Мамонт - Кир Булычёв 4 стр.


– Вы дали ход моему заявлению? А то я жду, а меня не вызывают. Это непорядок. Должны вы меня вызвать.

– Вызову, – сказал Гаузе. – Некогда сейчас. Вы бы мне помогли пока что отсюда уйти.

– Ни в коем случае! – испугался Левкой. – Это же нарушение.

– Тогда ждите.

– Жду. Надеюсь. Могу рассчитывать на место начальника лагеря? Кстати, должен вам сказать, что Бессонов держит под крылышком царского агента, провокатора из охранки.

– Кого же?

– Ах, не знаете?

Левкой улыбнулся, покачал перед носом Гаузе забинтованным пальцем.

– Вы тряпочку снимите, неудобно как-то.

Но Левкой не успел подчиниться – Павлик в дверь. Несет сооружение из корня. Напоминающее паука.

– Вот! – кричит. – Балерина Уланова. Похоже?

Тут он увидел капитана Левкоя. Оробел. Стал балерину за спину прятать.

– Ага, – сказал капитан. – Писатель! Художник! Где обещанное?

Но Павлик задом к двери – улизнул.

– Лови его! – Левкой за ним. Потом обернулся: – Вы, товарищ начальник, пошли со мной. Мы сейчас выследим его склад. Сейчас мы его выловим. Он туда побежал.

– А чего вы ищете? Куда он побежал?

– Он на склад побежал. Склад у него есть. Как кто в больнице помирает, он перед смертью у него на сохранение все самое дорогое берет. И куда-то складывает. Каждый раз обещает со мной делиться. И не делится. Понимаете, какая сволочь?!

Выбежали в коридор. Никаких следов Павлика. Сгинул.

– Сделаем, – сказал Левкой. – Обратите внимание.

Он встал на четвереньки.

– У меня, – нос к Гаузе повернул, – замечательный нюх. Я раньше розыскной собакой служил. В породе доберман-пинчер.

И побежали они по коридорам, все ниже под землю, по лестницам и закоулкам. Большой дом. Очень большой.

– Что тут раньше было?

– Сибирский граф один жил. Деньги на партию давал.

– А потом?

– Когда потом?

– После революции.

– Взяли графа.

Еще поворот. Дверь в стене притворенная. Подвал сводчатый. Под потолком люстра сверкает. Вещи свалены. Громадной грудой. Рядом Павлик Морозов, держит в руках балерину Уланову, дрожит.

– Попался, голубчик! – Левкой уже человеческое положение принял. – Что скажет про твое поведение товарищ из Москвы?

– Он будет ходатайствовать. Как за литератора.

– Отдавай духовные ценности!

– Это все мое. Это все мне завещано.

– Отойди. Инвентаризация настала. Откуда начнем? Говори, председатель комиссии.

И на Гаузе смотрит.

Гаузе любопытство разбирает.

– Давайте с рукописей начнем.

– Не погубите, все мое! Вот, глядите. – Павлик начальнику, Петру Гаузе, в руки тетрадку сует. – Я сам написал.

На обложке написано: «Евгений Онегин». И другим почерком: «Сочинение Павла Морозова».

Открыл тетрадку Гаузе – знакомые строчки, перу Пушкина принадлежат.

– Как это к вам попало? – спросил.

– Это я сам написал. Длинными ночами.

– Что-то знакомое, – сказал Левкой, – Где-то я это проходил. По-моему, в школе комсостава нам давали.

– Это Пушкин написал, – сказал Гаузе.

– В каком бараке?

– Пушкин умер.

– Ясное дело, умер, здесь все умирают. Никто отсюда живым еще не вышел.

– Вы меня не так поняли. Пушкин умер больше ста лет назад. И не в лагере.

– А где же? На воле?.. Впрочем, неважно. Значит, это уже напечатано?

– Давно напечатано. А как сюда попало?

– Неужели не поняли? Я же объяснял. Он перед смертью в больнице у людей все отбирал.

– Это я написал! – плакал Павлик Морозов. – Все, что здесь, я написал и сделал. Вот, глядите.

