Пока не окажусь у Мезанжа.
Тут-то он и выскочил. Я уже шагнул в девяностый. Он расставил руки, и я тотчас же узнал его глаза — злые и напористые.
Американец…
Он хотел наброситься на меня, и я закричал. Яростно уцепился за ближайшую дверь, справа, выходящую не на перрон, а на пути, заорал, получив еще один сокрушительный удар в спину, и треснулся головой о корпус снаружи. Мои руки попытались ухватиться за металлический косяк, он прыгнул мне на щиколотки, я завопил и позволил своему телу соскользнуть на землю, впечатавшись физиономией в гравий. В метре от своего глаза я увидел рельс и перекатился к нему поближе, чтобы забиться под брюхо соседнего поезда, съежиться там в комок.
А потом я почувствовал толчки в животе: он ворчал, запрещая мне сдерживать его, затем резко наподдал; я прижался черепом к ржавому металлу и изверг из себя густую струю блевотины. Она разлетелась вблизи моего лица. Локоть у меня подвернулся, и я упал на живот. Все вокруг почернело еще больше. Я оставил борьбу.
Отдохни немного. Никто за тобой сюда не полезет. Боль в голове постепенно пройдет, если ты не будешь двигаться. Оставь свои руки в покое, они тоже к тебе вернутся мало-помалу.
*Шум, что-то вроде грозы. Он заставил меня открыть глаза после забвения, показавшегося мне вечностью. Я приподнял голову и успел разглядеть, как удаляется, исчезает последний вагон моего поезда, терзая рельсы с невыносимым металлическим визгом. До меня еще не совсем дошло, что уходит он без меня. Я остался лежать без движения, скрючившись между двух шпал. Затем холод вернул мне сознание. Я увидел теплый парок, поднимающийся от желтоватой лужицы рядом со мной. Вторая минута закончилась здесь, и прошла она без меня. В километре от меня, быть может.
Боль сверлит мой череп. На какую-то секунду мне показалось, что мое тело не следует за мной, что оно отвердело, замерзло. Но вроде бы все шевелится, я проверяю кости, почти одну за одной. Нигде не болит, только в местах ушибов, но ничего не сломано. Остается голова, но там тоже все цело, надо верить. Наполовину ползком мне удалось выбраться из-под вагона под лавину снежных хлопьев. Я взбираюсь на платформу, лодыжки немного побаливают. Я могу выпрямиться и воспринимаю это как победу. Без единого зрителя. Напрасно я кручу головой во все стороны, вокруг ни души. Ничего, кроме двух гигантских гусениц, белые перроны, несколько отпечатков ног на снегу, но никого, с кем можно было бы переброситься парой слов. Я на Лозаннском вокзале. Под холодным пушистым дождем. Один. Живой.
Словно прогуливаясь, бреду я к голове перрона, без спешки и без определенной цели. Для того лишь, чтобы укрыться. Попутно делаю движения для восстановления гибкости, разминаю себе затылок и колено. Наконец водитель автокара заметил издалека мою странную гимнастику. На больших часах в центре зала 23.31. Железные шторы опущены везде, даже у стойки буфета. Это мертвый час. Я рассеянно ищу зал ожидания и не нахожу. Должен же быть здесь этот хренов начальник этого хренова вокзала, как и повсюду, даже ночью. Даже в Ларош-Мижене есть, я его знаю. Однако Лозанна-то побольше будет. Я отряхиваю свой блейзер, чтобы избавиться от снега на плечах. Внезапно меня пробирает дрожь, я боюсь, как бы не простудиться. Не хватает еще здоровье тут оставить, это было бы совсем уж глупо. Вдруг оказалось, что мне больше не надо подавать заявление об уходе и участок Париж — Лион — Марсель обойдется впредь без моих услуг; потерять свой поезд посреди рейса — такое бывает редко и никогда не прощается.
Освещенный зал тянется вдоль платформы «А». Наверняка он там, этот начальник. Я ведь даже не знаю, чего просить у него, денег у меня нету, ничего нету, кроме форменного блейзера, форменных брюк да значка «Спальных вагонов».
