Потом его не стало слышно, и наверх оно поднималось с важным молчанием.
Подъехала машина.
Степан взял мокрое ведро за бока обеими руками, и стал пить, не проливая ни капли.
Кадык его двигался вверх и вниз, как челнок.
Он пил, и все смотрели на него.
Дужка ведра стукнула его по голове, а он все пил, и горло его отщелкивало глотки, как счетчик.
— И я хочу пить, — сказала Аленка.
Все по очереди напились, наполнили бутылки и термосы.
Толя долил в радиатор, а Степан наполнил деревянную колоду.
Лохматая лошадка, не слушаясь уздечки хозяина, потянулась к колоде и, показалось Аленке, стала не пить, а целовать воду бархатными губами.
— Ровно пробу снимает, — усмехнулась Василиса Петровна.
Степан стащил тельняшку, сложил котелком большие ладони, и Толя стал поливать ему на руки.
Вода была свежая, холодная, тяжелая. Каждая морщинка на ладони виднелась сквозь эту прозрачную воду, как через увеличительное стекло.
Степан плюхнул полной пригоршней по пыльному, разгоряченному лицу, вторую опрокинул на затылок, и его давно не стриженные волосы собрались в острые косички.
Ему доставали уже третье ведро, а он все шлепал и шлепал себя прохладными пригоршнями, урча от наслаждения, и вода словно таяла на его теплых, вздрагивающих мускулах.
— Будет тебе, — сказала, потеряв терпение, Василиса Петровна. — Дай другим умыться. Рычит, как бес, прости господи.
Утираться Степан не стал. Пока он поливал Толе, солнце его совершенно высушило.
Остатки воды он выплеснул на волкодава. Пес всхрапнул от ярости и стал кататься по земле, дрыгая лапами…
Умывались долго, со вкусом, налили лужи вокруг колодца.
Настя вынесла мальчонку. Маленького целинника распеленали и вылили на него ведро холодной воды. Целинник захлебывался и орал на всю степь.
— Чего это у него? — спросила Василиса Петровна.
— Царапает сам себя. Мал еще, — вздохнула Настя, — Ничего… До годика дорастет, дальше легче будет.
— Да как же ему не царапаться? Вон какие ногти!.. Стричь надо.
— Боюсь. Больно маленькие ноготки.
— Ну и мамаша, прости господи! Ножницы у тебя хоть есть? Дай дитя Аленке — ступай ищи!
Василиса Петровна засуетилась.
— Ну-ка, матрос — соленые уши, пособи-ка! — Она сунула ножницы Степану. — Я бы сама взялась, да глаза плохо видят.
Степан долго щелкал ножницами, сопел, остриг один ноготок и отступился.
— Эх ты, герой! — пристыдила его Василиса Петровна.
— А чего он дергается! Больно все у него мизерное. Еще палец отстрижешь — будет всю жизнь попрекать.
— Дайте я попробую, — попросила Аленка.
— Еще чего! — остановила ее Василиса Петровна. — Свой будет, тогда и попробуешь.
— Глебов! — приказал Толе Гулько. — Займись.
Толя деловито примерил ножницы на пальцах, постриг воздух и горько усмехнулся.
— Это называется ножницы, — сказал он. — Этими ножницами, если хотите знать, спокойней резать листовое железо. Ну где тут?.. Чего тут стричь?
Аленка поднесла ребенка.
— Нет, это не инструмент, — продолжал Толя, пробуя ножницы на своем толстом ногте. — На что хочешь спорю — не точены с самого сотворения мира… Ну давай, друг, лапу. Будешь директором совхоза — не забывай. Обожди… — Он заморгал недоуменно. — Что тут ему стричь? Смеешься, что ли? Какие тут ногти?
— Да вот… — Настя взяла мальчика у Аленки. — Батюшки, что это? Тут были на мизинчиках…
— Голову только морочат! — гремел Толя. — От жары мерещится! Да он у тебя такой, что у него сроду ногти не будут расти… Не ту диету ела, мамаша!