А Гаузе опечалился. Представил себе, как какой-то заключенный огрызком карандаша бессмертную пушкинскую поэму переписывал, чтобы человеческий облик не потерять.

А уже в руках другая тетрадка. И Левкой в ухо холодным носом тычет.

Такого произведения Гаузе еще не видал. «Роман» – написано. И две фамилии на первой страничке: «И. Бабель». И другим почерком: «П. Морозов».

– И он здесь погиб? – спросил Гаузе.

– А хороший писатель был? – спросил Левкой.

– Плохой, – поспешил с ответом Павлик. – Я за него исправления вносил. Евреев убирал.

Левкой быстренько самописку вытащил, свою фамилию вписал, морозовскую вычеркнул, бабелевскую и подавно.

– Как же смеете! – возмутился Павлик, а Левкой сказал: – Тебе еще останется.

Ах, Гаузе весь затрясся – тетрадка лежит, «Осип Мандельштам» на обложке. Поэт хороший, тоже, значит, здесь замученный. Стал Гаузе к тетрадке подбираться, а Левкой тем временем на картинах и рисунках всяких свой автограф ставит. Павлик за ним бегает, старается свою долю в бессмертии отстоять.

– А это что? А это что? А это что?

– Это неинтересно, это пустяк, это так себе…

Еще шаг до рукописи Мандельштама остался. Соавторы передрались, в углу возятся. Только Петр Гаузе руку к Мандельштаму протянул – видит: Павлик в уголке съежился, а в руке граната:

– Не подходи! – кричит. – Не нарушай мое авторское право, – а в другой руке «Евгением Онегиным» размахивает.

И понял Гаузе – не до стихов, хоть и бессмертных. Сейчас рванет граната… И он со всех ног из подвала. И по коридору.

А сзади взрыв!

Такой взрыв, что весь дом зашатался, камни со сводов подвальных посыпались. Бежит Гаузе – куда, сам не знает.

Занесло Гаузе в какой-то закут, дверь с петель взрывом сдернута.

13 

– Кто здесь? – голос в темноте.

– Ах, если бы вы знали, сколько они всего погубили!

– Кто такие?

– Они наследство от умерших здесь делить стали.

– Жалко наследства, – сказал голос. Понятливый.

Хоть и темнота, кажется Гаузе, что он различает – сидит перед ним древний человек.

– Вы кто такой? – спросил.

– Я вечный заключенный, – голос ответил.

И такое Петру Гаузе поведал.

Родился этот вечный заключенный в древности, много за правду страдал, наконец попал он на Русь, когда ее татары покоряли. Стал он татар за бесчинства укорять, они его заковали лет на сто. А он все не умирает. Дожил до Ивана Грозного, стал ему правду говорить про тяжелое положение народа – и остальные годы правления этого царя тоже в темнице провел. И что странно: казни его не берут, голод не берет, пытки не домучивают. Такое ему от Бога задание: ходить по истории человечества, правду говорить. И сидеть за это. Долго ли, коротко ли, дожил этот старик по тюрьмам до двадцатого века. Тут его и выпустили по амнистии 1905 года и дали титул графа. Купил он себе большой дом в лесу, достроил, стал правду проповедовать и деньги большевикам на революцию ссужать. За что его и посадили вскорости. В семнадцатом году революция произошла, старика сразу же освободили, а потом вскоре и обратно посадили. В подвале того же дома, откуда он большевикам деньги на революцию ссужал. Вот и сидит. Ему теперь автоматически срок продлевают, да забыли, что он здесь. И жалко ему, что из-за этой забывчивости он не одну уж амнистию пропустил. Вот и попросил он Гаузе в конце своей исповеди:

– Как выйдешь наверх, скажи, что мне уж давно выходить пора. Наверно, несправедливости на свете не осталось, и помирать мне можно. А если осталась, то мне перерыв нужен для свободного обличения.

– Вот сам выберусь, – Гаузе сказал, – тут же и тебе помогу. Только сложность одна…

– Какая же?

– Не сажают у нас теперь за критику. В худшем случае высылают из пределов нашей страны.

