Таня рано поняла свое положение: лет с тринадцати она уже сделалась усердной помощницей своей матери и потом не выпускала иголки из рук, так что старушка должна была твердить ей несколько раз в день: "Полно, Танюша, перестань, отдохни немножко.
Уж совсем смерклось. Что ты это глазыньки-то свои портишь?" Даже по большим праздникам и по воскресеньям после обедни, когда ее подруги, в праздничных, раскрахмаленных кисейных платьях, прогуливались по Смоленскому кладбищу, она возвращалась домой и принималась за свою работу. По ночам Таня читала книжки, которые приносил ей брат; но днем никогда никто не видал ее за книжкой, и многие сомневались даже, умеет ли она читать; а нарумяненная чиновница, страстная охотница до романов, называла ее решительно безграмотной. Одевалась Таня чисто, но гораздо проще своих подруг и, несмотря на свою любовь к нарядам, отдавала почти все заработываемые ею деньги матери; иногда только оставляла себе безделицу на самые необходимые покупки. Далее набережной Васильевского острова Таня никогда не ходила, и Петербург по ту сторону Невы представлялся ей каким-то фантастическим городом, который возбуждал в ней и любопытство и боязнь. В особенности действовали на ее воображение рассказы ее брата о театральных представлениях. Петруша был страстный охотник до театров и непременно в месяц раз ходил в раек, добывая себе деньги для этого перепискою.
Матрена Васильевна очень сокрушалась о сыне. Его надо было определить на службу, а он все говорил: "Еще успею, маменька", — по целым дням сидел дома все за какими-то книжками или рыскал бог знает где и возвращался домой поздно, не заботясь о том, что мать и сестра не смыкали глаз до его возвращения.
— Бога ты не боишься, — говорила ему старушка, — ведь здесь долго ли до греха… здесь пустырь такой… тебя могут ограбить и убить. Разве не слыхал, что на прошедшей неделе нашли на Смоленском кладбище мертвое тело?.
Петруша обнимал и целовал мать, смеялся и говорил: "Что у меня взять-то, маменька? какой дурак станет на меня нападать?" — и в заключение успокоивал встревоженную мать клятвами, что вперед никогда не будет возвращаться так поздно.
Однако слово свое Петруша не всегда держал. Кроме вспыльчивости и беспечности, извинительной, впрочем, в восемнадцать лет, он никаких дурных наклонностей не обнаруживал…
Однажды рано утром старушка, надев свое парадное платье, которое было подарено ей ее мужем, когда он еще был женихом и которое она хранила, как драгоценность, в сундуке, отчего оно немного пахло затхлым, и свой лучший чепец с бантом напереди, по старинной моде, вышла из дому, никому не сказав, куда она отправляется в таком наряде. На вопрос дочери, надевавшей на нее салоп и укутывавшей ее горло шерстяным шарфом, Матрена Васильевна только улыбнулась и сказала приветливо: "Молода, хочешь все знать: скоро состареешься. После узнаешь, дурочка!" Старушка, выходившая из своей Гавани редко, очутившись вдруг на Адмиралтейской площади, в первую минуту совсем потерялась от шума, грома и блеска.
Она у всех встречных спрашивала: "Позвольте спросить, батюшка, как мне пройти на Литейную улицу?" Некоторые проходили, не удостоив внимания ее вопрос, другие, более остроумные, указывали ей в противоположную от Литейной сторону; но, к ее счастию, ей попалась старушонка салопница, останавливавшая прохожих с плачевной гримасой словами: "Помогите бедной, несчастной вдове с семерыми детьми. Два дня без куска хлеба. Вечно буду за вас богу молиться". Матрена Васильевна, добродушно тронутая этими словами, подумала: "Вот еще есть на свете и беднее нас; как же нам жаловаться и гневить бога?" — и заговорила с салопницей.
— Неужто у вас семеро детей? — И покачала с сочувствием головой.
— Семеро, семеро, матушка, мал мала меньше, — отвечала салопница, — два дня сидят голоднехоньки.
Матрена Васильевна вынула из своего ридикюля гривенник — у нее всего было три — и подала его салопнице. Салопница проводила ее до Литейной и болтала дорогой без умолку о своей крайности и о своих детях, которых в действительности у нее не было, и чуть не до слез растрогала старушку.
На Литейной жил начальник того департамента, в котором служил ее покойный муж. С трепетом сердца и с молитвою на губах Матрена Васильевна взялась за медную ручку подъезда, сверкавшую, как золото…
— В добрый час, в добрый час, — шептала она про себя. В подъезде остановил ее усатый унтер-офицер с медалями.