— Ничего подобного… — Настя чуть не плакала. — Были ноготки… Правда, тетя Василиса? Были… Чего он?..
Подошла Василиса Петровна.
— Что за чудеса? Куда они девались?.. Аленка, ты?
Аленка отвела глаза.
— Ты, тебя спрашивают?
— Я, — тихо протянула она. — Сгрызла.
— Как — сгрызла?
— Зубами. Пока вы тут говорили, я и сгрызла.
— Ну чего с ней сделаешь? — Василиса Петровна оглядела всех по очереди. — Нет, не доехать мне с ней до Рыбинска. Что-нибудь свершится.
Но все засмеялись. Засмеялась и она.
— Далеко до Арыка? — спросил пастуха Толя. — А? Не знаешь, вольный сын эфира?
Пастух посмотрел на Аленку, как на толмача.
— Станция! — закричала она. — Станция, дяденька! Арык!
— Арык! — Пастух замахал плеткой. — Там, там!
— Мы и сами знаем, что там, — солидно возразил Гулько. — А сколько километров?
Пастух понял. Он показал сперва два пальца, потом четыре, а потом сделал пальцем ноль.
— Что-о? — протянул Толя. — Опять двести сорок?.. Нашли у кого спрашивать.
Пастух, видимо, понял и это и обиделся. Он заложил нижнюю губу под верхнюю и свистнул. От табуна отделился стригунок и пустился вскачь. Босой, лет восьми, мальчишка лежал животом поперек его спины. Не успел он вскарабкаться и усесться как следует — стригунок уже стоял у колодца и пил воду.
Задирая рубашку, мальчишка сполз на землю.
Аленка с робким восхищением посмотрела на него, на его голую, навечно загоревшую шею, на которой в виде украшения блестел на бечевке двугривенный, и исключительно для того, чтобы проверить, не затекла ли нога, встала в первую позицию и сделала полный поворот, как учили на танцах.
Мальчишка скользнул по ней смелыми насмешливыми глазами, как по не стоящему внимания пустяку, и, красиво выговаривая русские слова, попросил у Гулько закурить.
— Мал еще, — сказал Гулько. — Сколько километров до Арыка, знаешь?
— Конечно, знаем, — сказал мальчик. — Двести сорок.
— Что? — Теля угрожающе двинулся на него. — Двести сорок? До Арыка?
— Да, да! — радостно закивали оба, и пастух и подпасок. — Двести сорок, двести сорок…
А мальчишка для большей убедительности взял палку и написал на земле крупными цифрами «240».
Толя на некоторое время потерял дар речи.
Стройный пастух сошел с лошади и, к удивлению Аленки, сразу сделался дряхлым старикашкой.
Ему было, наверное, не меньше ста лет.
Ноги у него были кривые, плохо двигались, сидеть на лошади ему было гораздо удобнее. Но он все-таки сошел с седла, уселся на корточках возле написанной цифры и залюбовался ею, как картинкой.
— Нет, это безобразие, — заговорил наконец Толя. — Посылают в такой рейс, а горючее отпускают по московской норме. Что мне — кобылу доить? Кобыла дает не бензин, а кумыс. — Толя обернулся к Василисе Петровне, собравшейся лезть в кузов. — Разве здесь такой износ, как на асфальте? Пыль съедает железо или нет? А охлаждение? Проанализируйте охлаждение. Возьмите автомобиль, комбайн — что хотите. Рассчитана система охлаждения на здешнюю температуру? В радиаторе вода кипит! А все — ноль внимания. Сколько говорю: машины для целины надо делать с учетом местных условий, а главный механик молчит, Роман Семенович молчит…
Толя говорил долго, но Аленка не слушала его.
Она не сводила глаз с казахского мальчика.
Мальчик возился с волкодавом. Он дразнил сильного пса, хватал его за нос, пытался свалить, совал руки в свирепую оскаленную пасть.
