Альфред Целлерман - Группенфюрер Луи XVI - Станислав Лем


Лем Станислав

Альфред Целлерман - 'Группенфюрер Луи XVI'

Станислав Лем

Альфред Целлерман: "Группенфюрер Луи XVI"

"Группенфюрер Луи XVI" - литературный дебют Альфреда Целлермана, известного историка литературы. Ему около шестидесяти лет, он доктор антропологии, в период гитлеризма находился в Германии, в деревне у родителей; будучи отстранен в то время от работы в университете, явился пассивным наблюдателем жизни "третьей империи". Мы берем на себя смелость назвать рецензируемый роман произведением выдающимся, добавив при этом, что, пожалуй, только такой немец, с таким капиталом жизненного опыта - и такими теоретическими познаниями в области литературы! - мог его написать.

Несмотря на название, перед нами отнюдь не чисто фантастическое произведение. Место действия романа - Аргентина первого десятилетия по окончании мировой войны.

Пятидесятилетний Группенфюрер Зигфрид Таудлиц бежит из разгромленного и оккупированного рейха, добирается до Южной Америки, прихватив с собой окованный стальными полосами сундук, заполненный стодолларовыми банкнотами - малую толику сокровищ, накопленных печальной памяти академией СС ("Ahnenerbe"). Сколотив вокруг себя группу других беглецов из Германии, различного рода бродяг и авантюристов, ангажировав для неизвестных пока что целей нескольких девиц сомнительного поведения (некоторых Таудлиц лично выкупает из публичных домов Рио-де-Жанейро), бывший генерал СС организует экспедицию в глубь аргентинской территории, блестяще подтвердив тем самым свои способности штабного офицера.

В районе, удаленном на сотни миль от последних цивилизованных мест, экспедиция находит насчитывающие по меньшей мере двенадцать веков руины строений, некогда возведенных, вероятно, ацтекскими племенами, и поселяется там. Прельщенные возможностью заработать, в это место, с ходу названное Таудлицем (по неизвестным пока причинам) Паризией, съезжаются индейцы и метисы со всей округи. Бывший группенфюрер разбивает их на хорошо организованные рабочие команды, за которыми присматривают его вооруженные люди. Проходит несколько лет, и понемногу начинают вырисовываться контуры режима, о котором возмечтал Таудлиц. Он объединяет в своей особе стремление к бескомпромиссному абсолютизму с полусумасшедшей идеей воспроизведения - в сердце аргентинских джунглей! - французского государства времен блистательной монархии. Себе же отводит роль новоявленного Людовика XVI.

Хотелось бы сразу же отметить, что мы не просто пересказываем содержание романа, мы сознательно стараемся воссоздать как бы хронологию событий, поскольку таким образом исходный замысел, идея произведения предстают особенно ярко. Впрочем, мы постараемся в данной работе изложить также и кадрировку событий, которую осуществил Альфред Целлерман в своей эпопее.

Итак, возвращаемся к сюжету: возникает королевский двор с придворными, рыцарями, духовенством, челядью, дворцовой часовней, бальными залами, дворцами, окруженными иззубренными крепостными стенами, в которые люди Таудлица преобразили почтенные ацтекские руины, перестроив их бессмысленным с точки зрения архитектуры образом. Опираясь на трех беззаветно преданных людей: Ганса Мерера, Иоганна Виланда и Эриха Палацки (они вскоре превращаются соответственно в кардинала Ришелье, герцога де Рогана и графа де Монбарона), - новый Людовик ухитряется не только удерживаться на своем поддельном троне, но и сформировать кипящую вокруг него жизнь в соответствии с собственными замыслами. При этом, что весьма существенно для романа, исторические познания экс-группенфюрера не просто фрагментарны и полны пробелов; он, собственно, вообще не обладает такими познаниями; его голова забита не столько обрывками истории Франции семнадцатого века, сколько хламом, оставшимся с детского возраста, когда он зачитывался романами Дюма, начиная с "Трех мушкетеров", а потом, юношей с "монархическими" (по его собственному разумению, а в действительности лишь садистскими) наклонностями, поглощал книги Карла Мая. А так как впоследствии на воспоминания о прочитанном наложились без разбора поглощаемые бульварные романы, то он фактически воплощает в жизнь не историю Франции, а лишь ту грубо примитивизированную, откровенно кретинскую галиматью, которая заменила ему эту историю и стала его символом веры.