– Ну, это еще не страшно, – сказал старик. – Я в другую страну пойду. Может, найду, где режим кровавый.

– В Чили, – подсказал Петр Гаузе. – Там такие люди нужны.

На том и договорились.

Прикрыл за собой Гаузе дверь, пошел дальше по подвалам, все старался путь обратно к древнему правдолюбцу запомнить. Только забыл вскоре. Совсем заблудился, как в лесу, слава богу, привидение Сталина встретилось.

– Я, – говорит Сталин, – тебя поджидаю. Хочу с тобой еще побеседовать. И еще один товарищ с такой же целью тебя ждет.

И пошел Гаузе вслед за привидением Сталина, тот впереди, как слабый источник света.

14

Старый знакомец – человек в железной маске – ждал их, по камере ходил. Камера не маленькая: кровать с матрацем, электрокамин в углу, стол письменный.

– Здравствуйте, – сказал, – товарищ Гаузе.

Сел Гаузе на стул. Железная Маска и Сталин с двух сторон встали.

– Мы вас пригласили побеседовать, – Сталин сказал. – Дошли до нас слухи, что вы здесь не случайно, а с секретным заданием.

– Закрывать лагерь намереваются, – сказала Железная Маска.

– Я приму все меры, – Гаузе сказал.

– Вот этого делать и не следует, – Сталин сказал. – Неразумно. Мы еще пригодимся, слово вам даю.

– Простите, – сказал Гаузе, – с кем честь имею? А то мне вашего лица не видно.

– Берия он, – сказал Сталин. – Лаврентий Павлович. Вы с ним по возрасту не встречались, а жаль. Душевный человек, мой сатрап. Убийца.

– Так вот вы какой! – сказал Гаузе. – Скрываетесь?

– Приходится, – сказал Берия. – Иногда глаз чешется, страшное дело. А не почешешь. А вы, значит, Гаузе. Как же, как же, вашего папеньку мы в тридцать втором из партии вычистили за сокрытие белогвардейского прошлого его мамаши. А вашу тетушку Ирину мы в тридцать седьмом расстреляли за связь со своим мужем, осужденным по пятьдесят восьмой. Я правильно вашу биографию излагаю?

Гаузе только отмахнулся. Чего сейчас старое ворошить. Главнее прекратить все.

– У вас, – сказал он, – никакой надежды. Я все равно вас разоблачу. Лучше сдавайтесь. Ну чего вы ждете?

– Ждем, – сказал Берия. – Ждем и надеемся. Вот, видишь?

Из-под кровати белый телефон вытащил.

Трубку снял. Дал Гаузе послушать.

А там гудок длинный, потом женский механический голос говорит:

– Ждите ответа… Ждите ответа… Ждите ответа…

– Вот и ждем, – сказал призрак Сталина.

– Не дождетесь, – сказал Гаузе. – Ваш телефон с вокзальной справочной соединен.

Засмеялись бывшие вожди. Потом Сталин сказал:

– А ты отсюда живым не выйдешь, потому что от таких, как ты, бесстрашных нам большое беспокойство.

Сказал так, и набросились они на Гаузе.

Ну, с призраком несложно справиться. У него хватка слабая. Берия посложнее противник, только от возраста и долгого сидения силу потерял. Но все-таки двое на одного.

Возились они, возились посреди камеры, а тут в дверь полковник Бессонов заглянул.

– Кончайте, – сказал, – товарищи. Пошли, Гаузе, за мной. Нагулялся. Ох, дела, дела…

И увел Петра Гаузе из рук вождей. А пока провожал до больницы, вслух размышлял:

– Изжили они свое, еще как изжили, новую политику надо вырабатывать. Без них, на твердых, демократических началах единовластия.

Призрак сзади по коридорам плелся, бормотал:

– Отдай его нам. Мы погибнем, ты погибнешь.

– А вот я и не погибну, – огрызнулся Бессонов. – Я вывернусь.

В коридорах пахло гарью, на полу валялись куски штукатурки.

– Как там Левкой с Морозовым? – спросил Гаузе.

