Жестокостью отличалось не только начальство. Большинство охранников на шахте набирали из бывших заключенных. Люди без всякого образования, злопамятные, патологические садисты, не знавшие ни сострадания, ни привязанности, ни любви. Как будто, живя здесь, на краю света, среди сибирских морозов они выродились в какую-то особую породу, не имевшую ничего человеческого. Отсидев в тюрьмах Сибири по много лет за разные преступления, эти нелюди потеряли свои семьи. Возвращаться им было некуда, и они остались в Сибири, завели новых жен, детей.
На шахте работали не только японские военнопленные, но и много русских — политзаключенные и бывшие офицеры советской армии, попавшие под сталинские чистки. Среди них встречались хорошо образованные, очень достойные люди. Было несколько женщин и детей — наверное, члены разлученных семей политических преступников. Их заставляли работать на кухне, убирать мусор, стирать белье. Из молодых девушек нередко делали проституток. Кроме русских по железной дороге привозили поляков, венгров, каких-то людей со смуглой кожей (может быть, армян или курдов). Лагерь делился на три зоны. В первой, самой большой, содержались пленные японцы, во второй — другие заключенные и пленные. В третьем секторе жили те, кто находился на свободе, — шахтеры, специалисты, офицеры охраны и надсмотрщики с семьями и другие русские. Недалеко от железнодорожной станции стояла большая воинская часть. Пленным и заключенным запрещалось покидать отведенные им зоны. Сектора лагеря разделял прочный забор из колючей проволоки, который патрулировали солдаты с автоматами.
Впрочем, мне как переводчику приходилось каждый день ходить в шахтоуправление, поэтому у меня был пропуск, и, в принципе, я мог свободно перемещаться из зоны в зону. Дирекция находилась рядом со станцией, к которой лепились ряды домов — несколько убогих магазинчиков, пивная, общежитие, куда селили приезжавших из Центра чиновников и армейских начальников. На площади, где поили лошадей, развевался большой красный флаг Советского Союза. Под ним стояла бронемашина, возле которой все время со скучающим видом, облокотившись о пулемет, дежурил молодой беззаботный солдат в полной боевой выкладке. На другом конце площади стоял недавно построенный военный госпиталь. У входа возвышалась большая скульптура Иосифа Сталина.
С этим человеком я случайно встретился весной 47‑го года — приблизительно в начале мая, когда уже сошел снег. К тому времени прошло полтора года, как меня занесло на эту шахту. Одет он был так же, как и другие заключенные, занимавшиеся в тот день ремонтными работами на станции. Всего их было человек десять. Наполняя грохотом окрестности, они дробили кувалдами камни и мостили их обломками и крошкой дорогу. Я шел мимо станции из шахтоуправления после доклада, как вдруг меня окликнул надзиравший за работой сержант и приказал предъявить пропуск. Я вытащил его из кармана и протянул ему. Сержант, здоровенный детина, принялся с подозрением его рассматривать, хотя сразу было видно, что он неграмотный. Наконец подозвал одного из ремонтировавших дорогу заключенных и приказал прочитать, что написано на пропуске. Этот заключенный выделялся из всей бригады: образованный человек, судя по внешности. Это был он. Увидев его, я почувствовал, как кровь отлила от лица. Перехватило дыхание, легкие жадно требовали воздуха, но вдохнуть никак не получалось. Мне показалось, что я тону.
Русский офицер, приказавший тогда монголам на берегу Халхин-Гола содрать кожу с Ямамото. Да, это был он. Исхудавший, полысевший, с дыркой на месте переднего зуба. Безукоризненную офицерскую форму сменила грязная арестантская роба, начищенные до блеска сапоги — дырявые валенки. Исцарапанные, заляпанные стекла очков, погнутые дужки. И все же, без сомнения, это был он — тот самый офицер. Ошибиться я не мог. Он тоже пристально посмотрел на меня: видно, его удивило, что какой-то странный тип, проходя мимо, вдруг растерянно замер на месте. Девять лет прошло, и я, так же как и он, высох и состарился. В волосах появилась седина. Но, похоже, он меня тоже узнал — на его лице промелькнуло изумление. Еще бы! Человек, который, как он думал, сгнил в колодце в Монголии, — и вдруг здесь… Конечно, мне тоже и во сне не могло присниться, что я повстречаю в горняцком сибирском поселке этого офицера, да еще в арестантской одежде.