Три типа в униформе, из которых двое сидят лицом друг к другу, облокотившись на стол, а третий прохаживается с каким-то списком в руках и фуражкой на голове. Я медленно вхожу, понурив голову, с довольно несчастным видом. Главное, не забыть обращаться к ним «шеф», это всегда хорошо принимается среди железнодорожников. Жарко здесь. Я бы охотно прикорнул малость, если бы они мне предложили какой-нибудь скромный тюфячок.
Молчание.
*— Я с двести двадцать второго, шеф. Пришлось сойти на минутку, и вот… Вот, чего там… Остался на перроне.
Легкое обалдение. Они фыркают со смеху, подходят ко мне.
— И как же это тебе удалось?
— А насчет втыка не боишься?..
— Это ж надо было постараться, малыш!
Готово, я маленькая ночная хохма, ходячий анекдот, явившийся как раз вовремя, чтобы помочь справиться с холодом, сном и скукой. Всегда приятно узнать, что в этот ночной час есть кто-то, кому еще хуже, чем тебе, несмотря на твою резервную вахту вдали от родного очага. Я тоже бывал в резервных бригадах, так что немного их понимаю. Они продолжают беззлобно посмеиваться, это смех старшего над промашкой младшего. Быть может, я узнаю наконец сегодня ночью, не просто ли распространенная это химера, знаменитая железнодорожная солидарность, о которой мне твердят с самого начала. Меня убеждали, что она существует. Что даже на Суматре, на какой-нибудь узкоколейке, я никогда не буду ровней другим пассажирам. Когда я еду к своему приятелю в Бордо, мне достаточно лишь показать свое удостоверение, чтобы найти место в служебном купе контролеров.
Посмотрим. В любом случае я знаю, что на Лионский вокзал к 8.19 мне не попасть. Может, это и к лучшему.
— Когда ближайший на Париж?
— Зимой только четыреста двадцать четвертый в 7.32. Будешь у начальства на ковре часиков в 11…
— В 11.24, — уточняет другой.
Больше мне торопиться некуда. Тот, со списком, смеется все веселее и веселее:
— Если бы у Хертца было открыто… с кем-нибудь из его ребят ты бы сделал по автотрассе в среднем двести десять в час и приехал бы одновременно с твоим двести двадцать вторым. У нас дороги бесплатные.
Очень смешно.
— Ты что, Мишель, не видишь, что он в отчаянии? Э, малыш, тебя с работы турнут, да?
— Ну… шансы есть.
Вот это довод шокирующий. Профессиональная ошибка, безработица, нищета, деградация, самоубийство. Для швейцарца это наверняка логическая цепочка.
Старший, со списком, глядит в окно, потом на табло позади своей стойки:
— Эй, ребята, а может, с почтовым попробовать?
— Разве он еще не ушел?
— А ты хоть раз видел, чтобы он дважды ушел в одно и то же время? По логике-то ему отходить в тридцать одну минуту. Но с этой гнилой погодой даже не видать, у перрона он еще или нет… Взгляни-ка, Мишель.
Я был бы весьма не прочь, чтобы мне объяснили. Мишель оборачивается ко мне и хватает за плечи:
— У тебя две минуты, малыш. Платформа «J». Расскажи им свою байку. Жми давай!
— Да куда жать-то?
— К почтовому! Он идет твоим же маршрутом. Когда он будет в Воллорбе, Этьен?
— Если график выдержит, то в 3.10. А мой уходит оттуда в 3.20…
Я не верю. Это невозможно. Не верю.
— Он что, ракета «Ариан», ваш почтовый?
— Да нет, просто французский скорый. Никогда о таких не слыхал? Так, может, ты все-таки доставишь мне удовольствие, сбегаешь к платформе «J»?
— У тебя еще есть шанс не вылететь с работы.
Я уже не знаю, что делать, они меня пугают, я чувствую себя целой футбольной командой, на которую орут болельщики. Все трое вопят как оглашенные, нагоняя на меня страху:
— Жми давай!
