— Ах ты господи! Посмотрите, что это молодой-то как будто дурно… видите, видите, ее поддерживает эта барышня.
В самом деле ее поддерживала сестра моего товарища.
Толпа любопытных бросилась к церковной паперти, чтобы поближе взглянуть на молодых, когда они будут садиться в карету. Товарищ мой схватил меня на руку…
— Ну, довольно! — сказал он, — поедем ко мне чай пить…
Мы едва продрались сквозь толпу…
Чай уже давно стоял перед нами; товарищ мой ходил по комнате: я лежал на диване и курил сигару. Оба мы были в каком-то тяжелом раздумье и не произнесли еще ни одного слова.
Наконец товарищ мой остановился передо мною.
— Если подумаешь, как глупа наша жизнь, — сказал он, — так, право, сделается страшно!.. Вот, например, возьми хоть мою жизнь… Что это такое? Я до сих пор был совершенно слепцом, ничего не понимал и не видел, что делается передо мною, никакая серьезная человеческая мысль не приходила мне в голову, я никогда не задумывался ни о самом себе, ни о чем, окружавшем меня, — ел, пил и шутил, полжизни! А ведь я не дурак, имею кое-какое образование, мог бы быть на что-нибудь годным, — но полжизни бессмысленно и бессознательно протолкался на свете, бесполезно для самого себя и для других… чтобы заслужить от пошлых дураков лестное название доброго малого, славного товарища, — это ведь ужасно!.. Я наконец дошел до того, что отупел совершенно, и нахожу удовольствие в обществе шутов, подобных Ивану Петровичу, я считаю его добрым малым, точно так же, как и он меня в свою очередь; между нами начинает рождаться даже некоторого рода симпатия. Вася Пивоваров считает меня почти своим, я в этом убежден… да что Пивоваров?.. Разве мой друг Ртищев и тому подобные лучше его? Разве какойнибудь великосветский, утонченный шут, пресмыкающийся и расстилающийся перед всяким внешним величием и перед всякою силою, сам доползший до богатства и почестей лестью и шуточками, лучше чем-нибудь купеческого грубого шута и блюдолиза Ивана Петровича? И мне совестно, что я последний раз оскорбил его, он ведь все-таки беззащитный!.. конечно, он гадок и подл, но он не чувствует этого, а я это вижу ясно — и пускаю его к себе для своей забавы! Какое же имею право оскорблять его? Нет! с каждым днем, с каждой минутой я более путаюсь в этой жизни, и мне становится тяжелее… Я во что бы то ни стало разом перерву все мои прежние связи и все эти трактирные и другие нелепые знакомства. Я уж одержал победу над собою, — поздравь меня, — я не велел пускать к себе Ивана Петровича и еще некоторых господ гораздо повыше его… Глядя сегодня на этих тупых, бессмысленных и толстых женщин с брильянтами и с черными зубами; на этих бородатых самодуров, налитых чаем; на этого расфранченного жениха, полупьяного дикаря в костюме английского денди и представляя себе будущую картину его супружеской жизни и страданий, ожидающих эту несчастную женщину, я задыхался от негодования… Ведь очень нужно было ей родиться в такой среде! Впрочем, знаешь что?.. рассуждая хладнокровно, может быть, и в других средах участь ее была бы не легче.
Много ли бы она выиграла оттого, если бы родилась княжною и должна бы была сделаться, например, женою какого-нибудь князя Ртищева?.. Такие явления, как она, у нас исключения, а всякое исключение, все, что выходит из обыкновенного порядка вещей, — обречено на гибель. Ну, способны ли мы, — скажи по совести, — ценить эти редкие, утонченные женские натуры: ведь мы, со студенческих скамеек прямо, очертя голову, бросаемся в грязь жизни и потом по горло тонем в ней, пресыщаясь всевозможными и даже невозможными наслаждениями; мы — люди, рождающиеся в довольстве и в обеспечении, не привыкшие ни к каким заботам, ни к каким лишениям, не испытавшие никогда, что такое нужда, имеющие возможность удовлетворять всем нашим прихотям — делаемся, как "плод до времени созрелый", ни на что не годными, нравственно растленными внутри… Мы нападаем на Пивоварова, а, в сущности, чем Пивоваров хуже какого-нибудь сынка или внучка миллионера с великолепными титлами и гербами? И тот и другой одинаково подвергаются порче еще с отроческого возраста и представляют потом примеры возмутительной пустоты и беспутства. У того и другого с ранних лет образуется маленький двор из различных шутов, льстецов и угодников… Разница между ними та, что один — пустой и беспутный господин так называемого хорошего тона, а другой — дурного тона, и мы, язвительно нападая на последнего, защищаем первого потому только, что он пуст, беспутен и развратен по всем правилам какого-то нелепого, условного comme il faut. Хороши мы, нечего оказать!.. Le bon ton, la vie elegante! Видал я вблизи эту элегантную жизнь, — славная жизнь, нечего сказать!.. Татарская дикость одинаково скрывается и под элегантными формами какого-нибудь князька-миллионера и под франтовским костюмом Пивоварова или купеческого сынка Мыльникова, — только у последних она уже слишком резко бросается в глаза.