Он справился с замешательством в один момент и спокойно стал зачитывать неграмотному сержанту, на шее у которого висел автомат, что было в пропуске: как меня зовут, что я переводчик, что мне разрешено свободно перемещаться между лагерными зонами. Сержант отдал пропуск и мотнул подбородком: можешь идти. Пройдя несколько шагов, я обернулся. Офицер смотрел мне вслед, на лице его мелькнула улыбка, хотя, может, мне просто показалось. Я долго не мог унять дрожь в ногах, которая мешала идти. Весь пережитый тогда, девять лет назад, кошмар в одно мгновение снова ожил во мне.
„Как он здесь оказался? — думал я. — Наверное, не угодил начальству, вот и загремел в лагерь“. В те времена в СССР такое случалось часто. Внутри правительства и партии, в армии шла ожесточенная борьба, и Сталин, страдавший патологической подозрительностью, безжалостно преследовал тех, кто попадал в немилость. Их лишали всех постов и званий, устраивали показательные судебные процессы и немедленно расстреливали или отправляли в лагеря. Что лучше — одному богу известно. Потому что уделом избежавших казни мог быть только рабский, каторжный труд до самой смерти. У нас, японских военнопленных, оставалась хотя бы надежда выжить и когда-нибудь вернуться на родину, а у оказавшихся в лагерях русских и ее не было. Этому офицеру, скорее всего, тоже суждено оставить свои кости в сибирской земле.
Но одно не давало мне покоя. Теперь он знал мое имя и где меня найти. До войны я, сам того не зная, участвовал вместе с Ямамото в секретной разведывательной операции на монгольской территории, куда мы проникли, переправившись через Халхин-Гол. Если офицер сболтнет об этом кому-нибудь, положение мое станет незавидным. Но он на меня так и не донес. Как я потом понял, он имел на меня куда более серьезные виды.
Через неделю я снова увидел его на станции. Одетый в ту же заношенную робу, со скованными цепью ногами, офицер дробил кувалдой камни и тоже меня заметил. Положил кувалду на землю и, вытянувшись, как будто на нем был офицерский мундир, повернулся в мою сторону. Он улыбался — на этот раз сомнений быть не могло — еле заметно, но улыбался, и в этой улыбке затаилась жестокость, от которой у меня по спине пробежал холодок. И глаза… в них застыло такое же выражение, с каким он взирал на Ямамото, когда с того сдирали кожу. Я ничего не сказал и прошел мимо.
В военном штабе при лагере был один офицер, с которым у меня установились приятельские отношения. По специальности тоже географ, учился в Ленинградском университете, примерно моих лет. Нас связывал интерес к картографии, мы сошлись на этой почве и часто вели профессиональные разговоры. Его интересовали оперативные карты Маньчжурии, составленные Квантунской армией. Разумеется, при его начальстве мы об этом не говорили, но, стоило двум картографам остаться одним, как нас было не остановить. Иногда он приносил мне что-нибудь поесть, показывал фото жены и детей, оставшихся в Киеве. За все время плена среди русских это был единственный человек, с которым мне удалось как-то сблизиться.
Однажды, как бы между прочим, я спросил у него о заключенных, работавших на станции, сказав, что обратил внимание на одного из них:
— Что-то он на обычных заключенных не похож. Такое впечатление, что с порядочной высоты сюда загремел. — Когда я подробно описал его внешность, Николай — так звали моего знакомого — хмуро посмотрел на меня.