Ни жив ни мертв, я вылетаю, словно буйнопомешанный, и устраиваю забег к платформе «J». Там вижу лимонно-желтый скорый, всего лишь локомотив с вагоном, да троих каких-то типов, заканчивающих грузить почтовые мешки почти в полной темноте. Это французы, озябшие и совершенно проснувшиеся. Они слушают мою байку, как говорит Мишель, и она вовсе не вызывает у них смеха. Я показываю свое удостоверение, но они на него даже не смотрят. И тогда я вываливаю все, что накопилось на сердце, с яростью отчаяния. Тут до них сразу доходит, что я искренен, что последнее, что они могут сделать, — это оставить меня тут, в Лозанне, в то время как я с такой силой хочу вернуться к себе. Они почти не открывают рта, только говорят, чтобы я садился. А это понятно и без долгих разговоров. Мне никогда не надо лгать, вещи ведь говорят сами за себя, если их излагать без прикрас. Совершенно выдохшийся, я залезаю в вагон. Слезы волной подкатывают к глазам: от удивления, от холода, от бега, от спешки, от откровенности — от всего понемногу. Я забываюсь, приткнувшись между двумя мешками, сунув голову меж колен. Я подниму ее только после отправления.
Странно видеть пустой вагон, словно ангар, — одни только мешки штабелями да стеллажи с ячейками для сортировки почты вдоль стен. Как только поезд трогается, они принимаются за работу, все трое, усевшись вокруг груды писем в добром метре от ячеек. На меня никто не обращает внимания, и я пододвигаюсь поближе, чтобы посмотреть, как они это делают. У каждого по пачке писем в руке, и они раскидывают их по ячейкам всего лишь легким движением большого пальца, что-то вроде щелчка. От одной до двух секунд на письмо. У меня желание расспросить их поподробнее насчет этой техники броска, но боюсь нарушить ритм. Слышно только «зип, зип»… Лучше уж сидеть тише воды, ниже травы. Всего полчаса назад какой-то лекарь тыкал в меня своей пушкой, а теперь вот я сижу тише воды, ниже травы в почтовом вагоне, догоняющем мой девяносто шестой. Это свое возвращение я сохраню про себя, Катя ничего не узнает. Нечего рассказывать.
Мне протягивают бутылку кальвадоса, для согрева видимо. Два-три глотка. Обжигает, но нужное действие оказывает. До чего же лаконичны эти ребята с почтовой сортировки, ни на что не отвлекаются. Мне странно самому оказаться в заячьей шкуре, даже как-то не по себе. Чувствуешь себя лишним, не знаешь, куда себя деть, боишься быть в тягость. Теперь-то я немного лучше понимаю, почему у сони все время был этот притворно-виноватый вид. Его глухой стыд от навязывания собственной особы. Мне понятно также и его желание переложить ответственность на других, на тех, кто имеет к этому привычку.
Сейчас ровно 2.55. Если все шло как надо, то мы уже обогнали двести двадцать второй. Будь тут окно, я бы нервничал, ожидая этого момента. Я бы, конечно, мало что увидел — секундная вспышка, сотня окон, слившихся в одно. Я бы прищурился, пытаясь разглядеть чье-нибудь знакомое лицо, чью-нибудь позу. Что там новенького, у этой банды психов, которые не спрашивают ничьего разрешения, вламываясь к вам со своей засевшей в башке идеей? В Валлорбе поглядим: если все пройдет нормально, я должен буду присоединиться к ним прямо во время визита таможенников, и, может, эти тоже вмешаются manu militari.[35] В конце концов, это ведь контрабанда и незаконный переход границы — банальная история. Пускай-ка наведут порядок. Останавливаемся. Уже.
— Это граница? — спрашиваю я.
— Нет пока. Мы в Ла-Сарразе.
«Ла» что? Ла-Сарраз?
— Мы второй месяц делаем тут маленькую техническую остановку, надо подцепить еще два вагона. Это до середины февраля продлится.
— Но… стоим долго?
— Нет, четверть часика. Тебе когда надо быть в Валлорбе?