Товарищ мой был очень раздражен, и потому я не противоречил ему, да, признаюсь, и противоречить-то было нечему.
— Во всех классах общества, конечно, есть люди хорошие, — продолжал он, — но если у нас встречаются люди в полном и благородном значении этого слова — с значением, с убеждением, с мыслию, — серьезные, дельные, самостоятельные люди, так они выходят из тех бедных классов, которые каждый шаг в жизни, чуть не с колыбели, принуждены брать с бою… А от нас ждать, кажется, нечего… Впрочем, я решился сделать последнюю попытку над собою: победить в себе лень, побороть пустоту и заставить себя заняться чем-нибудь серьезно. Мне давно предлагают такого рода место, на котором я могу быть, кажется, полезен. И теперь мне ничего более не остается, как отдать всего себя служебной деятельности. Что из этого выйдет, я не знаю, — но попробую… Как ты думаешь? — спросил он меня после минуты молчания.
— Это прекрасно, — отвечал я, — попробуй. Надобно же испытать самого себя.
Сложить руки и целый век стонать о своем бессилии, о своей неспособности — глупо и стыдно.
— Решено! С этой минуты я перерождаюсь!.. — произнес он с увлечением, — ты не поверишь, как иногда мне мучительно хочется дела, я ищу его — и оно, как клад, мне не дается, да если бы и далось, то в первое время я еще, мне кажется, не знал бы, как за него взяться. Все-таки надобно воспользоваться первым предстоящим случаем, а этот случай — именно место, которое предлагают мне.
Таким образом толкуя, мы просидели далеко за полночь. Товарищ мой несколько развеселился и, как человек увлекающийся, очень много фантазировал о предстоящей ему служебной деятельности.
Когда я уходил от него, он, провожая меня и улыбаясь, с грустным и горьким юмором, сказал:
— Ты скоро не узнаешь меня. Я в самом деле превращусь если не в дельного и серьезного человека, то в дельного и серьезного чиновника!.. А Ольга-то Петровна?.. — прибавил он через минуту, качая головою, — она уж жена Пивоварова!.. Черт знает, к этой мысли нет возможности привыкнуть!.. Ну прощай, до свидания…
Он как-то быстро и круто повернулся и захлопнул дверью.
VII
Первое время после женитьбы я очень часто видел Пивоварова в ложе итальянской оперы, и всякий раз в этой ложе появлялся князь Ртищев и просиживал там очень долго.
Хозяин ложи предоставлял ему обыкновенно место впереди возле своей жены, а сам садился сзади, очень довольный тем, что весь Петербург видит, как он близок с князем.
Об этой близости его с князем Петербург, точно, начинал поговаривать очень громко.
Разные значительные лица при встрече с князем, благосклонно улыбаясь, спрашивали его:
— Ну что, любезный друг, как дела идут — хорошо? — и князь, почтительно наклонив голову, как будто не понимая вопроса, возражал улыбаясь:
— Какие дела? — стараясь смягчить несколько свой густой бас перед значительными лицами.
— Еще прикидывается! — замечали благосклонно значительные лица, — а! каков?.. А вот мы насплетничаем на тебя твоей жене…
Я забыл сказать, что князь уже давно был женат и даже был отец семейства.
— Не беспокойся, любезный друг, — продолжали значительные лица, — мы постараемся быть скромными, а у тебя вкус не дурен, надо отдать тебе справедливость.
C'est une tres jolie femme et tout a fait distinguee… Откуда взялась этакая из купчих! это странно!..
Однажды я сидел в опере рядом с моим товарищем. Впереди нас вертелся в антракте изнеженный офицерик-фат, тот самый, с которым мы обедали некогда в ресторане. Он разговаривал с каким-то штатским фатом.
— Une jolie personne! — говорил ломаясь штатский, смотря в бинокль на ложу Пивоварова, — кто это такая?
— Где? — спросил офицерик.
— Вот эта дама, в ложе у которой князь Ртищев.
— А-а!.. как будто ты не знаешь? Это жена Пивоварова. Ртищев в связи с нею: это уж весь город знает.
Товарищ мой побледнел.