Собственно, насколько об этом можно судить по многочисленным деталям и упоминаниям, разбросанным по всему произведению, гитлеризм был для Таудлица не более чем выбором по необходимости: в тогдашней ситуации он максимально ему подходил, наиболее соответствовал его "монархическим" мечтам. Гитлеризм в его глазах приближался к средневековью, правда, не совсем так, как ему хотелось бы. Во всяком случае, нацизм был ему милее любой формы общественной демократии. Ну а тайно лелея и пестуя в "третьем рейхе" свой собственный "сон о короне", Таудлиц никогда магнетизму Гитлера не поддавался, в его доктрину так и не уверовал, а посему и не собирался оплакивать падение "Великой Германии". Просто, будучи достаточно прозорливым, чтобы вовремя предвидеть поражение "тысячелетней империи", Таудлиц, никогда не отождествлявший себя с элитой "третьего рейха" (хотя он и принадлежал к ней), подготовился к разгрому как полагается. Широко афишируемый им культ Гитлера не был даже результатом самообмана; Таудлиц десять лет разыгрывал циничную комедию, потому что имел свой собственный "миф", придававший ему иммунитет против мифа гитлеровского, и именно это спасло его; ведь не секрет, что те приверженцы "Майн кампф", которые принимали всерьез доктрину, не раз, как это, например, случилось с Альбертом Шпеером, оказывались отстраненными от Гитлера. Таудлиц же, будучи человеком, который каждый день демонстративно исповедовал предписанные на этот именно день взгляды, никакой ересью заразиться не мог.

Таудлиц до конца и без оговорок верит только в силу денег и насилия; знает, что с помощью материальных благ людей можно склонить к тому, что запланирует достаточно щедрый хозяин, лишь бы он сам был твердым и последовательным в проведении единожды установленных порядков. Таудлиц поставил свой фарс так, что любому непредубежденному зрителю с первого взгляда видна вся тупость, пошлость и безвкусица разыгрываемых сцен, но его абсолютно не интересует, в действительности ли его "придворные", эта пестрая толпа, состоящая из немцев, индейцев, метисов, португальцев, принимают представление всерьез. Ему безразлично, верят ли и в какой степени эти невольные актеры в разумность двора Людовиков или же только играют свои роли в комедии, рассчитывая на мзду, а может быть, и на то, что после смерти владыки удастся растащить "королевскую шкатулку". Такого рода проблемы вроде бы для Таудлица не существуют.

Жизнь придворного сборища столь явственно отдает такой бесталанной фальшью, что у наиболее прозорливых людей, прибывших в Паризию позже, а также у всех тех, кто собственными глазами видел становление псевдомонарха и псевдознати, не может в этом отношении оставаться никаких иллюзий. Поэтому, особенно в первое время, королевство напоминает как бы существо, шизофренически разодранное надвое: то, что болтают на дворцовых аудиенциях и балах, особенно вблизи Таудлица, никак не совпадает с тем, что говорят в отсутствие монарха и трех его наушников, сурово (даже пытками) проводящих в жизнь навязанную игру. А игра эта блистает великолепием отнюдь не фальшивым, потому что потоки караванов, оплачиваемых твердой валютой, позволяют за двадцать месяцев возвести дворцовые стены, украсить их фресками и гобеленами, покрыть паркет изумительными коврами, уставить покои зеркалами, золочеными часами, комодами, проделать тайные ходы и заложить тайники в стенах, оборудовать альковы, перголи, террасы, окружить замок огромным, великолепным парком, а затем - частоколом и рвом. Каждый немец здесь - надзиратель над индейцами-рабами (это их трудом и потом создано искусственное королевство), он одет как рыцарь семнадцатого века, однако при этом носит за золоченым поясом армейский пистолет системы "парабеллум" - окончательный аргумент в спорах между феодализованным долларовым капиталом и рабским трудом.

При этом монарх и его приближенные систематически ликвидируют все признаки, демаскирующие фиктивность двора и королевства: прежде всего возникает специальный язык, на котором разрешено формулировать сведения, поступающие извне. Причем эти формулировки должны скрывать - иначе говоря, не называть - несуверенность монарха и трона. Например, Аргентину именуют не иначе, как "Испанией", и рассматривают как смежное государство. Понемногу все настолько вживаются в свои роли, привыкают так свободно чувствовать себя в роскошных одеяниях, так ловко пользоваться мечом и языком, что фальшь как бы уходит вглубь, в основы и корни этого здания, этой живой картины. Она по-прежнему остается бредом, но теперь уже бредом, насыщенным кровью подлинных желаний, ненависти, споров, соперничества, ибо на фальшивом дворе разворачиваются подлинные интриги и сплетни; яд, донос, кинжал начинают свою скрытую, совершенно реальную деятельность. Однако монархического и феодального элемента во всем этом по-прежнему содержится ровно столько, сколько Таудлиц, этот новоявленный Людовик XVI, сумел втиснуть в свой сон об абсолютной власти, реализуемый ордой бывших эсэсовцев.

