— Ты с ней дружишь, девочка? — спросила Эльза.
— Нет. Это она со мной дружит, а я с ней нет… Ну вот. Как получилось у меня по ответу, я подумала, что надо запомнить одну цифру — например, двадцать восемь, — а то станешь писать по-разному, случайно можно сбиться и написать правильно… Кончилась переменка, и приходит в класс Витаминыч, а вместе с Витаминычем приходит директор. Директор у нас — бывший военный, с орденами, учит по физкультуре. Мы думали, какое-нибудь объявление будет про утиль или про демонстрацию, или украли чего-нибудь; ничего подобного — опять меня вызывают к доске. Витаминыч молчит, а директор диктует задачку про тыквы. Я немного помазала на доске и пишу ответ — двадцать восемь. «Муратова, — говорит директор. — Ты зачем хулиганишь? Пиши, говорит, сорок семь!» — «Как же я буду писать сорок семь, когда получается двадцать восемь?» — «Пиши — сорок семь и не рассуждай!» Что поделаешь, директор велит — пришлось писать «сорок семь». А Люська дразнится, язык показывает. А язык весь в чернилах. Еще называется санитар. Из-за эскимо готова удавиться. «Ну вот, — говорит директор, — теперь правильно. Сорок семь». — «Чего сорок семь?» — спрашивает Витаминыч. «Сорок семь тыкв», — говорю я. «Правильно. Сорок семь тыкв», — говорит директор; он уже позабыл про задачку и собрался уходить к себе в кабинет. И говорит Витаминычу: «Надо иметь подход к детям». — «Позвольте, — говорит Витаминыч, — каких тыкв? Сорок семь килограммов!» — «Нет, тыкв», — говорю я. «Муратова!» — говорит Витаминыч. «Сорок семь тыкв», — говорю я. «У вас есть телевизор?» — спрашивает директор. Я говорю — есть. «Тогда, говорит, ясно. Это у нее влияние заграничных фильмов. Надо вызвать родителей. А Муратову, если будет продолжать безобразничать, оставьте без обеда». И ушел. А я весь урок простояла у доски, и у меня все время получалось двадцать восемь. А когда все ушли, Витаминыч сказал уборщице громко, на весь коридор: «Как у нее получится сорок семь килограммов, сейчас же отпустите ее домой». А я до самого вечера протирала в классе окна, пока за мной не пришла мама.
На другой день вызывают к директору. Прихожу — сидят папа и мама. Директор посадил меня за свой письменный стол и велел решать задачку про тыквы. Я решила, и опять у меня получилось двадцать восемь. «Ладно, — сказал папа, — придем домой, я тебе покажу двадцать восемь». Пришли домой, он сел, прочитал задачку и спрашивает: «Ты что, может, думаешь, что две тыквы не потянут сорок семь килограммов? Вполне свободно потянут. Я, говорит, на выставке сорт такой видел — крупноплодная. Один экспонат восемьдесят килограммов тянет». Я говорю, что, конечно, тыква может весить восемьдесят килограммов, а тем более две тыквы. «Ну, так пиши», — говорит папа. «Чего писать-то?» — «Сорок семь». — «Как же я напишу сорок семь, — говорю я ему, — когда надо не писать, а решать по вопросам?» — «Ну и решай по вопросам!» — «А я не знаю как!» — «Ладно, говорит, тогда я решу, а ты своей рукой перепишешь». И папа стал решать по вопросам и запутался. Перечеркал две страницы, и у него ничего не получилось. Знает только, что сорок семь килограммов, а какие должны быть вопросы — не знает. Тогда он позвал маму и велел ей придумывать вопросы; у мамы тоже ничего не получилось. Тогда папа стал ругать школу, Витаминыча, и меня, и маму, и ругался так, что мама ушла из дому. Какая я все-таки несчастливая! Другие получают двойки — и хоть бы что, а как я — так целая история… Вечером приходит мама, кладет возле меня эскимо и говорит: «Сил, говорит, больше нет. На, говорит, подавись. Только завтра в школе реши задачку». Я поняла сразу — это Люська наябедничала, и теперь про наш спор всем известно.