— А-а!.. как будто ты не знаешь? Это жена Пивоварова. Ртищев в связи с нею: это уж весь город знает.
Товарищ мой побледнел.
— Я тебе не советую повторять этого, — сказал он, обращаясь к офицерику, — это ложь самая глупая, нелепая и бесстыдная, и если бы я услышал это от самого Ртищева, я и ему сказал бы, что он лжец и хвастун. Во всяком случае, распространять мерзкие городские сплетни и позорить женщину — неблагородно.
— Mais pardon, pardon, — забормотал офицер, — я говорю то, что все, может быть, это и несправедливо, но…
— Но, — перебил мой товарищ, — я этого не позволю никому говорить при мне, потому что я знаю эту женщину и вполне убежден, что это клевета.
Смущенный офицерик повертелся, пробормотал еще несколько pardon и удалился.
— Скажите пожалуйста, что это сделалось с Сашей? — сказал он мне, останавливая меня при выходе из театра, — из веселого, доброго малого он превратился в какого-то мрачного чудака, избегает порядочного общества, удаляется от всех нас, придирается к каждому слову, говорит неприятные вещи… Вы понимаете, что если бы не наша старая связь, не эта короткость, которая всегда существовала между нами, — я не позволил бы ему говорить мне так резко и еще при других! Я ему прощаю только потому, что я все-таки люблю его, что он наш старый приятель… Вы понимаете…
— Понимаю, — отвечал я, — "нет, ты простил бы всякому, любезный друг, — подумал я, — потому что ты жалкий, изнеженный франт и трус…" Впрочем, не один этот офицер, а многие из прежних приятелей моего товарища начинали отзываться об нем неблагосклонно. Из этого я заключил, что он не шутя начинает делаться серьезнее. Он занял то место, о котором говорил мне, и отдался своему новому служебному поприщу с жаром и увлечением, по сознанию самых дельных из своих сослуживцев. К изумлению не только своих прежних приятелей, но вообще всех обычных посетителей публичных увеселений, между которыми он пользовался большою популярностью, он перестал появляться в театрах, в маскарадах, в ресторанах и на увеселительных сходбищах. Сожаление и удивление его прежних приятелей скоро перешло в равнодушие и наконец почти в презренье к нему. "Он сделался совсем чиновником", — говорили об нем эти господа с гримасой.
Толки о жене внука миллионера и о князе Ртищеве скоро прекратились, потому что князь вдруг неизвестно почему перестал ездить к Пивоваровым. Так как жизнь нашего общества состоит по большей части из самых мелких интересов и сплетен, то всякое мельчайшее происшествие с известным лицом становится в преувеличенных размерах общим достоянием и предается различным толкованиям: одни говорили, что князь Ртищев перестал волочиться за женою Пивоварова, потому что она ему надоела; другие, напротив, уверяли, что он удалился от нее потому, что потерял терпение и всякую надежду на успех…
Говорят, что первый год внучек миллионера держал себя относительно своей жены довольно прилично, отчасти потому, что о красоте ее прокричали во всех слоях петербургского общества, — следовательно, она удовлетворяла его тщеславию; отчасти потому, что дедушка объявил ему решительно, что если женатым он не станет вести себя, как следует, и по-прежнему будет предаваться дебоширству, то он лишит его наследства.
Но дедушка через полтора года после бракосочетания внука скончался, а вскоре за ним последовал и тесть молодого Пивоварова — отец Ольги Петровны. Василий Прохорыч сделался полным властелином миллионов, которые так давно издалека улыбались ему, и, кроме того, жена его получила, как говорили, после отца до миллиона.
Долго после этого слухи о богатстве Пивоварова, по обыкновению в размерах преувеличенных и колоссальных, занимали любознательные петербургские умы. Имя его сделалось известно всем в Петербурге от самого знатного сановника до самого бедного чиновника. При встрече с ним многие невольно останавливались и с любопытством, как чудо, рассматривали его с ног до головы. Василий Прохорыч при этом подавал постоянную пищу праздным петербургским умам, которые сочиняли об нем удивительные анекдоты и даже целые легенды, содержания совершенно баснословного…
Василий Прохорыч, после смерти дедушки, начал с того, что разломал его старинный дом, прикупил к нему место за большие деньги и возвел огромное здание с кариатидами, статуями, вазами, гирляндами и другими архитектурными украшениями, во вкусе Растрелли; вставил в оконные рамы цельные зеркальные стекла; меблировал внутри с неслыханною роскошью: наставил на мраморные подоконники у каждого окна бананов и других тропических растений, везде пустил шелки, бархаты, тюли; не пощадил мрамора, бронзы и, наконец, чтобы ни в чем не уступить своему сопернику по богатству Мавроконаки, развесил на всех стенах картины известных современных живописцев в дорогих резных рамах, несмотря на то, что к живописи не чувствовал ни малейшего расположения. Картины свои он приобрел оригинально. Он приехал однажды к Нигри — известному в Петербурге продавцу картин и других художественных вещей (Нигри сам потом с глубоким чувством благодарности, смешанным с ирониею, рассказывал мне об этом).