Аленка восхищенно следила за ним и твердо знала, что прекраснее этого мальчика-подпаска не существует никого на свете, хотя на нем не было никаких украшений, кроме дырявого двугривенного.
Как и следовало ожидать, бесстрашный мальчик не обращал на нее никакого внимания.
Аленка стала испытывать к волкодаву что-то вроде ревности. Она приняла первую позицию и сделала полный оборот.
Мальчик по-прежнему дразнил собаку.
Тогда Аленка встала к нему спиной, зажмурила глаза и, замирая от непонятного страха, спросила издали:
— У вас тут кино есть?
— Нету, — раздался ответ.
— А у нас есть.
На этом разговор оборвался. Аленка набралась смелости и обернулась.
— У нас в совхозе кино, — сказала она. — В совхозе «Солнечный».
Мальчик красиво сплюнул сквозь зубы и уселся на волкодава верхом.
— Недавно я видела тяжелую картину, — сказала Аленка. — Про Кащея Бессмертного.
Мальчик взглянул на нее узким, в щелочку, глазом и собрался что-то спросить. Но Толя закричал: «Снова хочешь остаться?! А ну, быстро!» — И Аленке пришлось забираться в кузов.
Машина сердито рванула и поехала.
Аленка долго смотрела, как бесстрашно возится с собакой удивительный мальчик.
Она знала, что больше никогда не увидит его, и ей было так же тоскливо, как тогда, ночью, когда гасли совхозные огни один за другим, словно перегорали электрические лампочки.
А старый пастух все сидел и сидел на корточках и никак не мог налюбоваться написанными на гладкой, как стол, степи красивыми цифрами…
— На Романа Семеновича он зря серчает, — сказала Василиса Петровна про Толю. — Роман Семенович не виноватый. С него требуют — и он требует.
— Толковый он у вас? — спросил Степан.
— А ты что, Романа Семеновича не знаешь? — удивилась Василиса Петровна.
— Слыхал об нем… Как он нашу лафетку увел. А в лицо не видел.
— Хозяин! — улыбнулась Василиса Петровна. — До смерти не забуду, как он ко мне припожаловал. Утром прибегает бригадир: «Приберись, говорит, и умойся. Гости к тебе». И убег как ошалелый. Какие, думаю, гости? Откуда взялись? Вроде ни сродственников, ни знакомых у меня в этом степу нету. Стала узнавать: сам директор совхоза Роман Семенович сбирается. И этот еще, длинный, который на заем ходил подписывать, и главный агроном. Вся, значит, власть…
— Я тогда убывал в командировку, — пояснил Гулько.
— Да, да, Димитрий Прокофьевич, слава богу, был куда-то уехавши, а то и его бы взяли. «Может, говорю, не ко мне?» — «Нет, говорит, к тебе придут, к персональной». Ну, забота! Чего хоть они со мной делать будут? В чем провинилась? Ничего не известно… А дома у нас еще только ставили, и я, помню, месила печникам глину, работала разнорабочей — «куда пошлют». Для жилья у нас были накопаны землянки, и жила я в такой землянке с дочкой Лизаветой, царство ей небесное и вечный покой. — Василиса Петровна всхлипнула и стала громко, без надобности сморкаться.
— Ладно тебе, — строго сказал Гулько. — Не отвлекайся.
— Ну так и вот, — продолжала Василиса Петровна, нисколько не обидевшись. — Не знаю, как у вас, а у нас на Волге гостя без угощения не отпускают. А их кто знает, чем угощать? Их ничем не удивишь. Они каких только сластей не пробовали! Побегла в лавку — нет ничего. Товару не напасешься. Народ у нас денежный — все нарасхват. Прибегла домой, подняла свои запасы… Что у меня там было-то? Обожди, вспомню. Тушенка была — три банки, лаврового листа маленько было, уксус был, перец был, не наш красный, стручковый, а настоящий — черный, горошком, банка томату была полная… Стала я тут сдобничать да пирожничать. Стряпаю, а сама сомневаюсь. А ну как ребята сговорились и подшутили надо мной? Обманули? Куда же я все свое добро загубила?.. А нет, только успела одеться — нагрянули. И вдобавок этот еще с ними, из Арыка, ну, кожаный весь, как его?..