Прихожу в школу — Витаминыч говорит: «Муратова». А мальчишки в нашем классе и уроки не стали учить — знают, что Витаминыч одну меня спрашивает, и не учат — играют в перышки, и все. Никто ничего не учит. Витаминыч поставил меня и говорит: «Муратова, мне все известно про твой спор. Спор этот глупый. Мы всем коллективом боремся против двоек. Каждая двойка — это брак для всей школы и позор для учителя и ученика. Муратова, каждая лишняя двойка — пятно не только на тебя, а на родную школу. Но, очевидно, ты еще до этого не доросла и не понимаешь этого, Муратова. Но мое состояние, твоего старого учителя, ты должна понять? Должна или нет?»
Витаминыч говорил долго. Я несколько раз садилась, думала, что он кончил, а он опять начинал говорить, и мне снова приходилось вставать.
«Муратова, — сказал под конец Витаминыч. — Неужели я стал такой старый, что уже и учить не могу? Что же мне — из школы уходить? Не узнаю я тебя, Муратова».
Мне стало жалко Витаминыча, и я заревела. Тогда он вызвал меня к доске, велел перестать реветь и решать задачку про тыквы. Я стала решать, и у меня получилось — двадцать восемь.
Больше меня почему-то не вызывали. Ни Витаминыч не вызывал, никто. А маме сказали, что меня постараются исключить из школы. Я думаю: что же, буду неученая! Разве все должны быть ученые? Неученых тоже надо. Жалко только, что спор проспорила, — не получить мне пяти двоек. Люська и так ходит нос задравши…
Так через неделю, на переменке, девчонки шепчут — приехало начальство из районо Муратову из школы выгонять. Вызывают меня в учительскую. Смотрю, Роман Семенович — наш директор совхоза… Он тогда еще в районо работал. Веселый, смеется. Спрашивает: «Сколько у тебя, Муратова, двоек?» Я говорю: «Две». — «А сколько надо?»— «Пять». — «Ну-ка, давай решать задачки!» — Решаю — получается не по ответу. «Э-э!» — дразнится Роман Семенович по-девчачьи и ставит двойку. Дает другую задачку. Еще двойка. Дает третью — опять двойка. Красота! Правда? В один день — три двойки. Папе рассказывала — не поверил. А Люська ревела от злости, когда узнала. «Ну, — все, — сказал Роман Семенович. — А теперь иди исправляй отметки у Константина Вениаминовича». И уехал.
На другой день, только вошла в класс, Витаминыч вызывает к доске и задает задачку про тыквы. «На школьной выставке было две тыквы!» Я пишу: «Две тыквы». «Одна весит двадцать пять килограммов!» Я пишу: «Двадцать пять». «Другая на три килограмма меньше!» — кричит Витаминыч. Я пишу: «Три». «Сколько весят две тыквы? Ну?» Тут мы оба разволновались: и мне его жалко, бедного Витаминыча, и ему-то охота повысить успеваемость; вот он глотает пилюли, а я пишу, тороплюсь. Первый вопрос — правильно, второй вопрос — правильно, думаю: сейчас напишу «сорок семь» — и конец. А он все подгоняет: «Ну, ну!» И понимаете, что получилось: сама думаю, что пишу «сорок семь», а рука заторопилась и пишет «двадцать восемь». По привычке. Написала «двадцать восемь» и сама ахнула.