— Это, наверное, Борис, по кличке Живодер. Тебе лучше держаться от него подальше.
Я поинтересовался, почему. Николаю, судя по всему, не очень хотелось распространяться на эту тему, но я был ему нужен, поэтому он, хоть и с неохотой, но рассказал, как Борис Живодер оказался на шахте.
— Только не вздумай передавать кому-нибудь, что я тебе скажу, — предупредил Николай. — Он очень опасный человек. Кроме шуток — я бы и близко к нему не подошел.
Вот что рассказал Николай. Настоящее имя Живодера — Борис Громов. Майор НКВД, как я и предполагал. В 1938 году, когда Чойбалсан захватил в Монголии власть, а потом стал премьер-министром, Громова послали в Улан-Батор военным советником. Там он взялся за организацию госбезопасности по образцу бериевского НКВД, отличился в подавлении контрреволюционных элементов. Он и его подручные устраивали облавы, бросали людей в лагеря, пытали и при малейшем подозрении без всяких колебаний отправляли на смерть.
После окончания военных действий у Номонхана, когда кризис на Дальнем Востоке миновал, его отозвали в Москву и направили в оккупированную Советским Союзом Восточную Польшу с заданием провести чистку в польской армии. Там он и заработал прозвище — Живодер. Пытал своих жертв, сдирая с живых людей кожу. Для этого у него был специальный человек, вывезенный из Монголии. Понятно, что поляки смертельно его боялись. Человек, на глазах у которого сдирают кожу с другого человека, готов признаться в чем угодно. Когда немецкие войска неожиданно перешли границу и между Германией и СССР началась война, он вернулся из Польши в Москву. Там уже шли массовые аресты по подозрению в тайных связях с гитлеровским режимом, людям подписывали смертные приговоры, отправляли в лагеря. Живодер стал правой рукой Берии и вовсю развернулся со своими „фирменными“ пытками. Сталину и Берии, чтобы снять с себя ответственность за то, что они прозевали нападение нацистов, и укрепить свою власть, пришлось сфабриковать теорию внутреннего заговора. Множество людей ни за что погибли под зверскими пытками. Не знаю, правда или нет, но говорили, что Борис со своим напарником-монголом ободрали заживо минимум пять человек. Ходили слухи, что он похвалялся своими „подвигами“, горделиво развесив по стенам своего кабинета человеческую кожу.
После окончания военных действий у Номонхана, когда кризис на Дальнем Востоке миновал, его отозвали в Москву и направили в оккупированную Советским Союзом Восточную Польшу с заданием провести чистку в польской армии. Там он и заработал прозвище — Живодер. Пытал своих жертв, сдирая с живых людей кожу. Для этого у него был специальный человек, вывезенный из Монголии. Понятно, что поляки смертельно его боялись. Человек, на глазах у которого сдирают кожу с другого человека, готов признаться в чем угодно. Когда немецкие войска неожиданно перешли границу и между Германией и СССР началась война, он вернулся из Польши в Москву. Там уже шли массовые аресты по подозрению в тайных связях с гитлеровским режимом, людям подписывали смертные приговоры, отправляли в лагеря. Живодер стал правой рукой Берии и вовсю развернулся со своими „фирменными“ пытками. Сталину и Берии, чтобы снять с себя ответственность за то, что они прозевали нападение нацистов, и укрепить свою власть, пришлось сфабриковать теорию внутреннего заговора. Множество людей ни за что погибли под зверскими пытками. Не знаю, правда или нет, но говорили, что Борис со своим напарником-монголом ободрали заживо минимум пять человек. Ходили слухи, что он похвалялся своими „подвигами“, горделиво развесив по стенам своего кабинета человеческую кожу.