— Уполномоченный, — подсказал Гулько.
— Пришли, сели. Ласковые такие, приятные. И беседовать стали, а к чему — не понять. Тут я и позвала их откушать. А сама поставила белую-то головку — не на стол, а на тумбочку, так, чтобы ее было хоть и не видать, а заметить можно. Захотят, думаю, — увидят, не захотят — пускай так стоит. Сели за стол, стали хлебать борщ. Может, думаю, теперь о деле заговорят? Нет. На бутылку и не глядят — будто она пустая. Совсем смолкли. Хлебают и молчат, ровно приказы пишут. Чего я тут только не передумала? Чего пришли? Может, мне награда какая вышла? Вроде бы не за что. Глину месила для печников, а больше ничего… А может, теперь и за глину дают, кто их знает… Доели они борщ, зачистили миски, и Роман Семенович спрашивает этого, кожаного-то: «Ну, как ваше мнение специалиста — овощ не подгорел?» — «Нет, говорит, овощ качественный», — «Томату не много?» — «Нет, говорит, в самый раз». «Ну, тогда дело решенное, — говорит Роман Семенович. — Наливай нам, Василиса Петровна, по чарке и себе в том числе. Выпьем за твою коронацию». Вслед за тем достал из кармана белый поварской колпак и надевает мне на голову, прямо на платок. «Спасибо, говорит, тебе, Василиса Петровна, за обед. Борщ отменный. Испытание ты прошла с честью». — «Какое испытание?» — «А назначаем мы тебя шефом-поваром на центральную усадьбу. Иди оформляйся». Вот, милые, с той поры и стала я в совхозе поварихой и цельное лето простояла возле плиты без выходных, до самой осени… А плита — сами знаете какая. Вся снасть распаялась. Поимейте совесть, Димитрий Прокофьевич, дайте приказ, пусть пригонят сварку.
— Тебя теперь это не касается, — сказал Гулько. — Поехала — и езжай.
— Так и что же, если поехала? Люди там остались или нет? Есть-пить им надо? И дела-то, если поглядеть, на копейку: верхний поясок, справа, где первые стоят, заварить да вытяжку приладить как следует — больше ничего и не прошу.
— Была бы сознательной — добилась бы сама. А то ты у нас умней всех: люди пускай плиту чинят, а ты справку у тети Груни справила и — тикать из совхоза.
— Почему у тети Груни? Я и в Арык ездила, в полуклинику. Два раза меня просвещали — всю болезнь списали. Тоже велят ехать… Разве бы я по своей воле от могилки бы, от доченьки-то, уехала? — Василиса Петровна громко высморкалась, и на глазах у нее заблестели слезы.
Аленке стало жалко Василису Петровну, и, подумав, что бы такое сделать ей приятное, она похвастала Димитрию Прокофьевичу:
— А тетя Василиса такие пластинки везет, каких у вас ни у кого и нету. Целый чемодан пластинок…
— А ты помалкивай! — быстро прикрикнула на нее Василиса Петровна и стала возиться и бормотать: — Ну и жарища, батюшки… Да туда ли мы едем? Как бы обратно с пути не сбиться…
— Всякие, всякие! — закатывая глаза, продолжала Аленка. — И «Тропинка милая», и «Омская полечка», и «Одинокая гармонь», и «Алабама»… Это танец такой — «Алабама».
— Значит это ты у нас все пластинки скупила. — Гулько нахмурился.
— Она наговорит! — Василиса Петровна в сердцах толкнула Аленку локтем. — Она тебе навыдумывает!
— А что? — нерешительно говорила Аленка, чувствуя, что опять делает что-то не так. — Каждую на нашем патефоне проверяли… Не правда, что ли? Я с утра до вечера заводила, даже рука заболела — столько много было пластинок.