— Кого вам? — спросил он строго.
— Их превосходительства господина…
— Просительница, что ли? — перебил он еще строже.
— Да, батюшка, с просьбой к их превосходительству…
— Наверх, на правой стороне. Там скажут куда.
— Слушаю, батюшка, — и старушка, поклонись сторожу, с великим страхом начала подниматься по лестнице, боясь ступить на холст, которым был покрыт ковер, чтобы не оставить следа на холсте.
Лакей наверху, гордо осмотрев ее с ног до головы, ввел в комнату, где дожидались уже два просителя, и, произнеся «здесь», вышел из комнаты. Старушка, несмотря на то, что едва держалась на ногах от такого длинного и непривычного для нее похода, не смела сесть и только по временам, вздыхая, произносила про себя: "Господи, боже мой! Ох, господи, господи!" Так прошло около часу. Наконец дверь из соседней комнаты растворилась, и в дверях показался господин средних лет, небольшого роста, с блестящим украшением на груди, с необыкновенно значительной и озабоченной физиономией, окинув орлиным взглядом из-под нависших бровей присутствующих. Старушка как взглянула на него, так и обомлела. "Что я наделала, — подумала она, — никак, я не к тому попала". Начальник ее мужа был плешивый старичок. Она видела его только раз в жизни; но черты его сильно врезались ей в память. Ей никак не могло прийти в голову, чтобы он мог умереть или выйти в отставку и быть заменен другим. Правда, плешивый старичок, начальник ее мужа, жил не на Литейной, а в Шестилавочной, но она, получая адрес, думала, что он переменил квартиру. "К кому же я это попала? что я теперь буду делать? — продолжала думать она и в ту же минуту, как бы не веря глазам своим, спрашивала самое себя: — неужто ж это генерал, и такой молодой?" Между тем господин с украшением на груди подошел, с замечательным достоинством и ловкостию, к господину с украшением в петлице, с глубокомысленною снисходительностию выслушал его и произнес: "Все это мне очень хорошо известно, но…" Господин с украшением в петлице начал было что-то такое еще говорить; но господин с украшением на груди перебил его величавым жестом и произнес выразительно и громко, ударяя на некоторые слова:
— Теперь мне все это выслушивать некогда: меня ждет господин министр.
И с словом «министр» он посмотрел на свои карманные часы.
— Я не могу же для вас жертвовать временем, когда меня ждет министр. Вы понимаете?..
У старушки дух захлебнулся при этих словах. Господин с украшением в петлице низко и молча поклонился и вышел. Затем, бросив мимоходом два слова другому просителю и взглянув на него только одним глазом, генерал, шаркнув правой ногой с таким искусством, которое бы сделало честь любому танцмейстеру, остановил себя в двух шагах от старушки и несколько попятился назад туловищем, вполне обнаружив тем свою ловкость и прекрасные манеры (хотя их, правду сказать, обнаруживать было не перед кем, потому что старушка одна только оставалась в комнате), и произнес, повернув к ней свое правое ухо, назначенное для выслушивания просьб.
— Что вам угодно, сударыня?
Матрена Васильевна прерывающимся и дрожащим голосом, нескладно и длинно начала объяснять, что муж ее служил в департаменте тридцать пять лет сряду, что он пользовался милостями его превосходительства Ивана Кузьмича…
— Моего предместника? — бегло заметил начальник, — но… — на этом но он сделал значительное ударение и опять несколько попятился назад туловищем, взглянув на старушку с некоторым, впрочем, благосклонным, нетерпением, выразив голосом участие, а своей позой неизмеримую разницу, которая разделяла его от нее. — Но позвольте просить вас изложить вашу просьбу как можно кратче, потому что я не могу терять времени: меня ожидает господин министр… В чем она состоит?
Матрена Васильевна объявила, что она нижайше просит об определении своего сына, кончившего курс в гимназии, на службу в тот департамент, где служил его отец.
— А! — воскликнул начальник. — Очень хорошо-с… но изволите видеть, сударыня, вакансий теперь нет. Он может быть покуда определен только без жалованья; а там мы увидим, испытаем его, и тогда можно будет назначить ему жалованье по мере его способностей и усердия к службе… Пришлите его ко мне.
Затем он, взглянув левым глазом на просительницу, с полуулыбкою наклонил голову несколько в правый бок и крикнул: "Карету!" Лакеи засуетились, курьер побежал по лестнице с портфелем вперед, а за ним величественно последовал начальник.