Борис был жесток, но в то же время чрезвычайно осторожен и предусмотрителен, поэтому его не брали ни интриги, ни чистки. Берия любил его, как сына. Однако он слегка переоценил себя и однажды перестарался. Эта ошибка оказалась для него роковой. Борис арестовал командира танкового батальона, обвинив его в том, что во время боев на Украине он тайно сотрудничал с одним из элитных механизированных подразделений германской армии. Комбата запытали до смерти горячим утюгом. Сожгли уши, нос, задний проход, гениталии. Потом выяснилось, что этот офицер приходился племянником какому-то высокопоставленному партийному деятелю. Больше того, Генштаб Красной армии провел тщательное расследование этого дела: оно показало, что комбат абсолютно ни в чем не виноват. Партработник, понятно, пришел в ярость, армейское командование, на которое легло пятно, тоже молчать не захотело. На этот раз даже сам Берия не смог помочь Борису. Его тут же разжаловали, и трибунал приговорил к смерти и его, и его заместителя-монгола. Но НКВД сделал все, чтобы смягчить его участь, и добился своего — Бориса отправили в лагерь на каторжные работы (а монгола все-таки повесили). Берия тайком переслал Борису в тюрьму записку, в которой обещал вытащить из лагеря на прежнее место и просил потерпеть год, чтобы он мог разобраться с военным и партийным руководством. По крайней мере, так рассказывал Николай.
— Теперь вы все знаете, Мамия, — понизив голос, продолжал Николай. — Здесь все думают, что Борис когда-нибудь вернется в Москву, что Берия скоро выручит его. Хотя даже Берии приходится быть осторожным — ведь в лагере всем заправляют партийные и военные власти. Но кто знает, что может случиться? Ветер в любую минуту может подуть в другую сторону. И уж тогда он отыграется на тех, из-за кого сейчас ему приходится туго. Дураков в мире много, но какой идиот станет самому себе смертный приговор подписывать? Поэтому здесь все на цыпочках вокруг него ходят. Почетный гость! Конечно, слуг к нему приставить и устроить жизнь, как в гостинице, нельзя. Для вида ему даже кандалы надевают, дают слегка кувалдой помахать. При этом у него отдельная комната, водки и папирос — сколько угодно. По мне, он — не человек, а ядовитая змея. Таких нельзя в живых оставлять. Хоть бы ночью ему кто-нибудь горло перерезал, что ли.
Через несколько дней мне снова пришлось проходить мимо станции, и меня опять остановил тот же верзила-сержант. Я полез было за пропуском, но он тряхнул головой и сказал, чтобы я немедленно отправлялся к начальнику станции. Не понимая, в чем дело, я пошел на станцию; в комнате начальника меня ждал не он, а Громов. Он сидел за столом и пил чай. Я так и застыл в дверях. Кандалы с его ног исчезли. Он подал мне знак рукой, приглашая войти.
— А-а-а! Лейтенант Мамия! Сколько лет, сколько зим! — добродушно начал Громов, так и сияя улыбкой, и предложил мне папиросу. Я покачал головой.
— Девять лет прошло, бог ты мой, — продолжал он, доставая спички и закуривая. — Или восемь? Впрочем, какая разница? Главное — ты жив и здоров. Какое счастье — встретить старого друга. Тем более после такой ужасной войны. Правильно? Послушай, как же ты вылез из того чертова колодца?
Я молчал, точно язык прикусил.
— Ну да ладно. Выбрался — и молодец! Смотри, руку где-то потерял. И по-русски навострился. Отлично! Просто замечательно! А рука? Ну что рука… Самое главное — что ты живой.
— Это не от меня зависело. Жив я не потому, что мне так захотелось, — отозвался я.
Громов рассмеялся во весь голос.
— Интересный ты малый, Мамия. Здорово у тебя получается: вроде и жить не хотел, а выжил. В самом деле интересно. Но меня не проведешь, нет! Обыкновенный человек один из такого глубокого колодца никогда не вылезет. А потом надо было еще через реку переправиться, в Маньчжурию. Да ты не бойся. Я никому не скажу.