Кто-то желает мне зла. Это Бог на меня злится. Другого объяснения не вижу. Он меня то бросает, то подбирает, гонит то туда, то обратно. Издевается надо мной, черт подери. Проклятье!
— Но не могу же я торчать на вашем почтовике, который останавливается каждые двадцать минут! Это идиотизм!
— Эй, потише, мы тебя взяли, потому что ты сказал, что здорово влип. Я понимаю твои заботы, но мы-то тут при чем?
— Сколько тут до границы?
— Километров двадцать. С меня довольно.
— Вокзал в Ла-Сарразе есть?
— Совсем маленький. Сроду там никого не видел, но есть.
Я иду к нему, протянув руку. Он советует мне остаться: вдруг мой поезд запоздает из-за снега, вдруг таможенники провозятся дольше обычного, или вдруг сцепка окончится быстрее. Слишком много всяких «вдруг».
— Пешком ты далеко не уйдешь. Оставайся лучше с нами.
Я хватаю его руку почти силой и благодарю. Поговори мы с ним чуть дольше, я бы назначил ему встречу на Лионском вокзале, чтобы заклясть судьбу. Но, чтобы не дразнить ее, я ничего не сказал.
Я пробежал по путям несколько сотен метров, наугад, прыгая через рельсы и шпалы, и наконец увидел вокзал, мертвый, без света, почти погребенный под снегом. Мои мокасины и низ брюк промокли насквозь, мне жарко, я обливаюсь потом и чувствую, как рубашка примерзает к спине. Завтра поглядим. Катя меня полечит, а уж я не буду вылезать из постели. На вокзале ничего. Это даже и не вокзал вовсе, а всего лишь стрелочный перевод с домиком без часов. Внутрь никак не войти, хотя бы ради того, чтобы выбраться из этого снега, в котором я увязаю по колено. Я снова бросаюсь вперед, огибаю хибарку и обнаруживаю крошечную площадь, едва освещенную; несколько машин на стоянке да еще более мертвое кафе. Сразу за кафе различаю неясное движение, свет, идущий словно из-под земли. Какой-то тип в красной меховой куртке орудует штыковой лопатой, разгребая снег вокруг приземистой тумбы, возможно электрораспределителя, толком не могу рассмотреть. Но стоило мне появиться, как он застыл, замахнувшись своим орудием. Видимо, решил, что я хочу на него напасть. Он как-то странно вскрикнул, от испуга конечно, но все-таки как-то странно…
— Наззз… Назззад!!!
— Нет! Я не… бросьте вашу штуку!
Наконец я различаю его лицо, его глаза. Но самое заметное, пожалуй, это нос. Лопата остается занесенной вверх еще одну секунду, затем он с грохотом опускает ее на тумбу.
У меня перехватило дыхание. С бешено колотящимся сердцем я медленно отступаю на два шага.
— Ничего у вас со мной не выйдет!!!.. Месть!.. Я им ток отрублю, вот увидите!.. Я их ненавижу!
Он яростно пыхтит над тумбой, но ему удается лишь поцарапать металл. Так что поправочка. Ничего он не раскапывает. Он занимается вандализмом. Пьян в стельку. Меня, из-за моего блейзера с синим галстуком, видимо, принял за полицейского. В его нынешнем состоянии это вполне возможно. Уж не знаю, за что он так обозлился на свою общину, да мне и плевать.
— Я не из полиции, я ищу такси до Валлорба, мне надо мой поезд догнать, двенадцать минут осталось, там три человека в смертельной опасности, а тут еще таможня, и еще врачи всякие, и еще фармацевтическая промышленность, провались оно все в задницу! Двенадцать минут! И двадцать километров!
Он останавливается, вылупляет глаза и окидывает меня взглядом от ног до макушки. То ли это из-за моей злости, то ли из-за бессвязных речей, но у меня впечатление, будто он разом протрезвел.
— Д-двадцать один… А такси в этой дурацкой дыре нету. Зато у меня машина есть. С-сколько там у вас времени?
3.09 на моих часах.
— Теперь уже меньше двенадцати. Одиннадцать минут осталось.
— Не двигайтесь!
