В приемной здания управления делами он обнаружил своего босса Дефорда и генерального прокурора Эккерта, которые разговаривали с журналистами. Эккерт, по устоявшейся привычке политика, говорил, не сообщая почти никакой информации. У него это очень хорошо получалось; его манера высказываться была такой же безличностной, как распечатка с компьютера, а голос звучал, как у полицейского, дающего показания в суде. Это создало ему репутацию хорошего профессионала и компетентного человека; фактически он обладал обоими этими достоинствами, но в настоящий момент, пытаясь играть роль осведомленного, но сдержанного в оценках чиновника, выглядел неестественно. В свою очередь, Дефорд был дураком, но на публику ему удавалось производить впечатление информированной уверенности; он скрывал свою некомпетентность под маской секретности: безусловно, я знаю все ответы, но интересы безопасности удерживают меня от разглашения их в настоящий момент. Чтобы объяснить это, ему требовалось гораздо меньше слов.
Отвечая на вновь заданные вопросы, генеральный прокурор Эккерт монотонно произнес:
— Естественно. Они были проинформированы в присутствии адвокатов, что они имеют полное право отказаться от дачи показаний, и все, что они скажут, может и будет использовано против них, и что они имеют право на консультацию с адвокатом на протяжении всего допроса.
Лайм и Дефорд отделились от журналистов и направились к рабочему кабинету Дефорда. Поворачивая ручку двери, Дефорд сказал:
— Хотел бы я видеть, как они «раскрутят» этого чинушу. Пока им мало что удалось.
Они вошли в кабинет, и женщина за столом приветствовала их равнодушной сухой улыбкой. Лайм проследовал за Дефордом. Босс сел и начал теребить пальцами складку кожи на своей дряблой шее.
— Да, несколько часов назад мне звонил джентльмен по имени Уолберг. Это отец близнецов. Он только что прилетел в Вашингтон, Насколько я понял, он пытается увидеть своих детей, но никто не хочет с ним разговаривать.
Лайм кивнул:
— Он не может вообразить, что его дети хоть как-то замешаны в этом. Должно быть, допущена какая-то ошибка — недоразумение или подтасовка фактов. Или, возможно, они попали под влияние дурной компании. Но это не может быть их вина.
— Похоже, ты уже говорил с ним.
— Нет.
— Э-э… Я уверен, что на его месте я бы чувствовал то же самое.
— Вероятно. — Лайм думал о Сандре Уолберг. Законченная негодяйка эта девчонка; как может кто-нибудь продолжать верить в ее невиновность…
— Дэвид, мне очень жаль, но я сказал этому человеку, что ты ему все объяснишь.
— Ты сказал?
— Он… э-э… ждет тебя в твоем кабинете. Я думал, мне следует сообщить тебе… — Дефорд, поджав хвост, примирительно протянул руку ладонью вверх.
— Ты чертов дурак. — Гнев Лайма усилил выразительность этих бесцветных слов.
Он вышел из кабинета и вместо того, чтобы хлопнуть дверью, закрыл ее с легким презрительным щелчком.
Уолберг имел мрачное лицо профессионального плакальщика. Его руки и щеки были покрыты веснушками, а тонкие рыжие волосы тщательно зачесаны, прикрывая лысину. Он казался скорее печальным, чем негодующим. «Мягкий, как карандаш с маркировкой «ММ», — подумал Лайм.
— Господин Лайм, я Шейм Уолберг, я отец…
— Я знаю, кто вы, мистер Уолберг.
— Я очень признателен вам за то, что вы согласились встретиться со мной.
— Это не мое решение. — Лайм обошел вокруг своего стола, отодвинул стул и сел. — Чего вы, собственно, от меня хотите?
Уолберг глубоко вдохнул. Если бы у него была шляпа, он, наверное, вертел бы ее в руках.
— Они не позволяют мне встретиться с моими детьми.
— Боюсь, что сейчас они скорее дети правительства, мистер Уолберг Это мера предосторожности.
— Да, да, я понимаю. Они не хотят, чтобы к заключенным или от них передавались послания. Они сообщили мне об этом. Как будто они считают, что я принадлежу к лиге анархистов и террористов. Во имя Господа, господин Лайм, я клянусь…
Уолберг остановился, чтобы успокоиться. Он собрался с духом.
— Произошла ошибка, господин Лайм. Мои дети не…
— Мистер Уолберг, у меня нет времени выслушивать ваши сетования.
Эти слова обожгли Уолберга.
— Мне говорили, что у вас нет сердца, но вас считают справедливым человеком. Очевидно, это не совсем так.