Н у, все. Хватит об этом. А меня, видишь, разжаловали, теперь я простой заключенный. Но вечно торчать в этой дыре, камни здесь дробить не собираюсь. У меня и сейчас там, в Центре, сил хватает, за счет этого я и здесь с каждым днем вес набираю. Скажу откровенно: мне нужны хорошие отношения с японскими пленными. В конце концов, показатели шахты зависят от того, сколько вас и как вы будете выкладываться. Нет, с вашим братом нужно считаться, иначе дело не пойдет. Хочу, чтобы ты мне помог. Ты служил в Квантунской армии, в разведке. Храбрец, по-русски говоришь. Согласишься быть у меня на связи — смогу вам помочь кое в чем. По-моему, неплохое предложение, а?
— Шпионить мне никогда не приходилось, и заниматься этим я не буду, — объявил я.
— Разве я прошу на меня шпионить? — примирительно сказал Борис. — Ты не так меня понял. Я говорю, что по возможности постараюсь облегчить вам жизнь. Предлагаю ладить и чтобы ты помог в этом деле, стал посредником, что ли. Только и всего. Послушай, лейтенант! Я могу вышибить отсюда этого грузинского говнюка, „члена Политбюро“. Правда! Вы же его лютой ненавистью ненавидите. Если мы его спихнем, вы сможете получить частичное самоуправление, создавать комитеты, иметь свою организацию. По крайней мере, охранники не будут издеваться над вами, как сейчас, когда они творят, что хотят. Ведь вы сами этого добиваетесь. Так?
Борис был прав. Мы давно уже ставили эти требования перед лагерным начальством, но неизменно получали категорический отказ.
— И что для этого нужно? — спросил я.
— Почти ничего, — сказал он, широко улыбаясь и разводя руками. — Мне нужны тесные, хорошие отношения с японцами. Нужна их помощь, чтобы выпроводить отсюда группу товарищей, с которыми, мне кажется, будет трудновато найти общий язык. Интересы у нас, во многом, — одни и те же. Почему бы тогда нам не объединиться? Как американцы говорят? Give and take. Ты мне — я тебе. Ты мне помогаешь — я тебе ничего плохого не делаю. Жульничать никто не собирается. Я не прошу, чтобы ты меня любил. Были между нами недоразумения, что и говорить. Но я за свои слова отвечаю. Если что обещаю, значит, так оно и будет. А что было, то быльем поросло.
Давай-ка подумай как следует, и чтобы через несколько дней был четкий и ясный ответ. Стоит попробовать, вы же ничего не теряете. Согласен? И запомни, лейтенант: этот разговор должен оставаться между нами. Можешь рассказать о нем только тем людям, которым доверяешь на все сто. Несколько человек из ваших ходят у начальства в доносчиках, стучат обо всем. Смотри, чтобы до них это не дошло. Если они узнают — плохо дело. Я здесь пока не всесилен.
Вернувшись в зону, я решил тайком переговорить кое с кем о беседе с Борисом и остановил свой выбор на одном подполковнике — человеке смелом и решительном, с хорошей головой. Он командовал войсками, которые заперлись в горной крепости на Хингане и до последнего, даже когда Япония уже капитулировала, отказывались поднять белый флаг. В лагере среди японских военнопленных он слыл главным авторитетом; русским тоже приходилось с ним считаться. Утаив то, что случилось на Халхин-Голе с Ямамото, я рассказал ему о Громове — о том, что раньше он был офицером госбезопасности и какое предложение сделал. Идея избавиться от командовавшего шахтой и лагерем партийного начальника и добиться для японцев хоть какого-то самоуправления, похоже, его заинтересовала. Я предупредил, что Борис крайне опасен, настоящий зверь, мастер плести интриги, ему нельзя безоглядно доверять. „Может, ты и прав, — отвечал подполковник. — Но он правильно сказал: терять нам нечего“. Я не нашел, что возразить. Действительно, если из этой сделки что-то получится, хуже, чем сейчас, не будет. Как же я ошибался! Верно говорят: ад — все равно что бездонный омут.