— Ну, говорит, мосье Нигри, мне нужны для моего нового дома самые лучшие картины первых иностранных мастеров и побольше; если у вас, говорит, не достанет, так вы мне их выпишите. Я денег не пожалею, только лишь бы были самые лучшие. Я полагаюсь вполне на вас.
Нигри привез ему до тридцати картин Кукуков, Каламов, Маду, Рокепланов, Декан и других самых громких имен между современными французскими и бельгийскими живописцами.
— Извольте, говорит, выбирать: это все шедевры. Картины расставили в большой бальной зале. Василий Прохорыч прошелся по зале, бросил беглый взгляд на картины и потом обратился к Нигри.
— Славные, говорит, картины, а что, видел ли их Мавроконаки?
— Как же! Он мне за одного Калама давал пять тысяч рублей, да я ему сказал, что эти картины выписаны для вас…
— Гм!.. — Василий Прохорыч приятно улыбнулся. — Ну, а сколько они все стоят?
Говорите только крайнюю цену.
— Шестьдесят пять тысяч, — отвечал Нигри, призадумавшись немного, — и то только в таком случае, если вы купите разом все.
— Уступите, говорит, что-нибудь.
— Тысячу рублей я, пожалуй, уступлю для вас, но более ни копейки.
— Ну так, говорит, по рукам, мосье Нигри. Картины все за мною.
И затем он повел Нигри в свой кабинет и отсчитал ему 64 000.
— Я, — прибавил мне Нигри в заключение, — больше тридцати лет торгую картинами, но такой случай со мной был первый раз в моей жизни. На такую сумму вдруг не всегда в жизни удастся продать. Когда он сказал мне что он оставляет все картины за собою, у меня дрожь пробежала по телу, а когда он вынул деньги, так у меня даже в глазах помутилось. Вот каков господин Пивоваров! Это редкий, великодушный человек!..
При этом рассказе в глазах г. Нигри дрожали слезы — и не мудрено.
Второй подвиг Пивоварова был — приобретение дачи, принадлежащей князю N.
Устройство этой дачи стоило ему также огромных денег. Его оранжереи, сады и парки приводили в свое время в справедливое изумление весь Петербург.
Тщеславие миллионера разрасталось все более и более. Он, говорят, скупал у портных целые груды модных материй для себя, чтобы ни у кого в Петербурге не было таких платьев, панталон и жилетов, как у него; подковывал рысаков своих серебряными подковами; угощал зимой свежими ягодами и другими редкостями военных и статских генералов, которые, объедаясь на его обедах, смотрели на него с чувством глубочайшей признательности и умиления и после обеда за ликерами, забывая свое величие и свой сан, прижимали его к своей сияющей груди с отцовскою нежностию.
— Вот человек, который умеет пользоваться своим богатством, — говорили они.
Но на этих банкетах с генералами, льстивших его тщеславию, он не мог развертываться вполне; они даже несколько утомляли и тяготили его… и он отдыхал от них по вечерам в обществе людей своих, близких, к которым неизменно принадлежали: Иван Петрович, купеческий сынок Мыльников, жид-фактор, биржевой маклер и к которым вновь присоединились: актер, воспевавший его в застольных куплетах, и капельмейстер какого-то театра, посвящавший ему свои кадрили и польки. На этих задушевных сборищах выпивалось несметное количество так называемых сулеечек, и русский широкий разгул доходил до последних пределов. Все задушевные приятели Василия Прохорыча не терпели его жены и даже до некоторой степени боялись ее, — вероятно потому, что она держала себя от них далеко и обращалась с ними холодно, чувствуя, в свою очередь, некоторую боязнь к ним. Почетные гости Василия Прохорыча — военные и штатские генералы — не обнаруживали также к ней большого расположения.
Они отзывались об ней как об женщине сухой и холодной. И сам Василий Прохорыч явно начинал ощущать при ней какую-то неловкость; она стесняла его порывы и невольно останавливала его размашистость. От этого он старался держать себя как можно подальше от нее. Все это можно было безошибочно вывести из различных толков и слухов, особенно же из слов Ивана Петровича, который всякий раз при встрече со мною считал необходимым подходить ко мне и заводить со мною беседу.