— А! — воскликнул начальник. — Очень хорошо-с… но изволите видеть, сударыня, вакансий теперь нет. Он может быть покуда определен только без жалованья; а там мы увидим, испытаем его, и тогда можно будет назначить ему жалованье по мере его способностей и усердия к службе… Пришлите его ко мне.
Затем он, взглянув левым глазом на просительницу, с полуулыбкою наклонил голову несколько в правый бок и крикнул: "Карету!" Лакеи засуетились, курьер побежал по лестнице с портфелем вперед, а за ним величественно последовал начальник.
Старушка, следуя за ним, не спускала с него глаз и видела, как он сел в карету, поддерживаемый с одной стороны лакеем, а с другой курьером. Генерал даже удостоил бросить на нее взгляд из кареты, когда она стояла на тротуаре и низко кланялась ему.
Господин с блестящим украшением на груди, несмотря на гордые и величественные манеры, имел доброе сердце, которое смягчалось в особенности, когда он замечал в своих подчиненных или просителях некоторый трепет и удивление, справедливо возбуждаемые его званием и его величественными манерами. Злые языки и господа, расположенные к иронии, уверяли, что будто он воображает о себе бог знает что, людей низших чинов даже не считает людьми, учится перед зеркалом своим позам и орлиным взглядам, бьется из одного эффекта и пускает пыль в глаза даже перед такими ничтожными старушками из Галерной гавани, как Матрена Васильевна, в непрестанном беспокойстве не уронить своего достоинства; но мало ли чего не говорят. Конечно, он не имел, может быть, той "неизменной кротости и неутомимой вежливости — верного свидетельства уважения человека к достоинству человеческому в себе и в других, и, наконец, той неистощимой любви к людям-братьям, какой бы ни были они крови, на какой бы степени развития ни стояли", как тот английский государственный муж, на которого обратила справедливое внимание "Русская беседа";[1] но такие государственные люди во всех странах бывают редки, и ставить на одну доску какого-нибудь лорда Меткальфа с государственным лицом, к которому приходила с просьбой Матрена Васильевна, было бы, без всякого сомнения, несправедливо…
По крайней мере Матрена Васильевна была от него в восторге и, возвратись домой с торжеством, сообщила подробности своего посещения сыну и дочери, не могла наговориться о добрейшем и вежливом генерале, который называл ее сударыней, и не могла надивиться молодости его лет. По мнению старушки, умнее, значительнее, важнее и красивее не было генерала на свете.
Петруша, действительно, был определен добрым генералом в департамент без жалованья и начал совершать ежедневные путешествия из Галерной гавани на Фонтанку.
Вскоре после этого одна довольно значительная дама старая благодетельница Матрены Васильевны, к которой она ходила на поклон раз в год, рекомендовала Таню, как хорошую швею, другой значительной даме, так что Таня получила большую работу и за довольно выгодную цену.
Старушка никогда еще не была так счастлива и спокойна после смерти мужа…
Раз, когда Таня, по своему обыкновению, сидела у окна за работой, а Матрена Васильевна вязала носки для сына (Петруша был в должности), у их домика остановились блестящие дрожки, запряженные серою лошадью с яблоками. На этих дрожках сидел очень красивый и молодой господин, щегольски одетый, и кричал: "Эй, дворник, дворник!" Но так как дворников в Галерной гавани нет, то крики этого господина оставались безответными; только на этот крик повысунулись с удивлением из окон в соседних домах мужские и женские головы, а на улицу сбежались толпою ребятишки, и обступили блестящие дрожки щегольски одетого господина, разинув рты от удивления при виде необыкновенного для них зрелища…
— Где дом Савелова? — крикнул на ребятишек щегольски одетый господин с нетерпением и досадой…
Они молчали, неподвижно выпучив на него глаза; а те, которые стояли поближе к дрожкам, испуганные его сердитым голосом, отбежали подальше и начали смотреть на него издалека.
Когда господин повторил свой вопрос, Таня на его крики отворила окно и, высунувшись в него, отвечала:
— Кого вам угодно? Савелова дом здесь.
Господин щеголеватой наружности, услышав тонкий и звучный голос девушки и увидев в окне хорошенькое личико, мгновенно сгладил морщины с своего лица, соскочил с дрожек, принял очень красивую позу и ловко приложил руку к шляпе.
