала.
Упорства девушки нельзя было ничем сломить. По вечерам, когда в комнатах становилось шумно и Банюту намеренно посылали то в одну, то в другую, где, как она знала, ее подстерегали немцы, никакие силы не могли заставить ее повиноваться. Другие немки были бы, может быть, и рады… они смеялись над ней… а она молчала.
Обо всем, что творилось у Гмунды, Рымос знал со слов Банюты; когда она рассказывала, он скрежетал зубами, как дикий зверь.
— Там, в замке, удирают, как от нечистого, и крестятся, когда увидят брошенный на камнях бабий фартук, — говорил он злобно, — а здесь… здесь им все позволено… а на войне ведут себя, как истые скоты…
Как-то вечером, когда паренек пробрался, по обыкновению, к своему кунигасу, а говорить уж было не о чем, он стал распространяться о Банюте. Но еще раньше он успел прожужжать куни-гасом уши девушке, так что та не раз с любопытством допытывалась у него о Юрии.
Юрий, воспитанный с малых лет в строгих монастырских правилах, слышал очень мало о женщинах и еще реже видел их в глаза. Одной из любимейших тем орденских проповедников были повествования об изгнании из монастырских стен женщин-искусительниц. Они метали на них громы, предостерегали от сетей и старались внушить ужас от общения с женским полом.
Монашествующие из крестоносцев очень часто избирали предметом своих рассуждений женщину; ибо рыцари в походах подвергались всякого рода искушениям, против которых их следовало вооружить и укрепить. Потому Юрию больше всего доводилось слышать о женщинах в костеле, и все его познания о них он черпал из этого источника.
Женщину он представлял себе существом лукавым, извращенным, помощницею и пособницею сатаны, подстерегающею мужчин, чтобы лишить их вечного блаженства; воображал, что все они одарены волшебной и дьявольскою властью и очарованием змеи, усыпляющей взором свою жертву. Воочию он видел очень мало женщин, потому что его с детства воспитывали среди стен, вход в которые был закрыт для другого пола. Святые мученицы, изображенные на иконах — св. Варвара, св. Катерина и родственница магистра Людера св. Елизавета, которых в те времена чтили преимущественно перед прочими, — были довольно привлекательны, хотя и нарисованы не особенно искусными художниками. Что касается Богородицы, то ее изображали строгой и страдающей. Из всей этой путаницы мимолетных впечатлений и внушений в воображении юноши сложилось странное представление о прекрасном поле: весь он подразделялся на две категории — священномучениц и приспешниц дьявола. Потому Юрий одновременно боялся женщин и сгорал от любопытства узнать их ближе.
Но совершенно иначе стала рисоваться ему женщина на фоне рассказов язычника Рымоса, образовав наслоение позднейшей формации. Рымос говорил о женщине, как о верной спутнице мужчины, о его помощнице, на плечах которой лежала вся тягота домашнего хозяйства. Смолоду веселая шалунья, у колодца и в работе с песнью на устах… позже неутомимая хозяйка и мать семейства, после того, как ей пропели свадебные песни. Литовские жены Рымоса были окружены для Юрия чарующею прелестью и заставляли забывать о приукрашенных страшилищах монастырских проповедников разных Далилах и Иезавелях.
И разговоры с Рымосом не только пошатнули установившиеся у Юрия понятия о женщине, но затемнили ясные когда-то религиозные представления и усвоенные истины христианской веры.
Подобно тому как облик литовской женщины вытеснял в сердце Юрия монастырские о ней представления, так и религиозная жизнь Литвы поборола в нем те понятия о божестве, с которыми он свыкся в замке крыжаков. Кровь и полузабытые впечатления детства влекли его в лоно язычества; но великие и чистые евангельские истины, к которым он привязался душой, не казались ему менее ясными. Оба мира, по-видимому, враждебные и побеждающие друг друга, старались объединиться в нем и примириться.
Вездесущие боги Литвы, с которыми люди жили за панибрата, являвшиеся верным в тысяче образов, восхищали его. Но и тот Единый Бог, пострадавший за мир, проливший свою кровь за людей, давший завет всепрощения, повелевший любить врагов, как братьев, не перестал быть Богом Юрия. Он не хотел отречься ни от богов своей родины, ни от того Христианского Бога, Который к тому же одолевал остальных богов и распространил свое владычество над всем миром.
В мыслях Юрия только тогда возникали сомнения, когда он начинал сопоставлять недвусмысленные евангельские истины, не допускающие кривотолков, с поступками слуг Распятого, носившими на груди Его знак. Кому и когда прощали что-либо крестоносцы? Кого они любили по-братски?
Дикие нравы слуг были непонятны Юрию перед лицом их Господа. Он невольно вдавался в странные допущения и толкования. Итак, закон был одно, а жизнь другое? На почве ребяческих умствований разрастались сомнение и равнодушие; ему не хотелось думать о том, что казалось малопонятным.