Витаминыч даже ничего не сказал. Он сделался белый как мел и ушел. Я сразу стерла «двадцать восемь», написала «сорок семь» и выбежала в коридор. Витаминыч стоял, прислонившись головой к холодному окну. Я подбежала к нему и сказала, что получилось по ответу. Он молчит и не верит. Тогда я стала тащить его в класс и кричать на весь коридор, что задачка получилась по ответу. Витаминыч присел на корточки, повернул меня к себе лицом и спросил шепотом: «Сорок семь?» Я ничего не сказала, только кивнула головой. «А не двадцать восемь?» — спросил Витаминыч. Я так замотала головой, что думала, она отвалится. Смотрю — у Витаминыча из глаз пролилась слезка. Пролилась одна слезка, а потом по той же самой дорожке пролилась другая. «Чего это у вас, говорю, Константин Витаминыч, один глаз плачет, а другой нет?» — «Подожди, говорит, будешь у меня в третьем классе учиться — оба заплачут». Он взял меня за руку, и мы пошли в класс, а там стоял такой шум, что ничего нельзя было разобрать…
— Подожди, девочка, — остановила Аленку Эльза. — Где же твои друзья?
Аленка растерянно оглянулась. В столовой никого не было.
Она спросила старичка, куда подевались люди.
— Это с «Солнечного»? — откликнулся он. — А все уехали. Лапша вкусная?
— Вкусная. Как же это так они уехали?
— А так. Расплатились и поехали…
— Давно уехали?
— Минут с пятнадцать.
Аленка выбежала на площадь. Ветер почти затих, и знойное солнце палило с зеленого неба.
Возле столовой виднелся свежий след толиной машины.
По следу было видно, как лихо развернулся Толя, как проехал мимо трибуны и умчался по столбам на ту сторону горизонта.
— А сколько отсюда до Арыка? — спросила Аленка.
— Двести сорок километров, — сказал старик.
— Что же ты теперь будешь делать, девочка? — медленно проговорила Эльза.
— Я-то что! — откликнулась Аленка. — Я на попутной нагоню. А вот вы как?
— Сегодня на попутные не надейся. — Старик покачал головой. — Может, завтра поедут с «Комсомольского» совхоза. А тут у вас никого своих нету?
— Есть, есть… — заторопилась Эльза. — Одна девушка есть… Почту возит…
Присев на ступеньки, она стала перелистывать свою крохотную записную книжку. Страницы были исписаны карандашом, острым, аккуратным почерком; названия рижских улиц, фамилии рижских подружек, телефон рижской филармонии, рижского ателье, рижской парикмахерской… И поверх всего этого, прямо по бледным полустертым карандашным строчкам, размашисто и торопливо были написаны вечной ручкой фамилии и телефоны отдела здравоохранения в Арыке, исполкома в Кара-Тау, фамилии совхозного начальства, названия степных населенных пунктов.
— Это с «Солнечного»? — откликнулся он. — А все уехали. Лапша вкусная?
— Вкусная. Как же это так они уехали?
— А так. Расплатились и поехали…
— Давно уехали?
— Минут с пятнадцать.
Аленка выбежала на площадь. Ветер почти затих, и знойное солнце палило с зеленого неба.
Возле столовой виднелся свежий след толиной машины.
По следу было видно, как лихо развернулся Толя, как проехал мимо трибуны и умчался по столбам на ту сторону горизонта.
— А сколько отсюда до Арыка? — спросила Аленка.
— Двести сорок километров, — сказал старик.
— Что же ты теперь будешь делать, девочка? — медленно проговорила Эльза.
— Я-то что! — откликнулась Аленка. — Я на попутной нагоню. А вот вы как?
— Сегодня на попутные не надейся. — Старик покачал головой. — Может, завтра поедут с «Комсомольского» совхоза. А тут у вас никого своих нету?
— Есть, есть… — заторопилась Эльза. — Одна девушка есть… Почту возит…
Присев на ступеньки, она стала перелистывать свою крохотную записную книжку. Страницы были исписаны карандашом, острым, аккуратным почерком; названия рижских улиц, фамилии рижских подружек, телефон рижской филармонии, рижского ателье, рижской парикмахерской… И поверх всего этого, прямо по бледным полустертым карандашным строчкам, размашисто и торопливо были написаны вечной ручкой фамилии и телефоны отдела здравоохранения в Арыке, исполкома в Кара-Тау, фамилии совхозного начальства, названия степных населенных пунктов.
Пока Эльза разыскивала фамилию девушки-почтальона, послышался шум, и пыльная трехтонка лихо развернулась у крыльца.