Он идет, немного покачиваясь, к площади, открывает одну из машин, припаркованных на стоянке перед кафе, и подъезжает на ней ко мне. Я не знаю, во что сажусь, мне неизвестна ни марка этой колымаги, ни количество алкоголя в крови ее водителя. Я едва успеваю просунуться внутрь, как он жмет на газ до отказа. Мотор зловеще рычит, колеса буксуют.
— Одиннадцать?.. Я и за меньшее доезжал, правда без снега!
— Э… для начала включите ваши фары.
— Не глупо!
Я пристегнул ремни и закрыл глаза. В моем теперешнем состоянии лучше поберечь рассудок. Не желаю видеть ни несущейся на меня дороги, ни вытаращенных глаз этого психа. Я только слышу его отрыжку да пьяные восклицания. Быть может, от радости. Я чувствую, что мы едем быстро, наверняка даже чересчур, и снова вспоминаю низкий профиль сони, лицемерную улыбку Изабели, глаза американца, стоическую маску врача. Я несколько раз чихнул, чувствуя, как к ломоте в затылке и пояснице добавляется грипп. Этак и до горячки недалеко. Завтра — теплая постель.
Машина замедляет ход. Я открываю глаза. Псих решил притормозить на въезде в город. Оживление сознания? Рефлекс? Он резко останавливается:
— Ну, сколько?
— Это уже вокзал?
— Там, сразу направо, так сколько?
3.18.
— Девять минут.
Победный вопль. У меня остаются еще две, так что успеваю сказать ему пару слов.
— Как вас зовут?
— Ги. Ги Эно.
— Вы в Ла-Сарразе живете?
— Да.
— Ну так вы обо мне еще услышите, Ги Эно из Ла-Сарраза. И вот еще что, с лопатой у вас ничего не выйдет. Попробуйте ледорубом.
Я хлопаю дверцей и, не оборачиваясь, мчусь к вокзалу. Он довольно оживлен и хорошо освещен. На пограничном посту лучше не бежать, я перехожу на шаг. У первой же форменной фуражки спрашиваю про двести двадцать второй. Тот все еще у перрона, но я уже слышу свисток, делать нечего — опять несусь вскачь, какой-то пассажир шарахается с моего пути, поезд вздрагивает от первого рывка, хлопают двери, второй свисток, я взлетаю на ближайшую подножку и борюсь с дверью, пытаясь открыть ее, не имея почти опоры, на платформе слышен крик, я наконец подтягиваюсь на руках и забрасываю одну ногу внутрь. Теперь другая нога, вот и готово. Дверь мягко закрывается сама собой, едва поезд отошел от перрона. В 3.20.
Да. Теперь я могу присесть на несколько минут и отдышаться, ни о чем не думая. Но если немного пренебречь своими служебными обязанностями, это вполне можно сделать у Мезанжа, он всего в двух вагонах отсюда и никогда не спит перед второй таможней. С того момента как поезд тронулся, я испытываю нечто вроде успокоения, какое-то глубокое утешение, и не только потому, что мне удалось догнать свой поезд после дикой скачки. Это ощущение мне хорошо знакомо, оно посещает меня при каждом возвращении. Когда я говорю об этом сладостном миге в Париже, меня никто не понимает.
Мы только что въехали во Францию.
И ксенофобия тут вовсе ни при чем, просто это знак возвращения домой. Моим друзьям никак не удается понять, что для меня сесть в поезд — все равно что для них сесть в метро. А я знаю не так уж много людей, которым понравилось бы проспать в метро две ночи подряд.
Мезанж раскладывает одеяло на своей откидной полке. В его коридоре пусто, а на площадке громоздятся коробки с бутылками.
— Умеешь ты выбрать время. Вечно ему не спится. И как тебя угораздило прийти с этой стороны?
— Долго объяснять. Можно присесть на пару минут?
— Нет, я попробую вздремнуть немного перед Дижоном. У меня там двое сходят. Я-то ведь сам их бужу, не то что вы, проводники. Похоже, вы им просто даете будильник, и они сами приходят за своими бумагами. Верно это?