— Заводила и помалкивай! И кто ее за язык тянет? Нет, не доехать добром до Рыбинска с таким ребенком.
— Напрасно кричишь, — упрекнул Гулько Василису Петровну. — Бежишь от трудностей, так и говори. И ребенок здесь ни при чем. А то ездят, ищут, где за рубль два дают. А потом ребенок виноват.
— Как не совестно, Димитрий Прокофьевич? — огорчалась Василиса Петровна. — У Романа Семеновича больше вашего дел, а и он вник в мое положение. Меня же болезнь одолела. Я только на вид такая, а внутри вся износилась, сверху донизу.
— В совхозе уборочная, каждая лопата на счету, а ей приспичило болеть, — сказал Гулько. — В войну небось не слыхала, где что болит. Шуровала небось в две смены наравне с дизелем.
— То война.
— Опять недопонимаешь! Нынешняя уборочная, если хочешь знать, имеет международное значение. Каждая тонна хлеба удаляет войну. Ясно?
— А шут с ней, с войной!
— Как это — шут с ней?
— Она такая будет страшная, что я уж ее и не боюсь.
— К тебе, я вижу, не просто ключи подобрать, — протянул Гулько. — Значит, по-твоему, закономерно: в отделениях дожди, зерно температурит, а ты бежишь к старику на печку. Рабочий класс день и ночь на токах, а ты бегаешь по степи — пластинки скупаешь. Тоже мне шеф-повар: щи ушли, сгорела каша… — ввернул Гулько, но тут же и закаялся.
— А как я тебе стану стряпать, когда у меня, считай, плиты нету?! — пронзительно закричала Василиса Петровна. — Все лето сварку прошу, плиту заварить, а вам хоть бы что!
— У меня, кроме твоей плиты, тыща моторов на шее.
— Тыща моторов! Значит, и людей не надо кормить? Сам небось придет, так дай ему гущи, да понаваристей, да споднизу ему зачерпни… Тыща моторов! За чей счет я с донышка буду зачерпывать?
— Ладно, ладно, — попробовал утихомирить ее Гулько. — Не тебе обсуждать мою кандидатуру… С кем, интересно, ты там будешь плясать омскую полечку?
Но Аленка знала — когда Василиса Петровна сердилась, она становилась глухая и говорила беспрерывно, как радио.
— Мне на всех одинаково с базы отпускают! — кричала она. — Не глядят на фамилии, Гулько там или кто!
Долго шел бестолковый спор, из которого нельзя было ничего понять, кроме того, что спорщики устали и сердятся друг на друга за жару, за пыль и за то, что не видно конца дороге.
А Аленка выхватит из чужого разговора два-три слова и от нечего делать оборачивает их в голове и так и эдак. Помянул Гулько про тысячу моторов, и Аленка задумалась на несколько километров. «Роман Семенович заведует людьми, а Димитрий Прокофьевич — моторами, — размышляла она. — Конечно, Роман Семенович — директор, он и выбрал, что полегче. С людьми что!.. Люди все одинаковые, а моторы разные. У трактора заводятся от ломика, у самосвалов — от ручки, у легковушек — сами собой. У электростанции движок без ремня, у насосной станции — с ремнем, у зерномета маленький моторчик, электрический. И у транспортера электрический. И у погрузчика электрический. — Аленка наморщила лоб и стала припоминать, зачем это она перебирает моторчики. Но такая стояла жара, что Аленка забыла, откуда потянулась ее думка, и стала размышлять о чем попало, с надеждой как-нибудь, невзначай, набрести на верную тропку. — К моторчикам подходить нельзя, хоть они и маленькие. А подойдешь — так током вдарит, что сгоришь дотла и дыма не останется… А там всюду таблички нарисованы — смерть и два мосла… А летом орел налетел на провода и стукнулся мертвый наземь… А одну табличку со смертью кто-то сорвал со столба и прибил на двери столовой… А на другой день поставили шеф-поваром Василису Петровну. В столовой стало чисто и стали давать сладкие компоты…»