Таудлиц предполагает, что где-то в Германии живет племянник, последний отпрыск его рода - Бертран Гюльзенхирн, которому в момент поражения Германии было тринадцать лет. На поиски юноши (теперь ему двадцать один) Людовик XVI отправляет герцога де Рогана, то бишь Иоганна Виланда, единственного "интеллектуала" в свите: ведь Виланд в свое время был эсэсовским врачом и в концлагере Маутхаузен проводил "научные работы". Сцена, в которой король дает врачу секретное поручение отыскать юношу и доставить его ко двору в качестве инфанта, относится к одной из лучших в романе. Почти сумасшедший привкус ее состоит в том, что король сам себе не признается в обмане: правда, он не знает французского, но, пользуясь немецким, утверждает (как и все следом за ним), когда это надо, что говорит именно по-французски, на языке Франции семнадцатого века.

Это не самогипноз: теперь сумасшествием было бы признаться в том, что ты немец, пусть даже только по языку; Германии вообще не существует; единственным соседом Франции является Испания (то есть Аргентина)! Тот, кто отважится произнести что-либо по-немецки, дав при этом понять, что говорит именно на этом языке, рискует жизнью: из беседы архиепископа Паризии и Дюка де Солиньяка можно понять (т.1, с.311), что граф Шартрез, обезглавленный по обвинению в государственной измене, в сущности, по пьянке назвал дворец не просто борделем, но борделем немецким.

Обилие французских фамилий в романе, живо напоминающих названия коньяков и вин - взять, к примеру, маркиза Шатонеф дю Папа, церемониймейстера! - несомненно, является следствием того, что, хотя автор нигде об этом не говорит, в памяти Таудлица засело по вполне понятным причинам больше названий ликеров и водок, нежели фамилий французских дворян.

Обращаясь к своему посланцу, Таудлиц разговаривает с ним так, как, по его представлениям, обращался бы к доверенному лицу Людовик, отправляя его с подобной миссией. Он не приказывает скинуть фиктивные одежды герцога, но "рекомендует" переодеться англичанином либо голландцем, что означает просто - постараться принять нормальный современный вид. Слово "современный", однако, не может быть произнесено - оно принадлежит к разряду тех, которые раскрывали бы фиктивность королевства. Даже доллары здесь всегда называют талерами.

Прихватив солидное количество наличных, Виланд едет в Рио, где действует торговый агент "двора"; достав добротные фальшивые документы, посланец Таудлица плывет в Европу. О перипетиях поисков племянника роман умалчивает. Мы узнаем только, что одиннадцатимесячные труды увенчиваются успехом, и роман в оригинале начинается именно со второй беседы между Виландом и молодым Гюльзенхирном, который работает кельнером в ресторане крупного гамбургского отеля. Бертран (это имя будет ему разрешено носить: по мнению Таудлица, оно звучит "на уровне"), вначале слышит только о дяде-крезе, который готов усыновить его, и этого достаточно, чтобы он бросил работу и поехал с Виландом. Путешествие этой оригинальной пары, как интродукция романа, отлично выполняет свою задачу, поскольку речь идет о таком перемещении в пространстве, которое одновременно является как бы и отступлением во времени: путешественники пересаживаются с трансконтинентального реактивного самолета в поезд, потом в автомобиль, из автомобиля в конный экипаж и, наконец, последние 230 километров преодолевают верхом.

По мере того как ветшает одежда Бертрана, "исчезает" его запасное белье, он облачается в архаичные одежды, предусмотрительно припасенные и при случае подсовываемые ему Виландом, причем сам Виланд одновременно преображается в герцога де Рогана. По мере того как Виланд, явившийся в Европу под именем герра Ганса Карла Мюллера, трансформируется в вооруженного псевдорыцаря герцога де Рогана, аналогичное превращение, по крайней мере внешнее, происходит и с Бертраном.

Бертран ошеломлен и ошарашен. Он ехал к дяде, о котором знает, что это хозяин огромных владений; он бросил профессию кельнера, чтобы унаследовать миллионы, а вместо этого ему приходится разыгрывать не то комедию, не то фарс, суть и цель которых он не в состоянии уразуметь. От поучений Виланда-Мюллера-де Рогана сумбур, царящий у него в голове, только возрастает. Ему кажется, что спутник просто смеется, приоткрывая перед ним небольшой фрагмент непонятной аферы, полный объем которой Бертран пока ни охватить, ни понять не может; придет час, когда юноша будет близок к сумасшествию. При этом поучения ничего не говорят "в лоб", не называют вещи по имени; эта инстинктивная мудрость является общим свойством двора.