Лайм покачал головой.
— Я всего лишь безликий винтик в машине, мистер Уолберг. Вас направили ко мне, чтобы отделаться от вас. Я ничем не могу вам помочь. Моя работа в основном состоит в составлении отчетов по другим отчетам, которые пишут другие люди. Я не сыщик, не обвинитель и не судья.
— Но вы — человек, арестовавший моих детей, не так ли?
— На мне лежит ответственность за аресты — вы это хотите услышать?
— Тогда скажите мне, почему?
— Вы хотите знать, почему я заподозрил ваших сына и дочь?
— Да. Что привело вас к мысли, что они в чем-то виновны? Они бежали? У моих детей были недоразумения с чиновниками, поэтому они побаиваются полиции — вы знаете, как это бывает с молодыми людьми. Но пуститься бегом от человека в форме и с оружием — доказывает ли это, что…
— Вы пытаетесь делать предположения, мистер Уолберг, но я не имею права раскрывать дело, которым занимается правительство. Вам следовало бы встретиться с генеральным прокурором, но, к сожалению, я сомневаюсь, что он вам что-либо скажет.
— Достаточно ли вы прожили, мистер Лайм, чтобы помнить то время, когда могли отличить добро от зла?
— Боюсь, я очень занят, мистер Уолберг. Мне жаль, что вы набрали не тот номер, по которому можно куда-либо дозвониться. Лайм прошел к двери, открыл ее и, придерживая ее рукой, посмотрел на Уолберга. Тот стоял неподвижно.
— Я собираюсь драться за них.
— Да, я думаю, вы должны.
— Куда делась мораль, мистер Лайм?
— Мы все же питаемся мясом, не так ли?
— Я не понимаю вас.
— Мне жаль, мистер Уолберг.
Когда Уолберг ушел, Лайм извлек из ящика для приходящей корреспонденции его содержимое. Около получаса он размышлял о поразительной наивности Уолберга: близнецы обнаруживали массу тревожных признаков, они не могли испортиться за одну ночь; но слова, которые пишут на стенах, всегда предназначаются кому-то другому. Только не моим детям.
В этом месяце сыну Лайма исполнилось восемь лет — он родился под знаком Водолея, и была некоторая надежда, что Биллу удастся дожить до зрелого возраста, не ощутив потребности взрывать здания и людей. Еще два года назад Лайм лелеял мечты, что они с сыном смогут сделать, когда он подрастет; тогда для этого были основания, но сейчас мальчик жил в Денвере с Анной и ее новым мужем, и права Лайма посещать их были сурово урезаны не только правилами этикета, но и расстоянием до Денвера.
Он был там перед самым Рождеством. Он дремал всю дорогу у окна самолета, а в аэропорту они втроем встретили его — Билл, Анна и этот идиот Данди, не придумавший ничего лучшего, чем притащиться туда с ними: худой и энергичный человек с Запада, который все время повторял одни и те же анекдоты, оперировал огромными суммами в связи с арендой сланцевых месторождений и, очевидно, не решался оставить Анну без своего внимания наедине с ее бывшим мужем. Он провел с ними неуклюжий уик-энд: Анна все время разглаживала руками складки на своей юбке и старалась не поднимать глаз. Данди с напыщенным видом демонстрировал отеческие чувства к Биллу и называл его «коротышка»; при этом они оба бросали украдкой взгляды на Лайма, чтобы убедиться, что он все понимал правильно — они создали здесь «настоящий дом для мальчика» и «ему сейчас гораздо лучше, Дэвид, у него есть отец, который все время с ним».
На Билла, которого окружали десять тысяч акров лугов и стада настоящих коров, игрушки, купленные Лаймом в последнюю минуту по пути в аэропорт, произвели слабое впечатление. Прошлым летом он брал Билла в поход, и там они неплохо понимали друг друга, но сейчас, когда лежал снег, брать мальчика было некуда, за исключением полуденного катания на коньках и диснеевских мультфильмов в Ист Колфакс.
Воскресным вечером в аэропорту он прижал свою щеку к щеке ребенка и качнул головой так, что его усы царапнули Билла; мальчик отпрянул назад, в глазах Анны появился холодный упрек. В присутствии Данди, стоящего рядом и наблюдающего, она подставила щеку для традиционного поцелуя — от нее пахло холодными сливками и шампунем — и страстно прошептала ему в ухо: «Не падай духом, Дэвид, не унывай!»