— Где ты там, пропажа ты едакая? — закричала Василиса Петровна.
— Вот она я, — сказала Аленка.
— Ты что же это такое делаешь с нами! — На подножке кабинки появился Толя. — Почему я из-за тебя обязан гонять машину взад-назад? Что ты за королева Марго?
Аленка залезла в кузов и села, покорно ожидая заслуженного выговора. Гулько уже начал откашливаться, но в это время взгляд его остановился на Эльзе.
Молодая докторша, с трудом таща приемник, направлялась к дверям райкома.
— Ну хитра баба! Ох, хитра! — воскликнул вдруг Гулько со злостью и восхищением.
— Кто? — удивилась Василиса Петровна.
— Тетя Груня ваша, вот кто! Как же я ее сразу не разгадал? Да если бы я ее сразу разгадал, я бы еще в совхозе эту Эльзу ссадил и ехать никуда не позволил. Сама-то тетя Груня небось не поехала. К ней всюду пригляделись, что в райкоме, что в исполкоме, давно она там надоела и примелькалась. Отмахнулись бы от нее, как от ядовитой осы, и кончен бал. Так она вон кого послала… Ой, хитра! А как же! Поглядят в райкоме — худенькая комсомолочка, беззащитная, то и дело плачет. Хочешь не хочешь, а надо реагировать, проявлять заботу о людях. Что, мол, девочка, плачешь? А она — пожалуйста: как же мне не плакать, когда помещение для зубного кабинета самовольно захватил главный механик? А кто там главный механик? Гулько — главный механик. Ах, Гулько! Знаем мы этого Гулько. Утрите слезы, девушка. Готовьте решение: комнаты немедленно освободить, исполнение доложить! А Гулько, конечно, выговор! Выговор, выговор! Поскольку Гулько недопонимает, что в нашей стране самый ценный капитал — люди, и медицина превыше всего, и так далее, и тому подобное. Ну хитра! И приурочила эту авантюру к моему отъезду!.. А вы что думаете — я эти две несчастные комнаты забрал себе под квартиру? Я отомкнул эти комнаты на нашей усадьбе все двери отмыкаются одним ключом — и вселил прикомандированных слесарей-ремонтников, хотя Аграфена Васильевна кидалась на меня, как беркут. А я проявил творчество и вселил. Потому что, если бы я не обеспечил ремонтников жильем, машины сейчас не возили бы хлеб государству, и эта наша машина не двигалась бы, а стояла на приколе. А для медицины комнаты не годились, у них стены просвечивали, как марля, а печи были сложены так, что дым шел из всех дырок, за исключением трубы, и ходить надо было на цыпочках, а не то кирпичик свалится со стояка и стукнет тебя по макушке. Ну и тетя Груня! И молчала ведь, не поднимала вопроса, пока мои ребята не отремонтировали жилье, пока не вложили в это дело труд и средства. Выходит, она двух зайцев хочет убить — и врачиху воспитать на трудностях, и отремонтированные хоромы получить… Ну и люди пошли! Сама чуть не в землянке живет, пожилая женщина, себе бы комнату хлопотала… Ан нет! Об себе и не думает. Больницу, видишь, ей надо — две комнаты, и никак не меньше. Ну ладно! Вы хитры, а мы хитрее!
Машина резко остановилась, и Толя крикнул из кабинки:
— Эй, друг! Сколько до станции Арык?
— Двести сорок, — сонно откликнулся парень, сидящий в узкой тени мотоцикла с лепешкой и бутылкой кумыса.
— Как это двести сорок?! — возмутился Толя. — В Кара-Тау тоже говорили двести сорок…
Вместо ответа парень налил в чашку кумыс.
— Да так ли мы едем? — спросил Толя.
— Так… — сказал парень и стал пить.
Ветер совсем утих. Сверчки и кузнечики трещали непрерывно одно и то же. Сверху жарко палило солнце, и до раскаленной кабинки невозможно было дотронуться.