"Надо, - говорит де Роган, - придерживаться формы, соблюдения которой требует дядя ("ваш дядюшка", потом "его превосходительство", наконец, "его величество"!), имя его Людовик, а не Зигфрид - последнее _запрещено_ произносить. Он отверг его - быть посему", - заявляет Мюллер, преображаясь в герцога. "Имение" превращается в "латифундию", а "латинфундия" в "государство" - так понемногу, в течение долгих дней верховой езды сквозь джунгли, а потом, в последние часы, проведенные в золоченом паланкине, который несут восемь нагих мускулистых метисов, видя из-за занавески колонну конных рыцарей в шишаках, Бертран убеждается в правильности слов загадочного спутника. Потом Бертран начинает подозревать в сумасшествии самого Мюллера и уповает уже только на встречу с дядей, которого, кстати, почти не помнит - последний раз он видел его девятилетним мальчонкой. Но встреча оборачивается изумительным, эффектным торжеством, представляющим собой конгломерат церемоний, обрядов и ритуалов, еще в детстве пленивших Таудлица. Поет хор, играют серебряные фанфары, появляется король в короне, предваряемый лакеями, которые протяжно возглашают: "Король! Король!" - и распахивают перед ним резные двустворчатые двери. Таудлица окружают двенадцать "пэров королевства" (которых он по ошибке позаимствовал не там, где следовало), и, наконец, наступает возвышенная минута - Луи XVI крестом осеняет племянника, нарекает его инфантом и дает ему облобызать кольцо, руку и скипетр. Когда же они усаживаются завтракать, обслуживаемые выряженными в ливреи индейцами, Бертран, изумленно глядя на эту роскошь, на далекую полосу дивно зеленых джунглей, окружающих владения "короля", просто не решается спросить дядю о чем-либо и, выслушивая его мягкие поучения, начинает именовать дядю "его превосходительством".

"Так надо... того требуют высшие соображения... в этом заинтересованы и я и ты..." - милостиво обращается к нему группенфюрер СС в короне.

Разумеется, бывшие жандармы, концлагерные надзиратели и врачи, водители и башенные стрелки бронетанковой дивизии СС "Великая Германия", выступающие в качестве придворных, герцогов и духовенства двора Людовика XVI, - это такая кошмарная, такая сумасшедшая мешанина, в такой степени не соответствующая неписаным ролям, в какой это только вообще возможно.

Впрочем, если гитлеровским живодерам и тошно было напяливать на себя кардинальский пурпур, епископские одеяния и золоченые доспехи, то уж с меньшим неудовольствием - ибо это было забавно - они переименовывали проституток, взятых из матросских борделей, в своих графских супруг, когда речь шла о светских вельможах, либо в виконтесс и герцогинек-наложниц, когда дело касалось духовенства короля Людовика. В конечном итоге выбранные роли пришлись по вкусу; купаясь в фальшивом величии, эти твари любовались, кичились собой и одновременно стремились приблизиться к собственному идеалу блистательной особы. Те страницы романа, где говорится об этих бывших палачах в кардинальских митрах и кружевных жабо, представляют собою изумительную по силе демонстрацию психологического мастерства автора. Эта голь ухитряется выжать из своего положения утехи, чуждые истинному аристократизму, и наслаждения, вдвойне усиленные оттенком узаконенной преступности. Известно, что преступник пожинает плоды зла с наивысшим удовольствием только тогда, когда творит зло с сознанием своей правоты; именно поэтому, творя мерзости, все они уже по собственной воле стремятся к тому, чтобы хотя бы на словах не выйти из епископской или герцогской роли. Самые тупые из них, например Мерер, завидуют герцогу де Рогану, который ловко ухитряется объявить измывательство над индейскими детьми "действом", со всех точек зрения "придворным", в высшей степени приличествующим дворянину (кстати, в полном соответствии с основной идеей индейцев здесь именуют неграми, потому что раб-негр "лучше соответствует стилю").

Нам понятно, почему Виланд (герцог де Роган) домогается кардинальской митры; только кардинальского сана этому выродку и недостает, чтобы иметь возможность заниматься своими вырожденческими "шалостями" - в качестве одного из наместников самого господа бога на земле. Правда, Таудлиц отказывает ему в посвящении, словно понимает, какая бездна мерзости стоит за мечтой Виланда. Таудлиц хотел бы забыть о своем давнем эсэсовском прошлом - ведь у него был "иной сон, иной миф", он жаждет истинного королевского пурпура. Таудлиц ничуть не лучше Виланда, просто его занимает другое, ибо он стремится к - невозможной, но абсолютной - трансфигурации. Отсюда "пуританизм короля", который так не нравится его ближайшему окружению.

Дальше