— Извините, — сказал он, — не знаете ли вы, где живет вдова чиновника… — он назвал их фамилию.
Таня отвечала, что здесь.
— Покорно вас благодарю. Вы позволите к вам взойти?
И после этих вопросов обернулся к своему кучеру.
— Черт знает, — сказал он ему вполголоса, — куда это мы заехали! Посмотри, не сломались ли дрожки… Здесь невозможно ездить… это ни на что не похоже… это не улицы, а я не знаю что такое… Ты выезжай потихоньку и осторожнее на Большой проспект и там меня дожидайся.
И с этим словом он наклонился и вошел в калитку дома.
На крыльце встретила его несколько встревоженная и удивленная старушка, сзади которой стояла дочь.
— Извините, что я вас беспокою, — начал щеголеватый господин, приподняв слегка шляпу и обращаясь к Матрене Васильевне, — в вас принимает участие одна дама, и я, по ее просьбе, приехал к вам, чтобы узнать о вашем положении…
— Ах, это, верно, моя благодетельница, ее превосходительство Анна Ивановна! — воскликнула старушка, — дай ей бог здоровья, она не оставляет нас своими милостями… и Танюшу мою не забывает…
Старушка повернула голову к дочери.
— Это ваша дочь? — спросил щеголеватый господин, устремив на Таню внимательный и долгий взгляд, который, казалось, хотел проникнуть в самую глубину ее сердца.
О таких взглядах Таня не имела никакого понятия, и потому ей стало как-то неловко. Она вся вспыхнула и потупила глаза.
Щеголеватый господин поклонился ей.
— Да пожалуйте, батюшка к нам в комнату, — говорила старушка, — милости просим, батюшка…
Щеголеватый благотворитель (потому что это, действительно, был благотворитель) пошел вслед за старушкой, устремив мимоходом на Таню еще более пронзительный и эффектный взгляд.
Старушка привела его в комнату и, усадив на стул, остановилась перед ним; но благотворитель вскочил с своего стула с утонченною вежливостию и усадил ее в свою очередь. Таня села к окну за свое шитье. Когда все уселись, наступила минута молчания.
Благотворитель принял живописную позу, снял перчатку с руки, обнаружил белую, точно выточенную из слоновой кости руку, с розовыми, искусно обточенными ногтями, сверкнул перед этими бедными людьми целою массою дорогих колец на одном из своих пальцев и выставил свою маленькую ногу в блестящих сапогах напоказ…
Я знал благотворителя довольно близко. Он был человек превосходный и добрейший, но имел небольшую слабость, если только это можно назвать слабостию, рисоваться перед женщинами, особенно перед хорошенькими, и показывать, как говорится, свой товар лицом. Он был убежден, и не без основания, что каждая женщина при взгляде на него не может оставаться равнодушною, и любил, иногда даже без особенной цели, смущать женские сердца. И потому за достоверность всего того, что он проделывал перед Таней, я ручаюсь.
После минуты молчания щеголеватый благодетель произнес, осматривая комнату:
— Какой у вас порядок, какая чистота! это приятно видеть… Это делает вам честь…
Вы меня извините, если я попрошу вас сообщить мне некоторые подробности о вашей жизни…
Старушка откровенно и просто рассказала ему все и в заключение прибавила, что ее Таня занимается теперь шитьем для генеральши N.
Благотворитель выслушал ее очень внимательно и серьезно, при слове «пенсион» заметил, надвинув немного брови: "А! так вы получаете пенсион!" — а при имени генеральши N. выразил свое изумление вопросительным взглядом, устремленным на Таню, и вскрикнул, как будто обрадовавшись чему-то:
— В самом деле? — и с приятнейшею улыбкою прибавил более тихим голосом, — я очень рад — это моя матушка… я этого совсем не знал… — Потом он задумался и спросил: — так вы, стало быть, не имеете никаких других средств к существованию?
— Какие же другие средства, батюшка! нет, — отвечала старушка, — кроме этого маленького пенсиона, ничего; да вот еще моя кормилица, — она указала на дочь… — Сын, слава богу, определился на службу, да еще жалованья не получает; а она, моя голубушка, вот как видите, целый день сидит и головы от работы не отнимает.
Благотворитель встал, подошел с большою грациею к Тане и произнес с большим участием:
— Матушке моей совсем не нужны эти вещи к спеху. Я могу вас уверить. А вам так много заниматься нехорошо: это может повредить вашему здоровью…
Таня покраснела и отвечала:
— Ничего-с: я к этому привыкла.