Он неприятно усложнял ее жизнь, и она хотела, чтобы он оставался на расстоянии, но она не хотела посылать мальчика к нему — Лайм должен был приезжать к ней, если он хотел видеть Билла. Это был ее способ держать его на поводке. Она была прижимистой женщиной.
Он помнил ее высокой девушкой с холодными глазами газели и прямыми светлыми волосами; ее манеры были скорее спокойными, чем вызывающими; они поженились, потому что не видели серьезной причины не сделать этого. Но довольно скоро они начали тяготиться друг другом: оба знали, что другой собирается сказать еще до того, как он скажет это. Со временем это внесло разлад в их отношения — они уже ни о чем не говорили между собой.
Такая жизнь стала для них слишком невыносима, и наконец она ушла, тяжело ступая каблуками и ведя ребенка за руку.
Они жили в одном из тех городков, существование которых определялось с точки зрения числа миль до Александрии.[8] Он держал дом еще шесть месяцев, а затем переехал в город, в двухкомнатную квартиру в доме без лифта.
Служащие уже покидали здание управления делами, но ему не хотелось возвращаться в двухкомнатную квартиру в доме без лифта. Он всегда мог поехать к Бев. Но вместо этого он отправился в бар в Военно-Морском клубе.
Водка с мартини, очень сухая смесь. Однажды он нашел, что ему приятно ходить в бары, ему нравились сумрачные, необитаемые комнаты, в которых футбольные матчи и кинокартины рассеивали тоску по человеческому разговору.
Лайм стал ценителем старых кинолент: он мог назвать имена актеров, умерших двадцать лет назад, и все, что ему было нужно — это еще один поклонник кино, с которым можно было бы убить вечер, говоря о восхитительных мелочах. «Юджин Палетт в «Мистер Дидс едет в город». — «Нет, это был «Мистер Смит едет в Вашингтон». — «Я думал, это был Клод Рейнс». — «Совершенно верно. Они оба играли в этом фильме». — «Помните красивую романтическую мелодраму «Маска Димитриоса». Гринстрита и Лорре, был ли в ней тоже Клод Рейнс? Он был у Них в «Касабланке», но играл ли он в «Димитриосе»?» — «Я не знаю, но этот фильм пойдет на следующей неделе в одной из ночных программ, я читал об этом в газете…»
Скука приводила его в отчаяние. Он с вялым раздражением думал о похотливом мужчине и женщине, которые по недосмотру дали ему билет в этот мир. Слишком молодой во время войны для чего-либо кроме романов в стиле Дэйва Доусона, мелодрам, передаваемых по радио, бейсбола на песке и значков юного стрелка. Слишком старый позднее, чтобы присоединиться к поколению «озабоченных»: Лайм окончил колледж, так ни разу не поинтересовавшись политическими взглядами соседа по комнате.
Слишком много баров он уже изучил. Все они слишком примелькались. Он покинул клуб.
В пятидесятые холодная война казалась значительным делом, и он с гордостью стал одним из тех, кто боролся с лучшими людьми, которых могла выставить другая сторона. «Достаточно ли вы прожили, мистер Лайм, чтобы помнить то время, когда вы могли отличить добро от зла»?
В те времена американская разведка была младенцем, скопированным с британской системы, и дела велись в чересчур колдовском стиле, характерном для англичан, как будто к ядерному сверхоружию можно было относиться так же, как к грызне на Балканах в двадцатые годы. Но постепенно вошел в норму цинизм. Храбрость стала подозрительной. Стало модно оправдывать себя трусостью. Если ты собирался предстать перед опасностью, только чтобы пощекотать нервы, тебя брали на заметку как мазохиста, отягощенного комплексом вины. Считалось, что никто не ищет риска. К мужеству стали относиться с презрением: если ты выполнял какую-либо опасную работу, все ждали, что ты скажешь, что ты делал это ради денег или по убеждениям. Но не потому, что тебе это нравится. Чтобы доказать, что ты нормальный человек, нужно было выставлять себя цыпленком. Они добились успеха в искоренении мужества. Преступление и лихая езда на машине стали практически единственными оставшимися занятиями.
У Лайма был прирожденный талант к изучению иностранных языков, и его пятнадцать лет использовали в полевых условиях, главным образом в Северной Африке, но однажды послали на восемнадцать месяцев в Финляндию. Постепенно он начал питать отвращение к работе со своими коллегами — не только с противниками по другую сторону, но и со своими союзниками. Они были извращенцами, играющими в бессмысленные игры, а компьютеры лишили их дело какого-либо азарта. Стоило ли рисковать при этом жизнью?
В конце концов Лайм, используя все свое скромное влияние, добился перевода в кабинет, где от него ничего не требовалось и где он временами забывал, чем, собственно, занимается.