– Погиб твой Морозов, вечная ему память, большой писатель и ученый. К сожалению, ничего от него не осталось. И Левкой пострадал…

15

– Где ты был, Петя? – Полина волновалась. – Тут без тебя столько событий, не представляешь!

– Знаю.

– А Левкой на твоем месте лежит. Раненый.

– А мне куда? В общую палату?

– В общей палате репетиция самодеятельности, – сказала Полина. – Там зэки будут песни петь под руководством капитана Левкоя.

– В карцер?

– От карцера ключей не найдут. И дверь туда завалило.

– На улицу?

– Нет, – сказал полковник Бессонов. – Вам, товарищ проверяющий, придется провести ночь в комнате Полины. Я бы сам пошел, да дела. А ты, Полина, не сопротивляйся. Приказ.

Оставил он Петра вдвоем с Полиной.

– Вот какая история вышла, – сказал Гаузе. – Вы меня не опасайтесь.

– Я тебя и не опасаюсь.

В том же большом доме, под крышей, каморка, живет в ней медсестра Полина. Не то заключенная, не то вольная, не то лагерная блядь, не то сестра милосердия.

Кровать девичья железная в углу. Зеркальце на тумбочке, стул, рукомойник, на стенах фотографии кнопками прикреплены. Окошко с решеткой.

– Здесь, на мансарде, слуги жили, – сказала Полина. – Помойся, если хочешь. Я за тебя беспокоилась. Боялась, что засыпало.

– Жаль, что я доставил вам беспокойство.

– Ты здесь человек нормальный, не считая Чапая. Остальных всех передушили.

Вымылся Гаузе с мылом, вафельным полотенцем вытерся.

Полина косынку сняла, волосы начала расчесывать. Волосы рыжие, темные. Красота у нее кошачья, сказочная, гибкая.

Охранник ужин принес. Пайка хлеба двойная, щи почти настоящие.

– Лично от начальника лагеря, – сказал.

Полина ни спасибо, ни звука.

Ушел солдат, Полина, как хозяйка, говорит:

– Хотите почитать перед сном, на тумбочке книжка.

Книжка Сетон-Томпсона про животных, с рисунками.

Вдруг снизу грянуло: 

По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед… 

– Это что? – вскинулся Гаузе.

– Самодеятельность. Завтра конец месяца, план выполним, концерт будет. Капитан Левкой старается.

– Он мне сказал, что собакой работал.

– Преувеличивает.

– Я сам видел, как он по следу шел.

– Показуха. Не обращайте внимания. У него же родословной нету.

– С вами связана тайна, – сказал Гаузе.

– Какая уж тайна.

В Гаузе возникло странное трепетание. Вдруг понял в синих сумерках, что наступит ночь и лягут они спать. Вдвоем…

– Ай-ай-ай, – улыбнулась Полина. – У нашего молодого человека появились крамольные мысли. Не рассчитывай на взаимность. Разочаруешься.

– Почему вы так подумали?..

– Ты мне на колени поглядел. Робко, но сладострастно. Как старый генерал.

– Простите.

– Да ты не красней. Лучше мне о Москве расскажи. Посумерничаем.

Снизу завывало: 

Степь да степь кругоооооом… 

Гаузе про Москву рассказывал, за окном темнело. Полина встала, лампочку вывернула. Стало совсем темно. Охранник из-за двери:

– Не положено, Полина. Отбоя не было.

– Молчи уж. Спать иди.

Певцы охрипли, но пели.

– Что ж, – сказала Полина, – и нам спать пора. Завтра вставать рано. Всех на работу погонят.

– Но ведь не нас с вами.

– Всех. Завтра план месяца выполнять надо. Социалистические обязательства. Дорогу кончаем на помощь китайским братьям.

– Чепуха все это. До китайской границы далеко.

– Это только кажется.

– И Железную Маску выгонят?

– А это кто такой? Я никогда не видела.

– Берия, Лаврентий Павлович. Его вместо расстрела сюда укрыли. Я так полагаю, что двойника расстреляли, а его верные люди – сюда. В забытый лагерь.

– Ты говоришь, что Берия здесь?

– А что такого? Завтра я Пушкина увижу – уже не удивлюсь.