Степан вспотел и спал беспокойно.
Пегая собачонка лежала рядом и тяжело дышала, свесив розовый, как кусок семги, язык.
— Вон как мается, — сказала Василиса Петровна. — Снять бы с него пиджак, что ли.
Пиджак сняли, но Степан так и не проснулся.
Аленку тоже сморил зной. Чтобы не заснуть, она решила заняться делом и стала искать подсолнушек, но не нашла. Видно, его кто-то выкинул, пока она сидела в столовой. Она вспомнила, что мама сунула ей в карман железную коробочку с леденцами, и достала ее. Есть их было нельзя — леденцы слиплись в один полупрозрачный камень.
А солнце палило все сильнее. Машина переезжала высохшую реку.
Рядом стоял низкий деревянный мост, но Толя поехал прямо по песчаному дну, плоскому, как стадион.
На пологих берегах торчал сухой кочкарник, на песке лежали белоголовые коровы — видно, песок сохранил еще прохладу и запах воды.
Верблюд с завалившимся набок горбом грыз белую землю.
Шерсть на верблюжьих боках была протерта до замшевой кожи. Часто, наверное, ездят на нем люди и бьют его по бокам каблуками.
Когда машина проезжала мимо, верблюд высоко поднял голову на длинной шее и, жуя мягкой раздвоенной губой, важно посмотрел на Аленку.
А потом снова потянулась степь, и в ушах снова зазвучал однообразный степной стрекот, слитная сухая музыка сверчков и кузнечиков.
Наверное, только в степи бывает такая громкая беспрерывная музыка. Вот если собрать всех совхозных людей — из центральной усадьбы и из отделений, и маму, и папу, и тетю Груню, и Романа Семеновича, и агронома Геннадия Федоровича, и всех механизаторов, и прикомандированных — да расставить их по степи на вытянутую руку и велеть каждому заводить часы, ручные или карманные — какие у кого есть, — то, может быть, получится такая же музыка… И только Аленка подумала об этом — уже и стоят все совхозные, полная степь народу, так много, что не проехать. Стоят и заводят часы. Только у мамы часы почему-то не заводятся — наверное, засорились от пыли, — и она огорчается и говорит, что надо везти их чинить на станцию Арык…
Аленка проснулась и услышала певучий голос Василисы Петровны.
— Станция Арык, станция Арык… А что станция Арык? В Арыке тоже лесу нет. Я тебе вот как скажу: хотя сама я с Волги и жили мы спокон веку от Волги — не об Волге я тоскую, а об лесе. Все об лесе тоскую. Что может быть лучше, чем молодой лесок, что может быть краше? Тут тебе и белые березки, и сосенки да елочки, да такая кругом благодать — встала бы и не уходила. Глядишь — дубок тебе зеленые прутики выкинул, да у елочки свежие лапки наросли, желтенькие, новорожденные, и у сосенки на веточках пальчики только-только выросли — торчат кверху свечками, еще не расправились, не растопырились, еще сложены вместе, ровно для крестного знамения. А сама-то сосеночка молоденькая, да какая она хорошенькая, да какая она барышня, и стволок-то у нее мохнатенький, по всему по стволу, до самой земли, иголочки растут… А солнышко-то светит, а роса-то блестит, будто раскиданы по лесу стеклушки… Все бы перетерпеть можно в этом степу — и стужу, и холод-голод, — а родину, где родился, не позабыть.
— Это как сказать, — ответил Степан. — Мужчина, может быть, да. А баба — она как кошка. Куда ее ни закинь — обойдет углы, обнюхает и на место ляжет. Да еще замурлыкает. Я ведь мою-то с Москвы увез. А это тебе не Бежецк. Это Москва. На каждом углу газированная вода. А увез.
— И добровольно поехала?
— Без звука. Отец у ней и сейчас в Москве. Номенклатура.
— Кто?
— Крупный работник. В легковухе возят. Где-то он работает там — позабыл, какое учреждение. Название длинное, как забор у этого учреждения. Позабыл.
— А как она из себя?