Он работал на руководящей государственной должности, зарабатывал четырнадцать тысяч долларов в год или, во всяком случае, получал их, возглавлял отдел, который расследовал ежемесячно около тысячи угроз жизни президента, из которых все, кроме трех за все время, не имели под собой никакого основания, — отдел, в котором ленивая безответственность выдавалась за исполнение служебных обязанностей, и подумывал об отставке — о работе руководителем службы безопасности в какой-нибудь корпорации, пока судьба, этот вечно ждущий гробовщик, не одержит верх над ним.
Это было все, что он заслужил. Однажды наступает момент, когда то, что ты делаешь, становится обыкновенной работой, которую ты можешь выбросить из головы каждый день в пять часов, когда в тебе пропадает вера в то, что ты делаешь, — и это значит, что ты слишком долго этим занимаешься. Ты продолжаешь двигаться по наезженной колее, но это движение подобно повторению одних и тех же слов до тех пор, пока они не потеряют свой смысл.
Вечерний сумрак дышал холодом. Он пошел домой мимо ряда покрытых копотью домов в викторианском стиле, с башенками и безвкусным орнаментом, и по наружной лестнице поднялся к себе в комнаты. Паровой радиатор работал на полную мощность, воздух был спертый и тяжелый, как будто помещение долго не проветривалось. Дутый абажур приглушал свет, комната казалась сероватой, по углам прятались тени. Он резко снял трубку телефона и нерешительно набрал номер.
— Алло.
— Привет.
— Caro mio.[9] Как у тебя дела?
— Паршиво, — ответил он. — Ты уже обедала?
— Боюсь, что да.
Повисла тяжелая тишина. Наконец она сказала:
— Я пыталась дозвониться тебе, но телефон не отвечал.
— Я кое-где остановился, чтобы промочить горло.
— Но ты не пьян?
— Нет.
— Отлично, приезжай, я соображу тебе что-нибудь поесть.
— Не стоит, если у тебя такое настроение.
— Не будь дураком, Дэвид, — сказала она.
— Не я первый, не я последний. Я в отличной компании.
— Ты действительно дурак, Дэвид. Но приезжай. — В ее голосе появилась густая влажная интонация, и это вновь вызвало в нем воспоминания о ее сексуальности. — Приезжай, Дэвид, я хочу тебя.
Мысленно задавая себе вопрос, кто из них больший дурак, он спустился и сел в машину. Ему следовало лучше подумать, прежде чем звонить Бев. Ему хотелось увидеть ее, но в прошлом году у него была дешевая интрижка с пустой девицей из Сент-Луиса, и он не желал впутываться подобным образом еще раз, даже с Бев; на этот раз уже он был тем, кому нечего предложить.
Но он выехал из гаража и поддался засасывающему течению улицы. Она увлекла его к, северу, в сторону Палисэйдс — фешенебельные дома, породистые собаки, модно одетые худые женщины и толстые дети. В этом районе жили сенаторы и члены кабинета, и при обычных обстоятельствах два или три званых вечера, устроенных обладателями накрахмаленных рубашек, были бы здесь уже в полном разгаре. Но сегодня все было отменено из-за взрывов. Однако вечера, без сомнения, должны были вскоре возобновиться. В знак траура все оденутся в черное и будут носить нарукавные повязки, ходить с мрачным видом и пылать справедливым гневом, но после короткого перерыва обеды продолжатся, потому что правительство по-прежнему функционирует, а большая часть его работы совершается именно на таких обеденных собраниях.
Он проехал мимо дома Декстера Этриджа. Окна были слабо освещены, на переднее окно падал отсвет включенного внутри цветного телевизора. Лайму было приятно увидеть признак нормального состояния вещей — где-то в подсознании он чувствовал свою ответственность в отношении избранного вице-президента после того, как он обратился к нему на ступенях Капитолия: это в чем-то роднило их.
Апартаменты Бев располагались в ультрамодной башне из стекла. Как административный помощник спикера она получала хорошие деньги и знала, как их со вкусом потратить. Передняя комната была просторной: полностью белые стены, эскизы Бери Ротшильда, солидная добротная мебель спокойного цвета, не загромождающая пространство. Лайм постучал, отпер дверь своим ключом, бросил плащ на стул и позвал Бев.
Она не ответила. Он обошел комнаты — там было пусто; он прошел на кухню, смешал два коктейля и уже шел с ними в гостиную, когда вошла Бев в плаще и с тяжелой коричневой сумкой для продуктов.