Полина вдруг замолчала, померкла, в себя ушла. В дверь стукнула:

– Эй, солдат, выведи меня в сортир. Потом П-234 выведешь.

16

Возвращался Гаузе из сортира в камеру, думать бы ему о побеге, о политических переменах, о призраке вождя, а он только об одном: ночь надвигается. Быть ему ночью вместе с Полиной. Глупо устроен человек – раб инстинктов. Где же твое благородство, Гаузе?

Странно преобразилась каморка, пока не было Гаузе. На тумбочке ночник-коптилка горит, у зеркала стоит прекрасная Полина, в шелковом пеньюаре, рыжие волосы распущены по плечам.

– Вы ложитесь, Петр Петрович, я сейчас.

Нет, не пеньюар это, а длинная рубаха до пола, сама, видно, сшила.

Плывет каморка над каменным домом, над подвалами страданий, над глухими звуками песни, держится, руководит капитан Левкой.

Гаузе быстро разделся, стесняясь своих черных трусов и серой рубахи. Простыни чистые, а подушка одна. Может, на полу лечь? Пол ледяной. До утра не доживешь. Не робей, Петр Гаузе, прекрасная лагерная блядь пригласила тебя к себе в постель.

– Я тушу свет, – сказала Полина. И ночник задула.

Под окном хриплые голоса – расходятся с репетиции зэки, идет семьдесят шестой год, двадцатый век движется к закрытию, Олимпиада в Монреале ознаменовалась новыми успехами советского спорта.

Теплое, душистое женское тело скользнуло под солдатское одеяло.

Гаузе, чтобы не упасть с койки, тянет дрожащие руки, обнимает красавицу Полину.

– Не так яростно, – улыбнулась Полина в темноте. Белые зубы сверкнули. А губы Петра Гаузе – ну что поделаешь со своими губами? – вытянулись, отыскали завиток волос над ухом. Вздохнула Полина, словно слилась на мгновение с Петром Гаузе… но только на мгновение.

Она уже на спине лежит. Только напряженная рука его плеча касается.

– Полина.

– Тридцать пять лет Полина.

– Мне уйти?

– Куда ты уйдешь?

Молчание.

Гаузе целиком на кровати не помещается, одна нога в воздухе висит. Одеяла не хватает. Но к Полине больше не тянется. Любовь должна быть добровольной.

– Ах, – говорит Полина, – совсем забыла, милый.

Поднимается на локте, обнаженной грудью задевает Петра, а он себя успокаивает: «Ничего, это анатомия, так женщины устроены, вот и все, а мне она как сестра».

– Вот, держите.

И вкладывает ему в руку пачку сигарет «Дукат» и спички. А сигареты старые, таких не делают, семьдесят две копейки на дореформенные деньги.

– О, спасибо!

Какое счастье закурить.

– Вот блюдечко, будете пепел стряхивать.

Луч прожектора метнулся, бесстыдно в окно залез. Полина лежит, на локоть оперлась, смотрит на Гаузе. Протянула руку, одеяло подоткнула, под Гаузе, чтоб не мерз.

– Расскажите о себе, – попросил Гаузе.

– А что обо мне рассказывать…

– О прошлом.

– О прошлом? Оно далеко было. Я сюда девочкой попала.

– За что?

– А разве дети попадали в лагеря за что?.. Была у меня мама, только я ее не помню, потом какая-то тетя приходила. Пропала. Бабушка была…

– А потом?

Над кроватью стоял полковник Бессонов. Как вошел – непонятно.

– Разговариваете? – ласково спросил. – Услаждаешь ли ты, Полина, нашего дорогого гостя?

Гаузе вскочил, черные трусы подтягивает.

– Не смейте, – кричит, – думать…

– А я по делу, – сказал Бессонов. – Ключи от карцера нашли. Вход расчистили. Все в порядке. Не будем мы тебе, Гаузе, больше мешать. Иди к своему Чапаеву и спи, раз ты не оправдал наших надежд.

17

Чапаев сел на нарах, зубы блестят, сапоги блестят, глаза блестят.

Назад Дальше